«Каких таких долгов, мерзопакостники?! – вопил я им мысленно. – Уймитесь! Уилл Шакспер никому и ничего не должен! Так не толкайте же несчастного Уилла Шакспера, не наступайте на его мозоли! Дайте ему отохаться, добрести до Сент Эндрюс-стрит, поужинать, залить плохое настроение хересом и узнать, наконец, третью новость.
Наверняка недобрую, ибо иных Роджер Мэннерс для Уилла Шакспера не запасал и запасать не будет»
Марк, 2112 год
Заинтересовавшись той фразой об «АлефЛамедРеш», начал записи прадеда Марка уже не пролистывать, а перелистывать – и буквально на следующей странице обнаружил вот что.
«Сотни лет шекспироведы, несть им числа, делятся на два лагеря: стратфордианцев, утверждающих, что гигант Shakespearе – это не очень заметный актер Уилл Шакспер, родившийся в Стратфорде-на-Эйвоне, почти всю жизнь проживший в Лондоне, но в 1612 году вернувшийся в родной город и умерший там 23 апреля 1616 года; и антистратфордианцев, неустанно подыскивающих на роль великого поэта и драматурга кого-нибудь высокородного и высокообразованного.
В числе этих “других” – поодиночке и в разных сочетаниях – побывали: королева Елизавета, Фрэнсис Бэкон, Кристофер Марло, граф Саутгемптон, граф Дерби, граф Оксфорд; Мэри Герберт Сидни, графиня Пемброк; сэр Уолтер Рэли, граф Ратленд и его жена Элизабет… Проще сказать: кто только не побывал!
Антистратфордианцы свирепы, они не отпускают бедному Уиллу и доли авторства в создании гениальных пьес и стихов; он для них – всего лишь циничный “торговец именем”, сколотивший на этом недурное состояние… на этом, а попутно – на “продюсерстве”, а еще попутнее – на спекуляциях всем, чем можно было тогда спекулировать, законно и не очень.
Стратфордианцы же в отношении Шакспера – максималисты, они считают, что все “шекспировское” написано им и только им. Да, признают, что часто заимствовал сюжеты и отдельные фрагменты у предшественников и современников, но тогда, утверждают они, все так поступали. Заимствовали, обвиняя друг друга в плагиате – но не в судах, а в бесчисленных памфлетах; иногда же, случайно сталкиваясь в какой-нибудь таверне, пускали в ход кулаки и кинжалы.
Поразительно, что так много умных людей больше двух веков сражались и сражаются под девизом: “Или Шакспер – или кто-то другой”, но почему-то не звучали голоса, предлагавшие всерьез рассмотреть вариант “и – и”».
Нет, Shakespearе – это редчайшая суперпозиция невообразимого таланта, огромного интеллекта и той интуиции, что дана женщинам. Так что же, их было трое?»
Еще час назад я не представлял, как это будет.
Теперь с трудом верю, что это есть.
Нет, конечно же, две узконаправленные параболические антенны с поверхностями из самых совершенных наноматериалов вовремя поднялись на нужную высоту и оказались ориентированы правильно; фильтры и декодер способны выудить полезную информацию из самого зашумленного сигнала – это уже факт, приятный факт, но результат все равно ошеломляет!
Одна антенна «шарит» по излучениям в диапазоне 4–7 герц – с ума сойти! Ведь лет тридцать назад радиофизики планеты покатились бы со смеху, узнав, что можно попытаться уловить такие сверхдлинные волны, да еще и генерированные пятьсот лет назад, да еще и плохо локализованным источником!
А потом бы икали, обессилев от хохота, если бы им сообщили, будто вторая антенна ловит излучения из того же источника и того же срока давности, но в диапазоне чудовищно коротких волн, примерно 429 терагерц, – и, что самое главное, удается еще и успешно совмещать эти два потока информации!
Поведав же одним из ныне существующих способов Экстренного Оповещения, что на мониторе при этом возникает вполне связный текст на русском и на переделанном для всесветного общения языке, который все еще именуется английским… и что повествует этот текст о происходившем во времена Shakespearе – то всем этим я ввел бы радиофизиков планеты в состояние когнитивной сумятицы: «Этого не может быть – но это есть – этого не может быть никогда – но это есть».
Впрочем, зачем ограничиваться радиофизиками? Зачем бесконечные бы да кабы? – вперед, в Систему Экстренного Оповещения, – и пусть многие увидят, пусть все увидят то, что вижу я!
Уверен, через считаные минуты многие бросят дела и видимость дел и станут придатками мониторов, где бы они, мониторы, ни находились: перед глазами или перед тем, что их заменяет; внутри того, что еще можно назвать мозгом, или внутри того, что полностью его заменяет.
23 апреля 1616 года
Уилл Шакспер, последние часы жизни
Господи, как же давно появился в моей жизни Роджер Мэннерс, 5-й граф Ратленд!
…Труппа «Слуги лорда Стрейнджа», самая, пожалуй, крепкая по тем временам, давала в Гринвиче, в королевском дворце, обе части «Тамерлана Великого». Актеров не хватало, а потому я, всего лишь помощник суфлера и слуга, принимающий лошадей высокородных зрителей, исполнял сразу две короткие и почти немые роли: в первой части представления – царя Алжирского, а в столь же длинной второй – царя Иерусалимского… благо эти, с позволения сказать, властители, на сцене не пересекались – алжирский недотепа к моменту появления недотепы иерусалимского был уже Тамерланом благополучно уничтожен.
Пятидесятишестилетняя девушка Елизавета Тюдор, наша добрая королева Бесс, задремала еще в середине первой части – и чем яростнее игравший Тамерлана трагик Эдвард Аллейн рычал и завоевывал, завоевывал и рычал – тем крепче становился сон старушки, давно уставшей воевать, хотя рычать, вернее визжать, она не устала до конца дней своих… И вот державная рука повисла, цепкие пальцы разжались, а белый, украшенный позолоченными вензелями платок упал…
Упал! Жалкой тряпицей лег на затоптанный каменный пол! А ведь совсем недавно постаревшая уродливая женщина – но королева, высокочтимая королева моей любимой Англии! – подносила его к тонким запавшим губам и прикрывала тягучие зевки, делая при этом, однако же, вид, будто аккуратно промокает ноздри ястребиного носа.
И вдруг! Жалкой тряпицей?!
Не в силах это видеть, я, помнится, завопил что было мочи:
– Подать платок! Сестре моей! Великой!
Никогда в жизни не вопил так громко, и единственный раз в истории рода людского повеление царька Иерусалимского было молниеносно исполнено персоной ранга Цезаря: трагик, забыв о хромоте своего героя, рванулся к ложе, пал на колени, благоговейно поднял кусок тончайшего батиста и, дрожа от безмерности доставшегося счастья, подал его проснувшейся Бесс.
Это было символично – свирепый завоеватель Востока на коленях перед королевой Англии!
И в этом был Театр!
А аплодисменты, какие гремели аплодисменты! – ни одному написанному Кристофером Марло монологу, ни одной сочиненной им в «Тамерлане Великом» сцене не аплодировали так долго и так громко!
Даже сейчас, через двадцать три года, не на сцене, а близ Сент Эндрюс-стрит нашего славного Кембриджа, клянусь самому себе, всему миру и Господу: впервые тогда я испытал наслаждение, пьянящее сильнее, чем херес, – оттого что всего несколько вроде бы случайно выпаленных слов вдруг объединили в едином взлете духа венценосную особу, благородных лордов и леди, высокомерных господ и их подобострастных слуг!
В тот же миг я понял, что более всего на свете хочу быть драматургом!
…А после представления, когда я суетился во дворе королевского дворца в Гринвиче, поддерживая стремя у садящихся на своих скакунов господ (а некоторых, чрезмерно отяжелевших от вина и снеди, водружал в седло, что уж греха таить!), ко мне подошли юнец и подросток.
Наряжены они были в штаны и камзолы цветов колледжа Святого Джона – и голубой вроде бы свидетельствовал о высоте помыслов, однако вкрапления алого предупреждали о будущей приземленности деяний. Что же до излишне ярких проблесков золотого, то они будто бы намекали, что для толпы сойдет и сусальное, однако есть, есть где-то тщательно сокрытая от любопытствующих взглядов червонность.
Но даже сейчас, по прошествии двадцати лет, накануне того, как предстану перед судом Господним, признаю: не выглядела подошедшая ко мне парочка смешной. Нет, ей, в чем-то чуждой и знати и челяди, хотелось посочувствовать – как двум философам, упоенно беседовавшим в садах Академии, но вдруг оказавшимся случайно на лужайке, где красуются важничающие павлины.
И дабы не отличаться слишком уж вызывающе, вынужденным сменить белоснежные тоги на одеяния расцветок столь же вычурных, как у распустившихся вокруг них хвостов…
– Ты… э-э-э… разродился неплохим экспромтом, паренек! – обращаясь ко мне, как к навсегда младшему, промямлил подросток, оттягивая нижнюю губу без малейшего следа прорастания под ней будущей бородки клинышком… а ведь на моем подбородке таковая уже давно закудрявилась. – Ты… э-э-э… многообещающ, паренек! Во все пять часов сводящей скулы… э-э-э… скуки единственным живым эпизодом был этот экспромт с платком… Странно, кстати, что забулдыга и забияка Марло сочиняет подобную мертвечину, вы не находите, мой Саутгемптон?
Последнюю фразу он произнес не мямля и не экая, а вполне живо, по-французски, но я, хоть и не говорю на этом жеманно-картавом языке, все же усвоил его достаточно, чтобы понять сказанное, чтобы обидеться за Кристофера, которого в то время боготворил, – и при этом возликовать, поверив вдруг, что мне суждено превзойти его, как, впрочем, и всю прочую строчащую пьесы и вирши братию.
– Нахожу, юный Ратленд! – тоже по-французски промолвил юнец.
И они удалились, не дожидаясь от меня заурядного «Спасибо за комплимент, милорды!» и даже не спросив мое имя.
По боковым сторонам прямоугольного двора нестройными шпалерами стояли слуги – и в неровном свете факелов, которые они держали в высоко поднятых руках, неспешно удаляющаяся парочка отбрасывала странные тени.
И в какой-то момент черный, распластанный на земле человек-подросток перерос человека-юношу, а потом и вовсе стал нечеловечески узким и длинным… как копье, острие которого вонзилось в отбрасываемую мною неподвижную тень.
Уже со следующего утра я начал писать. Да нет же, не писать, а наговаривать пьесы и стихи – записывали их другие. Слова изливались из меня, как летний ливень из тучи, – но записывали другие, чаще всего не занятые в сцене актеры. Что ж делать, в стратфордской грамматической школе я научился быстро читать и славно декламировать – и по-английски, и на латыни; развил в себе умение – на слух ли, с листа – схватывать крепко и навсегда огромные куски текста. Но пишу всю жизнь медленно и коряво, как неграмотный.
И стесняюсь этого.
И даже никогда не беру в долг, чтобы не мучиться и не краснеть при написании расписок.
Да, умелость рук и пальцев мне не свойственна, но ловкость языка – возмещает это с лихвой!
Зато не стеснялся и не краснел, когда заимствовал сюжеты и поэтические приемы у всех этих университетских умников: Лили, Пиля, Лоджа, Кида, Грина… Даже воровал у них, потому что заимствует, дрожа от робости, бездарность; талант же, опьяненный дарованной ему Богом безнаказанностью, – беззастенчиво ворует!
Я подражал Марло, напропалую цитировал Овидия и Плутарха, а презираемая и обожаемая мною публика сходила с ума от восторга, заполняла театры и несла, несла, несла денежки.
Разгоряченный успехом первого показа «Юлия Цезаря», нетерпеливо ожидая, пока посланный в таверну мальчишка принесет мне хересу, я не признал подростка Ратленда в том болезненного вида вельможе, который умудрился откинуть полог ножнами шпаги… а ведь полог, помнится, был тяжеленный…