Оценить:
 Рейтинг: 3.5

1980: год рождения повседневности

Год написания книги
2014
<< 1 2
На страницу:
2 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Согласно де Серто, всякая история пишется по определенным правилам, с опорой на определенные фигуры речи, например метафору, метонимию или синекдоху. Но в XX веке продуманный и организованный язык окончательно превратился в простой инструмент эффективности: любой призыв стал пониматься как руководство к действию и любое величие – как требование коллективного действия. Поэтому граница между историческим текстом и материальной реальностью стала зыбкой: если сбываются все идеологические желания, то почему не могут сбываться и материальные, почему не может потребляться вещь, которая и метафорически, и метонимически была уже названа на письме?

В отличие от Ролана Барта, различавшего два уровня: уровень внешних ассоциаций и уровень законов построения образа, – де Серто различает только материальный мир и его симулятивное отражение в текстах. Дело в том, что Барт стремился сохранить представление об исторической обоснованности потребления: для него потребление было обусловлено действием некоторых законов желания, а обосновывалось с помощью ассоциаций – в этом подход Барта ничем не отличался от подхода политически активного гражданина XIX века, который черпал основания политического действия не из конкретной социальной реальности, а со страниц газет.

По утверждению Мишеля де Серто, такой подход несколько наивен: всякий историк использует в работе образы, знаки и характеристики человеческого мира, предоставляемые ему социальной реальностью, в которой он обитает. Эта мысль де Серто звучала бы тривиально или вызывающе пессимистично, если бы не оговорка, что само понятие исторической науки не является «пустым»: история как повествование не может считаться равнодушным зеркалом перипетий, которые разыгрывались на всемирной сцене, внушающим тревожное предчувствие других, не менее драматических и горестных событий. На самом деле историческое повествование изначально предполагает определенное упорядочивание своего материала, поскольку «артикулирует» его и вычленяет именно те мотивы, которые кажутся наиболее социально значимыми и социально приемлемыми.

Если для постструктуралистов «артикулирование» представляло собой способ привлечь внимание к высказыванию (так, оратор, громко произносящий речь на небольшой площади или через мегафон, не может не привлечь к себе внимания), то для де Серто оно означало переработку высказывания, совершаемую по определенным правилам, когда содержание должно соответствовать «вывеске». Например, если слово «история» означает повествование, то и в анализе исторического действия должны подчеркиваться моменты связности и мотивированности: только тогда можно вывести историю из бешеной пляски случайных оценок.

Мишель де Серто говорил о том, что текст историка не просто мысленно переносит читателя в прошлое, позволяя ему оценить значение отдельных событий и дать моральные характеристики отдельных личностей и их поступков. Он говорил о том, что текст историка позволяет впервые увидеть прошлое как связный текст и отрешиться от тех оценок, которые внушает нам язык, будь то естественный или художественный. Де Серто применяет здесь довольно сильный образ: когда мы читаем исторический текст, то слова исчезают, и перед нашим взором предстает прошлое как таковое – и это вовсе не означает, что мы, силой нашего воображения, можем преодолеть частную семантику отдельных слов, описывающих историю. Напротив, всякое воображение отступает, когда мы сталкиваемся с реальностью, способной самостоятельно подобрать самые сильные образы для выражения их на письме.

Де Серто спорит с постструктуралистскими концепциями в том числе по вопросу о «продуктивности». В наши дни одним из самых распространенных стало сравнение текста с фабрикой смыслов, когда текст мыслится продуктивным ресурсом, вызывающим социальное внимание, а это означает, что деятельность автора исторических текстов отныне трактуется как фабрика социальных состояний. С точки зрения де Серто, автор исторических текстов не имеет преимуществ перед своим произведением: его ресурсы репрезентации прошлого не больше тех, которыми обладает любой отдельный текст о прошлом, не обязательно историографический. Де Серто показал, что сама мысль об интеллектуальной продуктивности историографии возникла вследствие наивного использования натуралистических метафор, вроде той, что под пером автора оживают смыслы. Но даже сама мотивация исторического исследования устроена так, что перо автора следует уже совершённому обстоятельствами выбору «интересных» и «годных для исследования» тем: необходимо соблюдение слишком большого числа не зависящих от автора исторического сочинения условий, чтобы тема была не то что интересной, но даже вообще поддающейся описанию и исследованию. Де Серто говорил, что всякое иное истолкование этого вопроса порождено наивным перенесением в ремесло историка социальных и политических теорий с их особенностями и амбициями: такие теории должны постоянно поддерживать интерес публики, поэтому они стремятся представить свой предмет как заслуживающий особого внимания.

При этом для де Серто история гораздо более идеологизирована, чем социальные науки: она неизбежно включает в себя мифологему «развития», отождествляющую производство смыслов с активным воздействием на политику. Историк выдвигает отдельные положения, которые потом подтверждаются или не подтверждаются фактами, тогда как читатель воспринимает все это как действительное развитие через отрицание. В отличие от марксистского и других политизированных пониманий идеологии как сознания отдельных социальных групп, де Серто утверждает, что идеологию создают историки, а социальные группы только организуются вокруг чтения «интересных» им историй, опять же, воспроизводящих опыт столкновения историка с внутренними законами каждой из социальных страт. Всякий раз происходит смещение: читатели исторического труда читают о частных обстоятельствах собственных поступков, но воспринимают это так, будто они читают о своем жизненном мире. Поэтому чем больше они отождествляют собственную повседневность с законами, унаследованными из прошлого, тем больше они становятся потребителями своих собственных решений и поступков.

Общество потребления отличается от предшествующих состояний общества тем, что если раньше нужно было маскировать истоки своего дискурса об истории (то есть нужно было всячески маскировать свой социальный, групповой, классовый интерес за плотным забором «фактов»), то теперь никто ничего не маскирует. Играя в компьютерную игру, собирая конструктор «Лего» или ощупывая новую одежду, современный потребитель как раз с головой выдает не только действительную, но и желанную социальную принадлежность, вмещая в текущее потребление и все свои будущие социальные практики. За компьютером он менеджер, за сборкой конструктора – житель социальной реальности, а за рассматриванием одежды – мирный рантье. В рассуждениях де Серто интересно то, что он имеет в виду не только успешные, но и неуспешные практики потребления, понимая, что действительные «амплуа» не всегда успевают за возможными «ролями». Если Бодрийяр связывает потребление с образами себя, то де Серто – с образами будущих социальных практик.

Теоретики постструктуралистского типа говорили о «производстве реальности», но при этом не говорили о том, что тип производства этой реальности также определяется реальностью. Для них тип производства определялся цифрами, общественными закономерностями, соотношением сил, которые, опять же, можно обозначить цифрами или буквами. Таким образом, в постструктурализме, как и в марксизме, различались реальность причин, которые подлежат исключительно научному познанию по определенным правилам, и реальность следствий, которая составляет содержание нашего текущего опыта. Мишель де Серто резко порывает с левой мыслью и утверждает, что и реальность причин, и реальность следствий одинаково ощутимы, но для их сопоставления не существует каких-то готовых правил.

Различие между этими двумя реальностями – не в их природе и не в производимых эффектах, а только в том, каким образом они соотносятся с практиками. Реальность причин, которую изучает историография, всегда «камуфлирует» практики, всегда заставляет нас смотреть на них с того расстояния, когда нам еще приходится разбираться, что с чем соотносится: мы как бы заглядываем в окна, пытаясь по теням и силуэтам понять, что происходит в доме. Напротив, реальность следствий позволяет нам приподнять крышу и, то взмывая вверх, то снижаясь, в деталях рассмотреть устройство практик: только так мы можем понять, как организованы практики, хотя описать их «суть» с этой точки зрения гораздо труднее.

Исходя из своей теории практик, де Серто предложил программу перестройки историографии. Современная историография, считал он, остается очень идеологизированной дисциплиной, потому что считает свою практику классификации и упорядочения объектов познавательной. В результате историки сами не замечают, как они с чрезмерной эмпатией начинают относиться к деятелям прошлого: они считают, что именно в прошлом люди действительно познавали, а если и страдали, то от того, что сами не очень понимали тот мир причин, в котором жили. В то же время в идеологизированной современной историографии современность, наоборот, постоянно подвергается упрощению, она выглядит как ненужный придаток тех следствий, которые, по мнению историков, как раз и позволяют ясно разглядеть картину прошлого.

Мишель де Серто настаивает на том, что язык историографии имеет много общего с языком обыденным: и обыденное словоупотребление, и исторический рассказ стремятся поместить непокорную реальность в упаковку из готовых понятий, дабы любое действие выглядело закономерным, отвечающим уже сложившимся представлениям о мире и людях. Например, когда историк изображает любое внесистемное событие в прошлом или настоящем как «сопротивление власти», он ничем не отличается от кладовщика, осматривающего коробки на предмет отсутствия повреждений. И то, что теоретики историографии выдают за «систему» исторического знания, на самом деле представляет собой всего лишь аккуратно оформленную складскую книгу.

Для де Серто история как процесс состоит из множества различных порядков, порожденных множеством различных поступков. Примерно таким же образом множество порядков может быть порождено какой-либо отдельной конкретной вещью: например, мы можем говорить о любой бытовой вещи как о полезном предмете, или показателе развитого производства, или дорогом воспоминании, или составляющей престижа, или одном из способов общения представителей конкретной прослойки. Точно так же любое событие может оцениваться и как полезное для всех сограждан, и как результат развития страны, и как просто интересный момент жизни. Де Серто считал ошибочным то, что его предшественники различали поступок и событие не на основании внутреннего изучения явлений, а исключительно на классовых основаниях: скажем, деятельность правителя могла описываться как «событие», а протест – как «поступок», и наоборот.

В результате создавался привилегированный дискурс, возвышающий отдельные решения, часто продиктованные обстоятельствами, до степени вселенских переворотов, а все прочие решения низводящий до статуса простого оформления тех событий, которые по разным причинам были признаны высокими или героическими. Цель де Серто, напротив, состояла в том, чтобы не просто дать слово безмолвствующему большинству, но показать, что события из жизни простых людей не менее значимы, чем действия «лидеров»; причем де Серто имел в виду не ту «значимость» судеб, о которой говорила постромантическая литература, но реальные возможности события объединять смыслы, каждый из которых связан с социальным поведением людей, и приводить в движение все, что попадает в поле его действия. По мнению де Серто, только слишком литературное, «метафорическое» понимание смысла мешает нам увидеть эту динамичную ткань истории. Вместо этого мы видим только отдельные знакомые вещи и сводим любое потребление к потреблению этих родных для нас вещей, потому любое потребление начинает казаться нам успешным: мы не учитываем, что помимо потребления привычных предметов быта существует также потребление идей, возможностей, примеров и моделей социального поведения.

Единственное исключение в доминирующей идеологической историографии – «семейная история», в которой реально не только то, что знакомо и присвоено: события семейной истории делятся на «высокие» и «низкие», а значит, не могут считаться окончательно присвоенными. С точки зрения де Серто, это разделение является не «политическим», на чем настаивали постмодернистские теоретики, а мифотворческим: когда семейство стремится подчеркнуть значение своей деятельности, оно настаивает на том, что она разворачивалась в «возвышенном» окружении, а ее рецепция была низкой и дискурсы выживания оказались сильнее власти событий мирового масштаба. Но именно поэтому де Серто не считал «семейную историю» историей потребления; он скорее считал ее идеальным предметом потребления: сколь бы неудачной ни была рецепция, она не подрывает качество потребляемого имиджа.

Необходимо отметить еще один важный момент рассуждений Мишеля де Серто о природе исторического сознания, который лег в основу его книги «История как письмо» (1975) и далее воспроизводился в других его работах. Согласно де Серто, историческое сознание возникает тогда, когда прекращаются постоянные изменения исторической ткани, когда переменчивость событий, прежде естественная, зависящая от переменчивости самого тела, его настроений, его побуждений и пристрастий, ставится под вопрос. Согласно де Серто, это происходит тогда, когда историк утрачивает свою прежнюю привилегированную позицию участника исторических событий, отличную от позиции правителя только тем, что историк оценивает события исходя из своих представлений о благородстве. Такой историк предупреждает, что наличный поступок может оказаться бесславным», то есть о нем не удастся сказать ничего хорошего и он будет заклеймен как невнятная пустота. Такой историограф не следует имеющемуся социальному языку, но как правитель проверяет границы языка, проверяет, где язык может подвести, – при этом он опирается не на политическую практику, а на внутреннюю логику самого языка.

В определенный момент в европейской культуре историк становится экспертом, который уже не испытывает границы исторических событий, а только указывает на то место, где эти исторические события происходят. Такой эксперт, например, может отметить, что глобальные события разыгрываются в масштабе всей страны, тогда как более мелкие заметны только для их непосредственных участников. Де Серто остроумно указывает на то, что именно с этого момента обозримость события начинает отождествляться с его овладением. Если раньше историк, как хранитель исторической речи, исторического «дискурса», мог подсказывать правителю, как обращаться с событиями, то теперь каждый правитель считает себя властителем всех необходимых языковых средств и не нуждается в советах историка. В этой ситуации у историка остается только одна власть, а именно: указывать на границы застывшего языка, подразделяя всемирную историю на «эпохи», а обозримый ему материал социальной коммуникации – на «поколения».

Соответственно, меняется и подход к фактам. Раньше историк, прежде всего, должен был показать неумолимую власть каждого отдельного факта, считаться с которым в политической жизни нужно по тем же причинам, по которым при управлении транспортным средством необходимо считаться с другими транспортными средствами. Теперь историк говорит не о физической, а только о речевой необратимости факта: факт прошлого может никак не соотноситься с фактами настоящего (например, совершенно ясно, что для современности «факты» Древнего Египта не имеют прикладной ценности); но тем не менее он обладает властью над текстом и всякий раз одним своим существованием напоминает нам о неумолимости времени и смерти, о необратимости человеческих решений, каждое из которых преследует вовлеченных в эту ситуацию. В этом смысле де Серто описывает не что иное, как потребление исторических фактов – мы рассматриваем факты, подобно тому как покупатель вертит в руках приобретенную вещь, то пристально вглядываясь в нее, то небрежно скользя по ее поверхности. Но точно так же как в ситуации потребления мы признаем, что наша речь о вещи образована этой вещью, в ситуации восприятия исторического факта мы признаем, что в его отношении мы не можем говорить ни о чем другом, кроме как о его возможных последствиях. И чем серьезнее мы относимся к «урокам истории», тем больше мы становимся потребителями прошлого.

Раньше историк был, прежде всего, стратегом речи; он умел выстроить любую речь так, чтобы она не противоречила законам других жанров: прежняя эпичность приобретала политическую окраску, а пламенность речей исторических персонажей взвешивалась на весах признаваемых здравым смыслом обстоятельств. Теперь историография требует не стратегии, а тактики: историк должен усмирить того «другого» (безумца, «народ» и т. д.), в котором политическая теология признала своего врага. Этот «другой», в отличие от объекта «классической» историографии, никогда не открыт для самого себя. «Варвар» ничего не знает о себе, но его форма настолько открыта для исторического повествования, что любой разговор о «варварах» уже подразумевает определенную стратегию обращения с ними. Кроме того, «другой» не имеет собственной завершенной формы, он постоянно расшифровывает себя, пытаясь проартикулировать язык своего тела, но вместо этого натыкается только на обрывки, остатки и руины готовых языковых форм. Соответственно, историография, пытаясь реконструировать позицию «другого», превращает его из объекта прямого исторического действия, из цели политики, в предмет потребления, в экзотику. Именно поэтому де Серто связывает окончательную победу потребления с появлением компьютеров: компьютер позволяет производить любые шифровки и расшифровки, пересчитывать любую информацию, а следовательно, превращать в экзотику, например, традиционную жизнь в той квартире, в которой стоит компьютер, или жизнь в той стране, которая приняла программу компьютеризации.

Когда историк начинает использовать компьютер, он превращает его в машину по производству обособленных фактов: если прежде он сопоставлял уже переработанные и культурно насыщенные факты, то теперь он готов работать с голыми фактами и, более того, получить столь же голые факты на выходе. Соответственно, речь, которая складывается о данном факте, поневоле становится предметом потребления – и де Серто остроумно замечает, что в современном мире в основном потребляется речь только о том предмете, который может быть произведен здесь и сейчас. Гаджет, техническая новинка или модная вещь, созданная на основе новейших технологий, является более приоритетным предметом потребления, чем натуральный продукт. При этом принцип readymade, лежащий в основе современного потребления, де Серто объясняет не тем, что предметы создаются как «вещи имиджевого потребления» (здесь он опять расходится с Бартом и Бодрийяром), а только тем, что они не требуют переработки языка повседневности, а значит, не требуют изменения телесных практик, которое роковым образом повлекла бы за собой такая переработка.

Современное историческое повествование, согласно де Серто, имеет свойства «оксюморона»: оно требует принимать в расчет слова, а не вещи, тогда как с вещами требует обращаться как с живыми существами, блюсти их права и телесную независимость. Оксюморонным является то, что историк вынужден отказаться от полисемии, от многозначности слов, и играть в историю так, как будто каждое слово имеет только одно значение, как будто экономика – это только развитие финансового могущества, а политика – только совместное преодоление конфликтов. В результате получается, что любая бытовая речь становится предметом потребления – если раньше историческое высказывание о фактах отличалось от бытового только большей стратегической продуманностью, то теперь оно отличается тем, что целиком присвоено говорящими и само является мощнейшим инструментом присвоения исторического опыта. Соответственно, бытовое высказывание, как неприсваиваемое, начинает потребляться по законам бытового потребления, которые становятся все более общепринятыми.

С изменением статуса истории изменяется и статус документа. В классической историографии документ имел практическое значение: он свидетельствовал о непосредственном распределении властью своих полномочий и одновременно утверждал границы власти. Тогда как в современном мире документ – это не средство распределения власти, а средство ее потребления: документ уже не служит передаче части суверенитета и свободы, которая потом будет истолкована авторитетным историческим текстом, а позволяет присвоить себе те готовые решения, готовые механизмы, которые связаны с осуществлением власти.

Историк в таком случае, согласно де Серто, уже не участвует в производстве власти – он разыгрывает различные ситуации осуществления власти, экспериментирует с тем, как правитель может мотивировать свои поступки, и в этом смысле ничем не отличается от азартного игрока, который пытается угадать, какой ход противника наиболее вероятен. И положительное социальное действие в таком случае возможно только тогда, когда само общество начинает потреблять все существующие практики власти. До этого существует только одно потребление: потребление правителем слов историка. Правитель соблазняется словами историка, но при этом дистанцируется от этих слов, признавая в них только имитацию политики, а не раскрытие реального политического знания, которым владеет только практикующий политик. Де Серто остроумно отмечает, что чем точнее историк вскрывает причины событий, тем дальше от реальности он оказывается: соблазнив политика, его речь тут же отодвигается в сторону ради потребления уже более реального «тела власти», содержания власти.

Если политики потребляют власть как скопление материальных и моральных ресурсов, а не как общественное согласие или героическое действие, то носители обыденной речи, простые люди, начинают потреблять воспоминания: фотографии, свидетельства, бытовые безделушки прошлых периодов истории. Изменяется функция всех этих мелких свидетельств: если когда-то они сообщали о непрерывности исторической воли, реликвии которой в их материальной ощутимости всегда остаются одними и теми же, то теперь они, напротив, утверждают возможность новой исторической воли, которая может быть соблазнена простой памятью, таящейся в вещах, и развернуться, поддавшись этому соблазну. Такова, например, деятельность политической партии: она обращается с интересами отдельных групп и слоев населения не как со стимулами для более широкого или открытого социального действия, а как с соблазном, превращающим решение реальных социальных проблем в стимул для спонтанного политического решения.

В свою очередь, потребление вещей выстраивается как попытка отстраниться от соблазнов: де Серто утверждает, что потребитель вещей подменяет соблазн его имитацией. Он стремится больше заработать, чтобы приобрести больше вещей, но вовсе не потому, что он действительно соблазнен вещами. Он пытается разыграть ситуацию соблазна, точно так же как историк, который пишет о политике, разыгрывает политическое действие, пытаясь создать эффект реальности с помощью прояснения некоторых причин политических решений. Точно так же потребитель вещей разыгрывает на поле своего быта ситуацию свободного и мотивированного потребления, хотя на самом деле он руководствуется только несколькими поучительными моральными формулами, которые обосновывают все его усилия в этом направлении.

Здесь де Серто опять же расходится с постструктуралистскими теоретиками потребления. Постструктуралисты связывали соблазн с насилием: автор с помощью языковых средств (в которых заключено насилие) создает образ действительности, в дальнейшем отменяющий реальность самого автора («смерть автора», по Ролану Барту), потому что язык оказывается сильнее частной исторической воли. Де Серто, напротив, утверждал, что соблазн не есть насилие над природой, что на самом деле сама природа совершает насилие и, вызванная к действию языковыми формулами, соблазняет автора и заставляет его принимать те решения, о которых он прежде не думал и которые не подразумевались в готовых языковых формулах. Поэтому де Серто мыслит потребление вещей не как попытку отождествить границы соблазна с границами природы (чтобы соблазнительное выглядело как природное и наоборот), но, напротив, как попытку раздвинуть эти границы, подчинив политику и экономику достаточно понятному человеческому желанию избежать соблазнов.

Более подробное описание такого азарта де Серто дал в своем рассуждении о происхождении капитализма, полемически заостренном против главенствующих в XX веке политэкономических объяснений. Так, с точки зрения де Серто, Макс Вебер виновен в том, что принял простые особенности поведения человека при капитализме за метафоры его социальной и экономической активности. Вебер обратил внимание на поведение рабочего, который, пытаясь любыми силами удержать недавно обретенное мировоззрение, начинает вести себя по законам других сред: он превращается в торговца, воина, ремесленника и следует этой своей новой роли гораздо вернее, чем традиционный торговец, воин или ремесленник, и теперь возмещает провалы в своем историческом опыте повышенной агрессивностью, покорением новых стран и континентов. В том же направлении мыслил и Ф. Бродель, с тем отличием, что он заменил индивидуальное сознание коллективным: коль скоро рабочий начинает принадлежать к сообществу рабочих, которое в чем-то напоминает сообщество купцов или капиталистов, то капиталисты могут использовать это сходство для усиления эксплуатации рабочих, обещая им лучшее будущее. Причем рабочие легко поддаются на эту уловку, потому что они слишком увлечены становлением другого коллектива, тягой к разным коллективам. Они могут восстать против этого обмана только путем полного отказа от своей идентичности, из ничего став «всем».


<< 1 2
На страницу:
2 из 2