– Не всякий ходит на корабле, кто этого хочет, – сказал он наконец. – Не хуже тебя молодцы по семи годов в отроках служат. Покажи наперво, к чему ты пригоден.
Ярун с готовностью хлопнул себя по бокам, давай, мол, испытывай да сам убедись. Вождь оглянулся и указал ему на подошедшего Славомира:
– Ударь его топором.
Вот когда вмиг оробел мой храбрый охотник! Человека живого и топором? Безоружного? Да ни за что ни про что?..
Славомир рассмеялся, а вождь подбодрил Яруна:
– Не бойся, его не так просто убить.
Ярун провёл рукой по губам и решился. Вынул топор и пошёл к Славомиру, как к волку, застигнутому в овраге. Трусов тут не было.
Он замахнулся стремительно, бросаясь вперёд. Я не успела проследить за варягом. Я только видела, как полетел в сторону отточенный Ярунов топорик, а сам охотник косо пробежал ещё три шага и рухнул в траву. Он поднялся раздосадованный и смущённый.
– Таков должен быть воин, – сказал Мстивой дружелюбно. – Славомир убить тебя мог, но не убил.
Ярун промолчал – возразить было нечего, и вождь утешил молодца:
– Вы зато в лесу нам не чета. Своего зверя бейте, а мы уж своего.
Славомир весело добавил:
– Вот девку вашу, стрелять мастерицу, я сам первый бы взял.
Меня обдало холодом, от неожиданности я чуть не шагнула вперёд, но парни бессовестные – на лодье и на берегу – залились жеребячьим хохотом, Мстивой глянул на них, как хлестнул, и некая едва показавшаяся мне мысль юркнула обратно в потёмки, не дала себя рассмотреть.
Вот поставили мачту, подняли парус… Грозная птица взмахнула длинными крыльями, кидаясь вниз из пасмурной тучи. Княжеский знак, сокол Рарог, птица огня. Знамя Рюрика, славного вождя племени вагиров, из Старграда. Этот знак чтили все ходившие западными морями. Теперь и нам следовало его уважать.
Некоторое время мы шли по берегу следом за удалявшимся кораблём. И тут, когда он уже скрывался за островами, я очень ясно увидела саму себя в броне, в добром шеломе и со щитом, на который могло быть нанесено это соколиное знамя. Меж побратимов, что не предадут своего на поругание и расправу…
Пронёсшееся видение удивило и испугало меня, я даже оглянулась – не подсмотрел ли кто, не станет ли насмехаться. Это была мечта, которая поманит и подразнит меня не однажды. Я уже чувствовала. И ещё. Теперь я знала, что Тот, кого я всегда жду, был воином. Подобно Славомиру он мог скрутить неразумного, кинувшегося с топором. И, как он, никогда не ударил бы ради бахвальства. Таков должен быть воин…
6
Видели вы спесивого, осанистого молодца, оступившегося в лужу у добрых людей на глазах? Закричит ведь, отряхивая узорчатый плащ, на ком ни попадя сорвёт обиду и зло. А случись поблизости человек кроткий да безответный – кабы ещё не прибил…
Весь наш род был теперь похож на такого спесивца, извалявшегося в грязи и не чающего найти виноватых. А что? Разве не нас, так надёжно укрытых разливом, легко сыскали варяги? И не от нас добились всего, чего хотели, даже не доставая мечей?
Соседи-весь в открытую не насмешничали, но будто знали о нас что-то, о чём неприлично было рассуждать вслух. По крайней мере, нам так казалось.
Когда оголились убранные репища, а в лесу, пряча последние грузди, зашуршали жёлтые листья – по деревням начались честные посиделки, беседы досветные. Девушки и ребята собирались все вместе в чьей-нибудь избе, приносили угощение и подарки для добрых хозяев. И, конечно, урок – шитьё, прялки с куделью. Как без урока! Не для корысти трудились, больше для славы: непряху-неткаху, хоть какой красоты, за себя кто же возьмёт?.. Нетерпеливые парни подпаливали девкам кудели, чтобы кончались скорей.
Отбирали клубки и не отдавали, покуда славная не поцелует. И когда наконец ложились последние цветные стежки, когда бывали починены сети, выплетены берестяные лапти и кузова – принимались плясать, заводили игру, разбредались по уголкам кто кому люб. Весские парни присматривались к румяным корельским девчонкам, сёстры Яруна вовсю прихорашивались для молодых словен. Старые люди рассказывали, как долго дичились три наши племени, впервые столкнувшись лбами в лесу на тихой тропе, как седели от страха перед чужими, почитали друг дружку за колдунов, плели всякую небывальщину – кто кого переврёт… Это было давно. Очень давно. Сто лет назад, а может, и больше. Деды теперь уже сами толком не помнили, а внуки бесстыжие не верили вовсе.
Я любила ходить на посиделки. Где загадку новую услышишь, где узор-невидаль подглядишь, где вызнаешь, как печётся вкусный рыбный пирог… Редкая девка меня обгоняла в шитье или за прялкой. Приходили славные парни из-за леса, из-за болот, подсаживались, угощали орехами. Орехи были вкусные: я пальцами давила скорлупки, и парни почему-то отодвигались, краснея. А Тот, кого я всегда жду, всё плутал где-то, не торопился ко мне.
Настала дядькина очередь приглашать к себе молодёжь, и я отправилась за дочерьми кузнеца – тот, как все кузнецы, жил на отшибе, вдали от людей. Была я подросточком, не раз и не два меня мать уводила отсюда за ухо. Ладно бы ещё училась плавить бронзу и серебро, лить в глиняной формочке блестящие жуковинья… Так нет же – гвозди всё да головки для стрел!.. А ездили к кузнецу через болото, зимой лыжным путём, летом в лодках протоками.
Было дело в самом начале времён – гремели красные молнии, гнал могучий Перун хищного Змея, гнал, мстя за жену, через всё широкое небо, гнал и без пощады гвоздил тяжёлой секирой, покуда не сверг перепуганного, укрощённого в сырое чрево земли… Тогда шла дождём горячая кровь и затекала в пещеры, впитывалась в торфяные болота. Теперь кузнецы доставали её, побуревшую, бросали в жаркий огонь – людям добро, себе достаток. Однако кровь есть кровь, с ней не шути. И с тем, кого она слушается…
Я пустилась в путь на рассвете: пока туда, пока обратно, как раз к вечеру обернусь. Утренний воздух был холоден, пар шёл изо рта. В редеющем сумраке над разливом стояла великая тишина, совсем не то, что весной, когда всякая тварь звонко славит жизнь. И продолжение жизни. Гладкая серая вода лежала между поблёкшими молчаливыми островами. Не трубили гордые лебеди, не сновали туда-сюда хлопотливые утиные выводки, даже рокота моря не было слышно, лишь одинокая чайка плакала вдалеке… Молчан лежал на дне лодки, слушал, как журчала вода. Я умела грести. Я ездила за три дня пути проведать материну родню и не боялась ни волоков, ни перекатов.
Потом издали, едва доступный напряжённому слуху, донёсся многоголосый тоскующий крик: сперва я больше почувствовала его, чем услыхала. То горевали серые гуси, прощались, летя на всю зиму в тёплый ирий. Скоро Ярила замкнет их там золотыми ключами, чтобы выпустить на волю только весной.
Молчан насторожил уши, поднял голову, вопрошающе посмотрел на меня. Я надела на лук тетиву и загнала лодочку в камыши. Жёсткие стебли царапали круглые борта. Лодочка была вёрткая, сестрица Белёна как-то попробовала в ней усидеть и нахлебалась воды, зато я разворачивала посудинку одним ударом весла, хоть на чистой воде, хоть в камышах.
Я выбрала хорошее место: перелётные птицы часто присаживались здесь по утрам подкормиться и отдохнуть. Далёк и тяжёл путь к вершине Древа, зиждущего миры, не все долетят, не все вернутся назад… Не зря мы, как заповедано, каждый год осенью погребали птичье крыло! Гусей было несметное множество. Ярун хвастался как-то, будто его крепкую лодку однажды перевернул ветер, поднятый согласным биением крыл…
Крик приближался, и наконец стая возникла из-за лесных вершин, начала тяжело рушиться в озеро. Молчан подобрался, трепет прошёл по сильному телу. Начни он вдруг лаять, даже и я не услышу. Я никогда не трогала вожака. Стрела с двурогим наконечником выхватила из тучи кувыркающийся, теряющий перья комок, а я прицелилась снова. Может быть, мать сразу сварит гусей, а может быть, обваляет в сером крошеве соли, стянет верёвочкой и повесит высоко, под самую кровлю. То-то вкусным станет к зиме плотное тёмнокрасное мясо, облитое сытным жёлтым жирком…
Подранков у меня не бывало. Не снился мне подбитый летун, горько плачущий в камышах, звериные души не приходили казнить меня за причинённую муку. Вот и теперь: сколько стрел, столько гусей, и Молчан осторожно вывалился через борт, поплыл собирать.
Войдя в жильё, я сложила самого крупного гуся перед кузнечихой:
– Прими, хозяюшка, на здоровье.
Круглолицая женщина как раз выкладывала ложки на стол. Обрадовалась мне, словно родной, усадила вместе со всеми. Принесла щи, дала горбушку свежего хлеба. Я любила к ним приходить. Здесь меня по крайней мере ни за что не корили. И никогда не отпускали без угощения. Мать говорила, просто я им не дочка, вот, мол, сердце-то не болит.
Услышав про посиделки, Кузнецовы близняшки чуть не сорвались из-за стола немедленно расправлять вышитые рубашонки, чистить древесным углём витые серебряные колечки, прилаживать их к налобным венцам. Еле высидели, пока отец не облизал и не положил ложку, нарочно медля и хмуря над смеющимися глазами густые низкие брови. Тогда только кинулись к сундукам – с визгом, с писком, со смехом. Славные всё же девчонки. Дал бы им повелитель Род хороших мужей…
Я посидела у них ещё немного. Другие люди редко шли сюда просто так, без поломанных ножниц и выеденных работой серпов. Кузнецам много ведомо потаённого, с кузнецом хлеб-соль водить, что с волхвом, дружба дружбой, а скажет словечко – как раз на любимый нож налетишь! Так судили в нашем роду, да я уже говорила. Не мне было оспаривать прадедовскую осторожную мудрость, но сама я здесь зла не видала. Как и в лесу.
Пока собирались близняшки, зашла речь о варягах и о Яруне с друзьями. Вот ещё почему я любила бывать у кузнецов: здесь со мной рассуждали как с умной, никогда я не слышала – цыц, бестолковая девка, твоё дело молчать.
– Разума нет у Яруна, – сказал старший сын хозяина, и отец с братом согласно кивнули. – В двадцать лет нет и уж не будет. Собрался петушок с лебедями через море лететь. Слыханное ли дело?
Я смолчала, конечно. У кузнецов была своя правда. Правда неколебимо вросших цепкими корнями в свой очаг и ремесло. Ни зависть, ни любопытство не выдернут этих корней, только беда, а беда и дерево заставит шагать… Наверное, эти-то корни пронизывают насквозь всю нашу жизнь, держат её, как землю, не позволяя расплыться обрывистыми оврагами… Корни рода и племени, глубокие корни отчих могил. Кажется, именно у кузнецов я впервые подумала так о людях и жизни и огорчилась. Мои корешки подмывало больше и больше, ударит волна и опрокинет в быструю речку, повлечёт незнамо куда…
Когда я высадила из лодки близняшек, у нашего тына уже стояли ребята и девушки, собравшиеся для посиделок. Веселились, сыпали задорные прибаутки. Иных я хорошо знала, иных – едва по имени. Луна сияла над лесом. Так ведётся: утром и днём хозяйничают старшие, ночью и вечером – молодёжь. Был там и Ярун. Он поздоровался со мной, похвалил добычу. Я стала показывать ему гусей и тут увидела: какой-то молодой Словении, отцовский сын, вытащил ножик и, похваляясь перед девчонками, дважды с силой метнул его в Злую Берёзу.
И помстилось внезапно: не кору – мою кожу проткнуло пущенное остриё! Так глумятся над связанным пленником, за которого некому постоять. Видение нагого израненного тела мелькнуло перед глазами… Я шагнула к парню, перехватила занесённую руку:
– Что творишь! Вот тебе тын, столпие мёртвое, в него кидай.
Я испортила ему третий бросок, и он разобиделся. Подобрал нож, фыркнул и вновь повернулся к берёзе, нарочно у меня на глазах. Тогда я взяла его за локти и приложила о дерево. Не сильно, так, чтобы на миг задохнулся. Вокруг нас мигом замолкли, невозмутимый Молчан и тот поднял шерсть на загривке. Я подобрала гусей и пообещала:
– Гляну потом, ещё попортишь – шею сверну.
Он обрёл дыхание и закричал вслед, когда я была уже в двадцати шагах. Я не помню, что именно он кричал. Что-то срамное, скверное про меня и варягов. Нежату зачем-то приплёл и Славомира. Да. От подобного я всегда будто глохну и не могу потом вспомнить обидевшие слова, да и не для чего, если подумать. Что ковырять коровью лепёшку, перешагнуть её или с дороги убрать.
Ярун метал глазами туда и сюда, от своих не хотел отбиваться и со мной ссориться не хотел. Но когда я оглянулась, он кинулся к парню и сгрёб в охапку, загораживая собой:
– Зимка, не тронь!..
Он говорил потом, ему показалось, я поднимала руку к ножнам. Это он зря. Не так скора я была на расправу. Я умела драться и синяков, верно, наставила бы, но уж ножом…
Дома мать взяла у меня дичину и немедленно захлопотала: