Люди добры, киньте грошик!
– Так это ж про вдову Опалёниху!
– Бегали к ней напрасных детей замертвлять, ныне стыдятся.
– А помните, желанные, как от дочери отреклась?
– Ещё бы не помнить!
– А теперь: я не я, дочка снова моя.
Люди охочи смеяться. Особенно глупости и неурядице за соседским забором.
– А дочерь что?
– А она матери: нешто Киец мой трудится, чтоб Хвалько в кружале гулял?
– Ишь твёрдости набралась. А вдова?
– А вдова: вот тебе материнское отвержение, живи киловата, не понесла да не понесёшь.
– О как! А не Вяжихвостка языком наплела?
– Правда истинная, желанные. Баба Моклочиха при том была, своими ушами слышала.
Гудела, вынося попевку, зубанка Хшхерше. Бренькали гусли, лад не в лад стучал бубен. Было весело, потешно, задорно, всё удавалось. Некша допел слова, нашарил пыжатку, повёл вместо голоса. Песня, красы ради, смело забиралась в верха, и они давались Некше через великую силу – устал. В распяленный колпачок сыпалась мзда, да не подаяние убогим, а полновесный почёт.
Теперь трое шли к себе на Отоки, где ютились приживальцами у вдовушки Карасихи. Скоро Глиняный мостик, потом Ломаный, потом Рыбный…
– Так дело пойдёт, – задумался Хшхерше, – в людях мыкаться перестанем, свой дворик выкупим.
– На Ржавой где-нибудь. У болота.
– Широк двор, два шага вдоль…
– Если млад Радиборович не отнимет да обизорники не налетят.
– Тьфу на тебя! Не поминай даже!
– Нищий забот не ведает, богатей с оглядкой живёт.
– Двор будет, жениться захочется!
Улица Клешебойка незаметно втекла на Глиняный мостик. Здесь была не самая богатая и красивая часть города, но всё-таки дома за заборами и псы во дворах. Чтобы войти в такой двор хозяином, четырёх жизней не хватит.
– Добрый господин… – вкрался в плеск ворги бесцветный шепчущий голос. Что-то коснулось подола Некшиной сорочицы. Только потому и заметил, что привык жить осязанием.
Кувыки обернулись все разом. Каждый поклялся бы: под облокотником древнего мостика только что гулял ветер. Отколь взялся оборванец, угодливо припавший на колено? А вот взялся. Щурил взгляд сквозь серые патлы, тянул руку в свисающем нарукавнике. Не то сам боялся, не то стерёгся их напугать.
Хшхерше отрезал:
– Ступай к уличанской молельне, там подадут.
– Всякому подай, сами с чем пойдём? – буркнул Клыпа.
– К нам в долю хочет!
– Да он раб, – пригляделся Бугорок.
– Рабу у чужих клянчить – хозяина бесславить.
– Иди отселича, пока в воду не свергли!
Вот это в Шегардае любили. Вреда чуть, а плеску! А сраму! Здесь даже молодецкие поединки вершились на мостиках – кто кого сшибёт ударом весла.
Раб съёжился.
– Ты мог бы… петь, – расслышал чуткий слепец. Расслышал, обиделся:
– Что болтаешь? Я полдня людям пел.
– Ну его, Некша. Дай-ка отпинаю, и пошли.
– Чище… краше… голос выпустить…
Услышат ли человека, который одно словечко еле выталкивает, пока ему – десять? Цепкие руки схватили за штаны, за драную гуньку… брызги столбом до самого облокотника!
Посмеявшись, кувыки двинулись дальше.
– Что не жить, когда в жменьке звенить.
– Будем так-то собирать, купим тебе, Клыпа, новый башмак…
– Мне?
– Тебе дёшево, потому что пары не надо.
– В крепких башмаках гулять, люди миловать перестанут.
– А мы не милости просим. Мы гудим-играем, люди нас за то награждают.
– Раньше тоже гудили…
– Раньше мы жалость людскую на себя обращали. А теперь торжане теснятся, слушать хотят.
– Никто таких песен не слагает, как Хшхерше!
Ломаный мостик прозвался так оттого, что сопряг две улицы не в створ, а с заметным изломом. Каменный перебор, годный под ряжи, нашёлся лишь далеко в стороне. Жители Лобка утверждали: Ойдриг всыпал нерадивым мостникам кнутов от души. Показывали даже место, где пороли строителей. Рыбаки из Оток грозили наветчикам кулаками. Их послушать, Ойдриг сам указал отмель: «Здесь ставить велю. Зане – лепота!»