Приедет ли кто навестить ее, она не разговорчива, как прежде, вздыхает, едва слушает, а если изредка разговорится, так все о молодежи, и с огорчением говорит, что за молодежь нынче стала – заносчива да смела, все умеет да все знает. Она уж и о Вареньке своей не говорила, как прежде: «Пристрою свою Вареньку, да ее счастьем утешаться буду», а говорила так: «Кто знает, что случится? У горя много дорог, по какой-нибудь придет и посетит». Никуда почти не ездила, праздников не праздновала зваными обедами; Варенька скучала, а соседи дивились, думали и предполагали, что бы это значило!
Зато – что за житье было в Саковке! Как там хозяйничали весело! Глафира Ивановна заставляет мужа ягоды чистить, грибы перебирать; он у нее ложку с сиропом студит на льду; он у нее коробочки из бумаги делает на пирожное, и когда он постарается, как превосходно все сделает!
А иногда Алексей Петрович разленится, жалуется, что его изморили работой, просится отдохнуть. Глафира Ивановна не отпускает, велит работать – сколько смеху у них, сколько утехи! И так им было хорошо, что даже на погоду они жаловались только из приличия; приедет кто-нибудь из соседей да плачется на дожди, ну, и они скажут: «Экая погода, в самом деле!»
Им и соседей не надо было; правда, они говорили между собой, как вот весело будет на рождестве, когда они зададут пир, или на Новый год сколько гостей к ним наедет; да это их больше привлекало в будущем, а приезжал кто в настоящем, так Глафира Ивановна носик морщила и говорила мужу: «Когда б не засиделись!»
– Ты, пожалуйста, не зови обедать, – предостерегал Алексей Петрович, – так притворись, будто совсем забыла об обеде.
И оба шли встречать гостя. Правда и то, что после они с гостем и разговорятся, и обедать пригласят, и ночевать оставят, и гость их не стесняет, гость им приятен, и жалко его отпускать, а все-таки, как он уедет, они безмерно рады, что одни. К ним ездили соседи часто, одна Анна Федоровна только не учащала. Глафира Ивановна это заметила:
– Отчего это тетенька не хочет к нам ездить, Алеша? – говорила она Алексею Петровичу.
– Отчего же ей не хотеть, Глаша? – спрашивал Алексей Петрович.
– Я не могу понять, Алеша.
– И я не понимаю, Глашенька. Отчего бы это, в самом деле?
Приедут они к Анне Федоровне, их приезд ее не радует; станут ее расспрашивать, что с нею, расспросы их Анне Федоровне, видимо, неприятны.
Недаром у соседей чутье тонкое, недаром глаза зрячие – соседи этого не пропустили. Пошли догадки да толки, разнеслись разные слухи. Сборища сделались чаще, разговоры живее. Из слухов больше всех принялся один, вот какой: говорили, что вышла ссора у Анны Федоровны с Глафирой Ивановной за наш уезд, что Глафира Ивановна наш уезд очень порочила, а Анна Федоровна ей этого не спустила, – слово за слово, слово за слово – и поссорились. Анна Федоровна уехала домой, не простившись; Глафира Ивановна тогда струсила и пожаловала к ней мириться. На словах они и помирились, но в душе еще пуще враждовали.
Когда это рассказывали, то пожилые помещики вставали со своих мест, закладывали руки в карманы, начинали ходить по комнате и говорили с волненьем: «Да, Анна Федоровна благородная старушка, честь ей и слава, не выдала родного уезда!» Помещицы, особенно молодые, очень смеялись над Глафирой Ивановной и говорили: «Надо вообразить, как заставила Анна Федоровна эту красавицу замолчать! Нет, это надо вообразить!» Паничи перестали хвалить красоту Глафиры Ивановны, панночки опять стали сердечно говорить с паничами и только изредка упрекали кротко: «А вы еще прокричали ее красавицей!» – на что паничи ничего не отвечали, а притворялись глухими, или вздыхали, или нежней глядели.
К Анне Федоровне каждый день кто-нибудь да наведается; садятся близко, берут ее за обе руки, глядят ей в глаза с участьем и спрашивают об ее здоровье; заводят речь о Глафире Ивановне, о своем уезде или вообще о людях и о людской злобе. Иные просто входили и говорили:
– Анна Федоровна! Я ваш давний друг, я все знаю, что вы потерпели, я знаю вашу доброту и ваше благородство, откройтесь вы мне во всем, как верному другу!
Но Анна Федоровна отвечала:
– Ничего, ничего, право, ничего; я и не знаю, не ведаю, о чем вы мне намекаете.
Анна Федоровна смущалась, еще больше опечаливалась, и ничего нельзя было добиться, ничего нельзя было выпытать.
За это к ней охладели и толковать стали: какая Анна Федоровна странная, непонятная, – потом на нее рассердились, и стали носиться слухи, что не без греха и сама Анна Федоровна.
Некоторые сердца обратились к Глафире Ивановне; кое-кто даже предостерегал ее, чтобы она ни в чем тетке не доверялась и чтобы на родственную любовь ее никогда не надеялась…
Глафиру Ивановну это очень волновало. Она уже теперь не морщилась, когда приезжал гость или гостья, а нетерпеливо ждала этого приезда, бежала навстречу, вела в гостиную, усаживала, и тотчас заходил разговор об Анне Федоровне.
Анну Федоровну трудно было вызвать на откровенность, а Глафиру Ивановну и вызывать было не надо: при одном имени Анны Федоровны она вспыхивала, как порох от огня, удивлялась, негодовала… Уезжал вестовщик или вестовщица, Глафира Ивановна повторяла слышанные новые вести, советовалась с мужем, что ей делать, сердилась на Анну Федоровну; часто доходило до слез. Алексей Петрович ходил около нее, становился перед нею на колени, уговаривал, и сам чуть не плакал.
– Мы ездить к ней больше не будем, Глаша, – говорил Алексей Петрович, – не хочу я ее и видеть!
– Нет, Алеша, нет! Мы поедем к ней. Я хочу ее видеть, я хочу посмотреть, как она меня встречать будет, как заговорит со мной! Поедем завтра к ней! Нет, лучше сегодня!
– Глашенька, бесценная!
– Поедем, Алеша. Поедем непременно!
Глафира Ивановна схватывала колокольчик, звонила на весь дом и приказывала заложить коляску. Она поспешно одевалась, торопила печального мужа, посылала людей одного за другим, чтобы скорей подавали лошадей, и они ехали к Анне Федоровне.
Встречались, здравствовались. Анна Федоровна бледна, сердце у нее бьется; у Глафиры Ивановны сердце бьется и лицо пылает; у Алексея Петровича сердце бьется, и он в тоске смертной. Только одна Варенька спокойна была и скучала: никто с нею слова не скажет, всем не до нее; она уходила из гостиной.
Анна Федоровна и Глафира Ивановна с мужем сидели и вели разговоры о посторонних вещах, – сидели пять, шесть часов сряду, – разговоры были отрывистые, у всех голос дрожал; ни до варенья, ни до печенья никто не дотрагивался, пили только воду целыми, полными стаканами. Потом прощались и расставались.
Надо было платить за посещение посещением – и Анна Федоровна ехала в Саковку. И опять они вместе несколько часов, и опять сердца бьются…
– Ах, боже мой, за что же все это? За что? – часто вскрикивала Глафира Ивановна.
– За что такое несчастье, боже мой? – жаловался Алексей Петрович.
Анна Федоровна тоже к богу взывала.
А между тем страшный час подходил-подходил… Подходила святая неделя.
Хорошие хозяйки еще на маслянице покупают муку и сушат, – надо, чтобы мука была легка и суха.
С одною этою мукою сколько забот да беспокойств; а в этот год было просто несчастие; два главные купца в городе, евреи, закрыли лавки, – один погорел, а у другого дед умер, а по их закону, если кто в доме умрет, так торговать нельзя прежде положенного срока после смерти. У других евреев мука была нехороша. Все ждали, пока откроет лавку Мошка.
Какое волненье было! Какое нетерпенье! По разным дорогам ехали в город разные коляски, брички, нетычанки, пролетки; у всех хозяек лошади были измучены, сами хозяйки исхудали.
Анна Федоровна поселилась в городе. Она туда переехала еще на маслянице, наняла себе домик недалеко от базара; ходила в церковь, молилась богу, в гостях не бывала, а только часто видалась со своим кумом. Кум ее был городничим.
Мошкина лавка открылась на третьей неделе поста, – все туда бросились; между хозяйками вышли бесчисленные ссоры, и на муку поднялись неслыханные цены. В один день всю муку раскупили.
Везут муку домой, и вдруг дома видят и чувствуют, что мука нехороша!
Непостижимо было, как это все прокупились: кажется, не первый раз покупали, и толк, кажется, знали, и на язык брали пробовать, и на руке подбрасывали, и все-таки ошиблись. «Видно, бог за какие-нибудь грехи попутал», – говорили со вздохом.
Но грехи грехами, а тут все напустились на Мошку, как он смел обмануть.
Мошка уверял в своей невинности, божился, говорил о своей преданности, приводил примеры доверия к себе, да между прочим и скажи, что Анна Федоровна вдруг у него закупила больше двадцати пудов муки в первый же день, как он лавку открыл.
Что было при этой вести! Как засверкали глаза! Какие восклицания посыпались! «Так вот кто услужил всем! Вот кто всем удружил!»
Глафира Ивановна вместе с другими горевала и беспокоилась, что мука нехороша; но это горе и беспокойство было благо, если его сравнить с тем, что она почувствовала, когда до нее долетела весть, что Анна Федоровна закупила всю лучшую муку в городе. Что Анна Федоровна закупила лучшую, в этом никто не сомневался; для чего же бы ей закупать столько в самое дорогое время?
Глафира Ивановна плакала и рыдала целый день.
– Ты вообрази, Алеша! – говорила она мужу сквозь рыдания. – Вообрази, что эта мука ужасная! Вообрази, какие у нас будут бабы! Все осмеют нас на целую жизнь! Все это по милости тетеньки! Она нарочно закупила муку, из ненависти ко мне!
– Тяжело, Глаша, досадно! Эх, все сердце у меня изныло, – отвечал Алексей Петрович неровным голосом.
– А у нее, верно, чудесные бабы удадутся, Алеша! – простонет Глафира Ивановна.
– Нет, Глашечка! Нет, этого быть не может! – вскрикивал Алексей Петрович с жаром. – Нет, нет, Глаша!