Линда с Настей переглянулись.
– Дайте мне снотворного! – отвернулась от меня первая, едва сдерживая смех.
– Скажи, что ты после этого поменяла постельное белье! – поморщилась вторая.
– За что вы так не любите Романовича? – я была крайне недовольна их реакцией.
– Не то чтобы мы его не любили… Просто мы любим тебя! Сильнее, чем его, – обняла меня Линда.
– И каждый раз, когда он появляется в твоей жизни, ты теряешь чувство равновесия. С ним всегда – невесомость, – закончила фразу Настя.
– И, кстати, мы до сих пор не знаем, почему вы два года назад расстались, – вставил свои пять копеек Гога, который стоял в дверях и все слышал.
Тоже мне друзья.
Пердюмонокль
Гога остался с Линдой играть в буркозла, мы же с Настей отправились на съемную квартиру Линды за вещами. По дороге, правда, меня осенило, и я резко сменила направление. От резкого разворота задремавшая и пускавшая во сне слюну Настя пришла в чувство и очертила вопросительный знак взглядом.
– Надо в одно место заехать, – я сверилась с часами и утешала себя тем, что Винни-Пух не зря считал мудрым ходить в гости по утрам.
– Ты меня пугаешь! – пробубнила Настя и натянула ворот от свитера на лицо.
– Я сама себя пугаю. Но хочу найти фотографа с той злосчастной вечеринки, пока эти фото не попали в Сеть или пока никто их не удалил. Если Линду и правда накачали, то это случилось там, в лофте на Трехгорке. Пусть лучше у нас будут эти фотографии для подстраховки. Если у нее отберут Ваньку с концами, она правда этого не переживет.
– И, естественно, мы едем к бывшему фотографу, который знает бо?льшую часть фотографов Москвы, – Алеку Романовичу? – уставилась на меня Настя.
– Он, между прочим, нас из Рима вызволил, когда мы с тепловым ударом слегли, а ты ему даже спасибо не сказала.
– И не скажу! Может, мне нравилось лежать в номере отеля с мокрым полотенцем на лбу!
Видимо, Романович – это мой душевный гомеостаз. Завсегдатай моей жизни. И как бы я ни пыталась исторгнуть его из своей судьбы – результата мои инсинуации не давали.
Сказать, что мы были вместе все эти годы, – значит слукавить, отфотошопить реальность до неузнаваемости. История наша вдоль и поперек пронизана расставаниями, простегана драмой, без нее мы бы так долго не продержались. Столпы, на которых все выстояло, – расставания и примирения, не дающие пламени потухнуть, а нам – истлеть. Оставить чувства подугленными, но еще не дотла – хранить пепел, чтобы восстать. Когда-то позже.
Из пяти элегичных лет вместе мы были года три. Из трех, если повезет, один провели на мажорный лад и казались себе счастливыми. А не только казались, но и были счастливы – несколько месяцев. И они, наверное, стоили всех испытываемых в остальное время мучений и всей этой элегичности.
Алек еще в середине нулевых годов взял в долгосрочную аренду с дюжину ангаров и складов под хромакейные павильоны для съемок, чем сыскал большой почет в киношной среде. А после под шумок и вовсе организовал продакшн, занимающийся компьютерной графикой. Снял квартиру неподалеку от офиса, в индустриальной, исполосованной заводскими сооружениями части города – с видом на цеха мукомольного завода и поблескивающий вдалеке Сити. Внизу кишмя кишели машины, пыхтели, надрываясь, автобусы, гнусаво ворчали мотоциклы, он же медитировал под дорожный гул и ловил состояние дзена. Подобные рулады его успокаивали, как бы намекая, что жизнь идет. Никаких остановок. Никакой колкой тишины, которой он так боялся. Ему было все равно, чем заполнять эту тишину: скрежетом ремонтных работ, «Бухенвальдским набатом», «Временами года» Вивальди или сплиновским «Бог устал нас любить».
Он все так же пил бергамотовый чай с четырьмя кусками сахара, не вынимал из кружки пакетик и ложку, и те вечно смешивались в единую субстанцию, которую разнять можно было только ножницами. Ему до сих пор было достаточно трех часов, чтобы выспаться, и заплесневелого хлеба, чтобы получить острое кишечное отравление. Из того, что прибавилось к его характеру, – глубокая разочарованность в жизни и, надеюсь, надменный пофигизм. Алек, будто дельфийский оракул, предсказывал гибель искусства как такового. Поначалу сильно ругался на бесталанные ролики и фильмы, потом и с ними смирился, молча и не ропща, выполнял требования заказчика, не пытаясь ничего облагородить и никого облагоразумить, окончательно уверовав в то, что Бог всегда на стороне больших батальонов.
Наши с ним разности множились по часам: он все время куда-то бежал, будто преследуемый Сциллой и Харибдой, а я цитировала Бродского: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку» – и следовала его завету. Оба наших подхода к жизни были химерическими.
Так или иначе, нам стало мало друг друга, и мы совершили роковую ошибку – сознательно и добровольно пустили в наш вакуум третий элемент и не смогли этого простить. Сами себе.
Последний раз я была в квартире Романовича именно в ту злосчастную ночь.
Поэтому я не сразу решилась подняться и замялась потом, как будто пересекала не порог, а линию фронта.
– А ты, я смотрю, наряды не меняешь! – не мог сдержать хохота Романович.
Он встретил нас на пороге в банном халате, который не успел подпоясать. Потом Настя подняла руку, показывая, что не хочет лицезреть его наготу, и скомандовала:
– Кофе! – она разулась и вальяжно села за его рабочий стол.
– И валерьянки, – добавила я иронично и мило.
Надо же как-то сохранять хорошую мину при плохой игре.
– Будет уместно, если и я кое-что попрошу? Например, объяснений? – смущенный Романович потрусил за нами к компьютеру.
– Сначала кофе – потом объяснения! – Настя в критические моменты собиралась в упругую струну и была непоколебима в любых решениях.
Спустя пять минут Романович поставил перед нами две кружки кофе, не пролив ни капли мимо, и, не проронив ни слова, вопрошающе уставился на нас.
– Ты можешь узнать, кто снимал вчера кинки-вечеринку на Трехгорке и каким-нибудь плюс-минус законным методом узурпировать отснятое? – рубанула с плеча Настя.
Романович от удивления присел на край дивана и покачнулся. Проморгавшись, удостоверился, что все это ему не снится. Откинулся на спинку, пролистнул в голове возможные наши бедокурства и на выдохе произнес:
– Ёперный театр. Вы что, устроили там оргию?
– Не пори чушь! – оборвала его Настя. – Ты можешь представить кого-нибудь из нас, участвующую в подобном?
На самом деле Романович-то как раз и мог подобное представить. И дабы не посвящать Настю в подробности нашего с Алеком расставания в это и без того напряженное утро, я решила поведать ему о произошедшем просто и прямо:
– Линду там отравили клозапином!
– Нас там не было, – внесла поправку Настя. – Фотографа искать будешь?
– Я могу зайти на две минуты в душ?
– Нет! – Настя допила кофе и протянула ему кружку: – Это если захочешь справить нужду. Пока не найдем фотографии с вечеринки, мы не сдвинемся с места.
– Насть, даже я хочу в туалет, – был мой призыв к демократии.
– Кому сказала: терпи. – Настя отодвинула кресло от рабочего стола Алека и жестом предложила ему разместиться. Сдавать режим диктатуры она не собиралась!
– Романовичу сказала, а не мне, – попытала я счастья еще раз.
Спустя два часа звонков, электронных писем и сообщений Алек выяснил, что снимал вечеринку некий Фил Тродуэн. На самом деле он, естественно, был Филиппом Скоробковым, просто из генеалогического древа вызнал, что его прабабка водилась с каким-то французишкой, и взял его фамилию как творческий псевдоним.
– У меня есть его домашний адрес. Поехали! – закопошился в прихожей Романович.
– А мы не можем просто попросить его залить фото? – поинтересовалась Настя.
– Зачем? Я просто заберу у него карту памяти, так надежнее. А он скажет, что у него украли фотоаппарат. Поехали.
Мсье Тродуэн жил за городом.