Женщина открыла глаза. Ещё одно усилие понадобилось, чтобы понять, отчего под спиной выпирают скользкие брёвна. Кажется, она прислонилась к забору, хотела перевести дух… и омут сомкнулся над головой.
Непутка лежала на боку, мощёная улочка косо торчала перед лицом, сворачивая в болото, а может, прямо в туман, цеплявший крыши лабазов. Вон там, на углу Клешебойки, она отогнала парнишку… как там его. Она знала, просто не помнила… эка важность. Он убежал, они с доченькой пошли дальше… а потом…
– Мама, встань… мамочка…
Голос доченьки то звучал внятно, то вязнул в клубах тумана. Надо встать. Одолеть полверсты до Озаркиного кружала. Сюда же она как-то дошла? Иногда женщина трезво понимала: больше не встанет и не дойдёт. Пора говорить доченьке, как она любит её… просто потому, что на другое сил и времени уже не достанет. Затем туман падал ниже, и нужно было лишь чуть отлежаться, перевести дух. С того конца улицы к ней не спеша подходила женщина в кручинной белой понёве, высокая, милосердная. Непутка узнала свою мать, с облегчением выдохнула:
– Что ж так долго!
– Я пряла нити, необходимые для узора, – был ответ, и непутка вдруг увидела волокна тонкого света, тянувшиеся откуда-то свыше, сквозь тучи. К ней, к насторожившейся девочке… ко всем в Шегардае. Нити переливались, скользили одна по другой, захлёстывались узлами. Странно, почему она не замечала их прежде. – Твоё веретено наполнилось, дочерь.
В прозрачной руке возникли острые ножницы.
– Но как же… – Непутка нашла взглядом девочку. – Она ведь… она…
– Я и ткать неплохо умею, дочерь. Неужели в моём полотне твоему дитяти нет места?
– Вверяюсь святой воле твоей, – благодарно выдохнула непутка, и ножницы бросили по сторонам нездешние блики. Больно не было. Знать, всю боль, надлежащую живым, она уже приняла.
Девочка беспокойно оглядывалась: из-за угла выступил кто-то тёмный, громоздкий из-за косматой полуторной шубы. Девочка узнала мужчину, даже вспомнила, как бежала прочь мама, как тащила её за руку: «Не отдам!..» Теперь мама убежать не могла. Она как-то странно, слабо закашлялась… живчик, трепетавший у горла, вдруг успокоился.
– Ну-ка, что тут у нас? – сказал Хобот. Толкнул ногой недвижное тело.
Девочка кинулась, ме?тя укусить его руку, казавшуюся из толстого рукава. Не допрыгнула. Отлетела сбитая, ударилась о забор.
Хобот уже обшаривал мёртвую. Сноровисто нащупал что-то под платьем, рванул ветхую ткань, добираясь до заветного кошеля.
Девочка вскочила, хотела вновь броситься, хотела бежать… Осталась на месте, зачарованная неожиданным зрелищем. Её мама лежала на земле безжизненным комом – и одновременно стояла сама над собой. Лёгкой тенью, сотканной из светящейся золотой паутины.
Эта мама, юная, прекрасная, смотрела дочке в глаза и… улыбалась. Дескать, о чём ты, маленькая? Всё будет хорошо…
У мамы за спиной распахивала крылатый плащ другая тень. Благая, величественная. Только не золотая, а сотканная из глубокого искристого мрака. Вот мама вскинула голову… Ещё миг – и обе унеслись в столбах тёплого прозрачного света.
Хобот остался глух и слеп к чуду Владычицы. Не его это забота, искры звёздные видеть.
– Как есть дура. За серебро отдавать не хотела, сама за так отдала… – Жёсткая ручища взяла девочку за шиворот, весомо пригнула к земле. – Пикнешь – удавлю. Шевелись!
Победушки
Разбойники, выжившие в бою, утекли вперёд без оглядки: тем, кто сражается за добычу, не любезна смерть ради чести. Ялмаковичи остановились через полверсты. Отдышались, переглянулись, сочлись. Долго не раздавалось ни слова. Гибель отца-воеводы видели все. Наглую, горестную и постыдную. Лёгшую срамной тенью на всех сирот Лишень-Раза.
Их не преследовали. Победителей снедали заботы куда важнее погони. Да и было бы кого добирать! Воин, бросивший врагу тёплые порты и припас, недолго простоит против воеводы Мороза с государыней Стужей.
– Пало наше знамя, – вымолвил наконец общую боль Лягай Мятая Рожа. Голос хрипел непривычным бессилием, яростью, отгоревшей впустую. Три слова сказал, по три пуда взвалил: – Как жить, братья?
Девятеро уцелевших и сами всё понимали, но слово есть слово. Произнесённое, опустило головы ниже могучих плеч, неподъёмным гнётом отяготило каждое сердце. И правда, как жить?
Не вынеся тяжести сказанного, один из девятерых начал медленно никнуть. Колени подогнулись, витязь неловко завалился, остался лежать, разбросав руки.
– Есенюшка?.. – Мятая Рожа первым устремился к товарищу.
Некогда чёрно-белый, рваный налатник упавшего был красен от крови. Лохмотья скрывали обломок древка. Стрела, брошенная с погибельной силой, пробила и нагрудник, и тело под ним.
Это была понятная, земная забота, уводившая от бесплодных раздумий. Первая лазейка вжиль из мёртвого горя. Сироты зашевелились, Мятой Роже передали длинный трубчатый зажим, сыскавшийся в кошеле. Стрела сидела прочно и глубоко. Такие проталкивают вперёд, чтобы не потерять наконечник, но с Есеней не получалось: стрела ткнулась бы в кость. Нагрудник живо убрали, Мятая Рожа надел зажим на древко. Покачивая, стал вдвигать в рану. Есеня открыл глаза, кашлянул, судорожно задышал. Его сразу схватили за руки, за плечи, прижали. Он посмотрел на товарищей, улыбнулся, сжал зубы. Наверно, это смерть, но с тем его и запомнят.
Наконец зажим стукнул в железко. Втульчатые наконечники раньше сажали на воск, теперь примораживали. От телесной гревы лёд тает. Ошибёшься, упустишь головку – жди потом, чтоб с гноем исторглась. Если исторгнется. Напряжённо сопя, Мятая Рожа развёл половинки зажима, стал искать лопасти наконечника. Повернул винт, намертво смыкая длинные челюсти. Упёрся ладонью раненому в грудь, изготовился тянуть и крутить.
Есеня шепнул чужими губами:
– Пердунец с натуги не нападёт?
– Сам штанов не запакости, – буркнул Мятая Рожа. – А то чистых и взять негде.
Их товарищи рубили еловые лапы, вязали волокушу.
Кощеи собирали разбежавшихся оботуров. Несли раненых в тепло, спешили показаться семьянам. Обдирали, безжалостно поганили чужих мертвецов. Царские не спешили к добыче. Сообща хлопотали над двоими потя?тыми. Молодой Крагуя?р глухо всхлипывал, метался, тянул руки к лицу. Незамайка так и лежал ничком. На нём вскроили кожух, осторожно засучили кольчугу… К лежащему с плачем тянулся крылатый золотой пёс, воины не пускали.
– Змеевы шульни, – стонущим голосом выругался угрюмый Гуляй. Он нёс лук с ещё не сброшенной тетивой, он сегодня не трудил больной ноги, но припадал на неё, будто сорок вёрст отмахал, да всё горками. – Опять юнцы дурные легли! Когда уже мы, старики, черёд соблюдём?..
Покорёженные ножны с мечами, гусельный короб, разрубленный надвое… Иначе топор Ялмака, угодивший витязю в спину, вышел бы из груди. Кольчуга ему не кольчуга, латы не латы.
– Погодь, Гуляюшка, гневить Матерь Живую, – вскинула белую голову Ильгра. Спина парня у неё под руками была вся залита густой кровью, в стылый воздух куделью восходил пар. – Плохо тебя Сеггар кормит, коль на тот свет спешишь за столы? И этих дурней рано жалеть. Не один подол ещё задерут.
– Тебе ли не знать, – хмуро огрызнулся Гуляй.
Ильгра жутковато ощерилась, блеснули хищные зубы.
– А не то, может, уважишь меня, старичонка безля?двый?
Витязи с невольными смешками подались прочь. Повадки боевой сестры были каждому памятны.
– Ну тебя, – плюнул Гуляй. Глянул выше голов… и лук вдруг вскинулся для боя, а на тетиву, как из воздуха взявшись, пала стрела. – Кого нелёгкая обратно несёт?
Со стороны откоса близились двое. Шли медленно, с непокрытой головой. Тащили пустую волокушу. Показывали руки без латных рукавиц.
– Мятая Рожа с па?сербком Ялмаковым, – присмотрелся воевода. Кивнул одному из ближников, первым двинулся навстречу.
В это время недобитков разглядели кощеи. Зарычали, устремились перенимать. Молодой витязь на них цыкнул, не услышали.
– Так, – глухо вымолвил Сеггар.
Кощеев как шапкой накрыло. Замерли, даже будто пригнулись. Воевода стоял в доспехе, лишь вычистил и убрал свой жуткий косарь. Тому, с кем рядом плывёт зримая тень смерти, разумный человек не перечит.
Мятая Рожа и Ялмаков приёмный сын, именем Горик, одолели последнюю сотню шагов. Остановились.
Стрела Гуляя нехотя глянула наконечником в снег. Что делает с человеком такая стрела, ялмаковичи только что видели.
– Так, – мрачно повторил Сеггар.