– А где твои кавалеры? Чего это никто не звонит? Ты меня вон пристроить к кому-то хочешь, а сама – почему одна дома вечер проводишь?
– Мам, ты меня не учи кавалеров привлекать, – не повелась на игривый ее тон Дашка. И добавила серьезно: – У меня «кавалеры» были, есть и будут, пусть тебя это не волнует. Потому что я – нормальная девушка и хочу, чтобы за мной ухаживали, хочу парня себе нормального выбрать, может – будущего мужа. Но чтобы я выбрать могла, надо чтобы они были, понимаешь, чтобы было из чего выбирать… А вокруг тебя – пустота. Ты никого не ищешь, тебе никто не нужен, ты как будто смирилась, согласилась, что вот так, одна, всю жизнь проживешь. Но жизнь идет, мам, надо жить.
И Оля не удивилась, а поразилась Дашкиным словам, серьезности этой, опытности, мудрости, словно ей, Дашке, было почти сорок, а Оле – шестнадцать.
– Надо жить, мам. Надо мужчину любить, нужно радоваться чему-то – а не только очередную кофту вязать и телевизор смотреть.
Оля молчала, не зная, что и ответить дочери.
– Живи, мам! – сказала Дашка. – Мам, живи! – повторила она сильно, призывно – и ушла в свою комнату.
И слова эти: «Живи, мам! Мам, живи!» – все звучали в Олиной голове, пока она на кухне прибиралась, пока ко сну готовилась, минуя уже привычный, но вроде сегодня чем-то неприятный ей телевизор.
А когда легла в постель – все вертелась с боку на бок, не находя себе удобного места, словно разговор с дочерью ее напрочь покоя лишил, – и все звучало в ней: «Мам, живи!»
И она продолжила этот внутренний диалог, словно все еще защищалась:
– А я что, не живу? Живу! Живу, как все нормальные люди…
И словно картину своей «нормальной» жизни увидела: как утром она собирается на работу, на работе целый день проводит в делах и хлопотах, после работы домой возвращается, по пути в магазин у метро заглядывая, и потом – ужин на скорую руку и телевизор – сериал какой-нибудь или концерт. И «нормальная» эта жизнь показалась ей вдруг серой, обыденной, – и совсем она ей не понравилась.
И она повернулась на другой бок – словно от жизни этой «нормальной» отвернулась, чтобы с другой стороны на все происходящее посмотреть, но опять подумала:
«Нормальная жизнь… Все так живут – и я так живу…»
И сама себе не поверила – раньше она так не жила. И поневоле стала вспоминать, как она раньше жила.
И полночи, ворочаясь с боку на бок, вспоминала она себя в разные периоды жизни, когда жила по-другому, не так, как сейчас.
То видела она себя девочкой-подростком, вспоминала, как со своей подругой Светкой наряды в журналах обсуждали, хвастались новой косметикой и на парней поглядывали. И сколько у них тогда надежд было на какую-то жизнь необыкновенную, – в которой не только работа да телевизор.
То вспоминала, как за ней ухаживал Сергей, как он появился в ее жизни – и вся она тогда ожила: только о нем думала и говорила. И прихорашивалась постоянно у зеркала, и беспричинно – от скрытой радости – начинала танцевать на кухне, готовя завтрак. Как мчалась на свидание, как возбуждалась от его прикосновения и поцелуев, как хотела быть с ним.
Вспоминала свадьбу, их взгляды, и свои такие глубокие и высокие чувства к нему: что вот он – человек, которого она на всю жизнь для себя выбрала.
Вспоминала и ссоры их, непонимание и обиды. И даже в них – была жизнь, страсть, энергия. Не то что тусклые однообразные вечера, которые проводила она с вязанием и телевизором.
– Как же так случилось? – спросила она себя. – Когда же я жить перестала? Потому что – права Дашка – это жизнью трудно назвать.
И поняла она вдруг: дело тут не в мужчине, не в его отсутствии. Дело в ней самой, которая, как говорится, сама не живет и другим не дает. Действительно – откуда ему взяться, мужчине? Из телевизора, что ли, вылезти, если она, Оля, и жизни не видит?
И снова вспомнила она, как раньше с подругами ходила в кино на все премьеры фильмов. Как увлеклась она потом театром и знала – где, в каком театре что стоит смотреть. И Сергея увлекла этими театральными вечерами. Как она, Оля, раньше интересно жила – то на экскурсию в Гжель ехала, чтобы посмотреть, как из глины такие чудеса производят. То отправлялась в турпоездку с паломниками по святым местам. Она была живая, и все ей было интересно – не то что теперь.
– А что теперь? – спросила она себя. И ответить сначала не смогла. Потом ответила: – Теперь скука смертная. Теперь – это не жизнь, а лишь тень жизни, словно я – столетняя старуха и мне только и остается, что вязать в одиночестве у телевизора…
И вдруг, словно что-то переключилось внутри, – родилось в ней такое желание жить – снова жить, любить, наряжаться, радоваться встречам, надеяться, ждать, даже – разочаровываться, если надо. Снова делать все, что было когда-то в ее жизни, когда любила она своего будущего мужа, когда жила с ним, расставалась с ним.
И она, лежа в постели без сна, глядя в темноту, говорила, словно клятву себе давала:
– Я буду жить! Я буду жить! Я буду любить! Я буду живой!
Такой это был ответ Дашкиному: «Мам, живи!». И поняв это, она даже заплакала – от благодарности к дочке своей, которая показала ей, напомнила, что – жить надо…
И – не заметила сама, как заснула.
…Утро наступило быстро, внезапно, словно только заснула она и тут же проснулась. Только проснулась другой, уже ожившей, как будто ночные ее решения уже начали приносить плоды.
И даже когда душ принимала, почувствовала свое тело – ожившим под струями воды и мыльной пеной, – упругим, наполняющимся силой и энергией.
И когда одевалась – ощутила такое сильное желание одеться красиво, нарядно, словно сегодня был праздник. И она надела платье, которое надевала редко – только по каким-то торжественным случаям, и мысль «Что Дашка обо всем этом подумает?» – как пришла, так и ушла. Раз дочь сама все это затеяла – вот пусть и получает теперь новую маму.
И мысль эта так ее развеселила, что она волосы распушила, не стала их заколками стягивать – как обычно делала, почувствовав себя какой-то иной, будто из прежней жизни, в которой была она радостной, свободной, – и новой, которая жить решила. И она даже контур губ аккуратно карандашом подчеркнула, что редко делала – в привычной спешке она их слегка помадой касалась. И дольше, чем обычно, ресницы красила – как когда-то в подростковом возрасте, стараясь сделать их более длинными и пушистыми.
И когда вышла она из дома такая вот – обновленная своим отношением к себе, – то подумала впервые: «Ну и что теперь? И что такого? Ну, почувствовала я свое тело живым, порадовала себя красивым платьем. Даже – макияжем. А дальше-то что?»
И не было у нее на это ответа, просто хорошо ей было идти вот такой – красивой, живой, настоящей женщиной и она даже пошла увереннее и осанку ровнее держа. И сама себе улыбнулась – так ей это нравилось. И шла, улыбаясь этому внутреннему ощущению своей живости, энергичности и сегодняшней ее женской красоте. И вдруг – заметила взгляд проходившего мимо мужчины и его улыбку – в ответ на ее, себе обращенную.
И даже не увидела, просто почувствовала, что он – подойдет сейчас и с ней заговорит.
И подумала только:
«Ну Дашка! Ну – Дашка…»
Больше – не было у нее слов, кроме разве что:
«Оля, живи!..»
Я еще обязательно, обязательно полюблю!
Полина не пришла. Прошло уже более получаса с момента их назначенной встречи, и Настя, нетерпеливо ожидающая подругу, устала уже поглядывать на дверь, в которой та никак не появлялась. Она сидела, и сердилась, и чувствовала себя здесь, в этом модном, с зеркальными витринами кафе – неуютно. Казалось ей, что она сама выставлена здесь на витрину, как эти пирожные и торты на больших тарелках, покрытых ажурными бумажными салфетками.
Для Насти, «затворницы», как называла ее Полина, уже сам факт появления в таком месте был подвигом. Развод с Павлом она пережила тяжело, и все еще переживала – и после этого она замкнулась в себе, перестала ходить куда-либо, где люди общаются, веселятся, приятно проводят время, перестала радоваться: чему радоваться – когда внутри такая боль и разочарование?! И на все попытки Полины вытащить ее куда-то, на все ее уговоры: «Сколько уже можно страдать – когда ты жить начнешь?! Сколько можно все это переживать – пережевывать? Жить надо дальше!» – отвечала сдержанно:
– Я живу. Живу как умею. И не надо меня учить, что мне делать…
Но Полина не отставала:
– Ну давай просто в кафешку сходим, вкусного чаю попьем с каким-нибудь обалденным пирожным… Составь мне компанию, а то я одна в кафе хожу, одна балдею от вкуснятины этой…
И вот сегодня наконец поддалась она уговорам подруги – и пришла в кафе. Пришла вовремя – но подругу не дождалась. И пока ждала ее, подумала уже, что, может, местом ошиблась, не так Полину поняла. Хотя та все уши ей уже прожужжала: такое кафе, такое кафе – и прямо у ее работы. Другого кафе тут не было.
И все было бы нормально, если бы она, Настя, могла по телефону Полине позвонить и узнать, что с ней приключилось, где она. Так Настя и хотела сделать, но обнаружила, что телефон ее разряжен. Получалось, что и Полина, конечно же, сейчас тоже ей звонит и дозвониться не может. И совсем уже было непонятно, что делать: уходить или ждать подругу дальше.
Чашка чая, которую она заказала в ожидании Полины, давно была выпита. Пирожное, которое она взяла на пробу, просто, чтобы взять что-то – неловко ей было вот так за пустым столом сидеть, – оказалось вкусным, тающим во рту. И она подумала: «Вот возьму сейчас еще какой-нибудь тортик, чтобы не уходить, как говорится, несолоно хлебавши, съем его и пойду. Хотя лучше всего было бы сейчас позвонить Полине, только вот откуда?»
И она зал глазами обвела в поисках телефонного аппарата. И сама себе улыбнулась: откуда он здесь возьмется? И, невольно встретившись глазами с мужчиной, сидящим поодаль, увидела, как он ей улыбнулся, словно в ответ. Улыбнулся хорошо, открыто, как знакомой.
И она стушевалась на мгновение: не ему она улыбалась, не для него, и то, что он мог как-то не так ее понять, – и смутило и рассердило одновременно.