– Поди, поди!..
Уличная толпа подалась на стороны, расчищая проход. Кощея ненароком сшибли с ног, чуть-чуть притоптали. Эка важность, невольник! Расторопнее надо быть, когда важные господа шествуют!
Высокоимённый господин Инберн Гелха, дворцовый державец, вправду был важен. И вправду не шёл – шествовал. По своему сану мог ехать верхом, но проявлял уважение, шёл пеший со жрецами-единоверцами. Раб, закатившийся под каменный облокотник моста, забыл, как дышать.
Если вглядится… узнает…
Не вгляделся и не узнал.
Вот отдалились крики скороходов, потревоженная людская река вернулась к плавному течению. Раб наконец выдохнул. Теперь бы ещё подняться…
Сильные руки подхватили его, с лёгкостью усадили. Сердце успело ухнуть: признали! вернулись! – но его выпустили. Даже рваную гуньку расправили на плечах.
– Чей будешь, старинушка? С кем в город пришёл?
«Старинушка?..» Молодой кузнец был статный, красивый, приодетый к светлому празднику. Лишь каменно-чёрных мозолей никакая мыльня добела отмыть не могла.
– Сам встанешь ли, бедолага?
За мужнин суконник держалась пугливая молодёнка. Совсем девочка, бледненькая, тревожная, только прижившаяся в большой шумной семье.
Она вдруг нагнулась, не забоявшись урода. Что-то вложила в обмотанную нарукавником горсть.
– Возьми, человече бедожной.
Он принялся кланяться, смиренно и благодарно. Когда вновь посмотрел – кузнеца с молодицей уже не было рядом, а в горсти лежал пряник. Ну, то, что в Шегардае пряником называлось. Тёмный комочек соложёного теста с вдавленным отломышком водяного ореха.
Кощей, голодный со вчерашнего дня, сразу сунул лакомство в рот. На милостыньке уже скрестило взгляды несколько уличных босяков… из живота небось не достанут!
Мимо, почти задевая калеку подолами нарядных опашней, плыли жёны порядочных ремесленников с Лобка.
– Богато зажила Догада. Ишь, насыточки чужим рабам мечет.
– А муж потакает. Влюбился, сам поглупел.
– Хочет, чтоб Царица за милостыню чрево ей отомкнула.
– Вспомнила бы, сама чьих черев урывочек! За материны грехи непло?дой живёт.
– О как! А ты-то, желанная, к Опалёнихе бегавши, не грешна ли? Сказала бы, да людей добрых стыжусь…
И укатилась прочь визгливая бабья свара. Может, завтра забудется, а может, злой тенью поперёк улицы ляжет. Раб ещё посидел, уговаривая себя на усилие. Наконец встал. Медлительно, тяжело, охраняя левую ногу. Прижал к боку костыль, устало поплёлся назад.
Полуденная качалась перед глазами. Не давать себе спуску. Не давать…
Вернувшись в ремесленную, он осторожно снял гуньку, скроенную из старого одеяла. Расстелил на полу. Было зябко, плечи отвечали малейшему движению глухой болью, обозначая близкую грань, за которой ждали бессилие и казнящая мука. Раб вытянулся на гуньке. Не хотелось ни шевелиться, ни даже есть, только закрыть глаза и перестать быть. Он сжал зубы, уложил руки вдоль тела и стал разводить их, таща по полу. Холод сразу куда-то пропал, на висках выступил пот. Развернуть руки выше плеч так и не удалось.
До конца дня Верешко передумал все думы. Даже прикинул, не взбежать ли к тому самому билу, не грянуть ли на весь город об Угрюмовой великой неправде. Глупость, пустая мечта. Тревожить вечное било – что к присяге идти. На такое отваживаются ради жизни, смерти и чести. Уж никак не за горстку медных чешуек. Тот же Радибор небось дочкам на заедочки сегодня больше потратил…
Другой порожней мыслью было – вдруг отик впрямь отрезвеет, как обещал? Всю не всю – но мешочек шерсти у Мирана возьмёт?..
…Какое! Малюту пришлось забирать с улицы близ «Ружного двора», куда он по вчерашней памяти сунулся было, но выкинули. До дому оставалось, почитай, два шага. Но если перечесть на то, сколько раз падал Малюта и напрочь отказывался вставать… семь вёрст говном плыть, да против течения!
Наконец ежевечерний срам завершился. Сын валяльщика из последних сил ввалился во двор, захлопнул калитку.
Нелепая тень выкатилась навстречу – пособлять хозяйскому сыну.
– Вон ноги! – зарычал Верешко. Позволить рабу к отику прикоснуться – считай, освоячить. Да и помогатый из кощея – курам потеха…
В доме было чисто. Непривычно свежо. Жбан, доставленный водоносами, не у калитки торчал – сидел в клеточке, вынутый из войлочного кафтана. Успел надышать жару, что твоя печь. И даже свечка на столе будто сама собой разгоралась…
Яркий свет понудил Малюту открыть глаза, сощуриться.
– Кто? – Палец с обломанным ногтем указывал на чуждого человечишку в доме. – Дружка… без спросу моего… ввёл?
Верешка накрыло отчаянием.
– Это раб твой, вчера купленный. Угрюм его тебе…
Хотел сказать «без правды всучил», не успел.
– Я купил?! – сбросив сон, загремел бывший валяльщик. – У-у-у… наказали Боги сынком! Отцу в глаза лгать!..
Взятому врасплох Верешку досталась заушина, отбросившая паренька на клетку со жбаном. Лозяное плетение хрустнуло, подалось, Малюта кинулся в кулаки – отвёрстывать виновнику всех бед и обид. И отверстал бы, да дрянной чуженин опоздал убраться с пути, встрял под ноги. Грузно свалившись, Малюта немного побарахтался на полу… приткнулся поудобней, захрапел.
Раб и молодой хозяин сидели у разных стенок передней.
– Всё равно тебя Угрюму верну! – В голосе Верешка дрожали злые слёзы, он сам слышал их и оттого страдал ещё больше.
Невольник мазнул космами по полу:
– Не губи… пригожусь…
Даже толстые нарукавники не могли скрыть, что на руках почти не было пальцев.
– Работничек!.. – горестно простонал Верешко. – Ты, гноючка, хоть гашник развязать можешь?
– Могу…
– А ещё ложкой можешь, – кивнул Верешко и засмеялся, потому что иначе надо было лезть в петлю. – Я один ещё и тебя корми? От кого оторвать велишь? Отцу недодать? Самому вполтоща? пасть?..
Снаружи в калитку стукнула колотушка. Раз и ещё.
Что за поздние гости? Добрые люди потемну друг к другу не ходят. «Черёдники?! Нешто отика на правёж?!»
Верешко взял свечку, с ненавистью посмотрел на кощея. Пошёл открывать.
На улице с корзиной в руках стояла Тёмушка. Её родитель наверняка ждал поблизости, не в одиночку же дитё отпустил, – но таился. Палач поган, не его это дело – к шабрам во дворы заходить.