В том новорожденном мире Тайлер возьмет тряпку и уберет с пола нападавший снег – кому, кроме него, этим заняться? Его любовь к Бет и Баррету станет еще чище, еще беспримеснее. Сделает так, чтобы они ни в чем не нуждались, возьмет дополнительную смену в баре, воздаст хвалу снегу и всему тому, чего снег коснется. Он вытащит их троих из этой унылой квартиры, достучится неистовой песнью до сердца мирозданья, найдет себе нормального агента, сошьет расползшуюся ткань, не забудет замочить фасоль для кассуле, вовремя отвезет Бет на химиотерапию, начнет меньше нюхать кокс, а с дилаудидом[2 - Дилаудид – наркотический анальгетик, производное морфина.] завяжет совсем и дочитает наконец “Красное и черное”. Он крепко сожмет в обьятьях Бет и Баррета, утешит, напомнит, что в жизни очень мало вещей, о которых действительно стоит беспокоиться, будет кормить их и занимать рассказами, которые шире откроют им глаза на самих себя.
Ветер переменился, и снег за окном стал падать иначе, как если бы некая благая сила, некий громадный невидимый наблюдатель предугадал желание Тайлера мгновением раньше, чем тот понял, чего желает, и оживил картину – ровно и неспешно падавший снег вдруг вспорхнул трепещущими лентами и принялся чертить карту завихрений воздушных потоков; и тут – ты приготовился, Тайлер? – настает момент выпустить голубей, вспугнуть пять птиц с крыши винного магазина и почти сразу же (ты следишь?) развернуть их, посеребренных первым светом зари, против снежных волн, набегающих с запада и несущихся к Ист-Ривер (ее неспокойные воды вот-вот пробороздят укутанные белым, словно сделанные изо льда баржи); а в следующий миг – да, ты угадал – приходит время погасить фонари и выпустить из-за угла Рок-стрит грузовик с не потушенными пока фарами и гранатово-рубиновыми сигнальными огоньками, мигающими у него на плоской серебряной крыше, – само совершенство, восхитительно, спасибо.
* * *
Баррет, голый по пояс, бежит сквозь снегопад. Грудь раскраснелась, дыхание вырывается клубами пара. Спал он мало и беспокойно. А теперь вышел на пробежку. Это привычное ежеутреннее занятие успокаивает его, он приходит в себя, пока бежит по Никербокер-авеню, оставляя за собой облако собственных испарений, как паровоз, который проезжает сквозь непроснувшийся, укутанный снегом городок, хотя Бушвик бывает похож на город с положенной тому логикой устройства (тогда как в реальности представляет собой конгломерат разномастных зданий и заваленных строительным мусором пустырей без признаков разделения на центр и окраины) только рано утром, пока вокруг доживает последние минуты студеная тишина. Скоро на Флашинг-авеню откроются лавки и магазинчики, заблеют автомобильные гудки и городской сумасшедший – давно не мытый пророк, светящийся безумием не хуже самых исступленных и преуспевших в плотской аскезе святых, – с привычной прилежностью часового займет свой пост на углу Никербокер и Рок. Но пока ничто не нарушает тишины. Улица только-только глухо выползает из сна, в котором не было сновидений, редкие машины пробираются по ней, взрезая светом фар пелену снегопада.
Снег идет с полуночи. Он все сыплет и кружит, пока день постепенно вступает в свои права и небо незаметно для глаз меняет ночной черновато-коричневый окрас на прозрачно-серый бархат раннего утра, того мимолетного промежутка времени, когда нью-йоркский небосвод кажется непорочным.
Вчера вечером небо пробудилось, открыло глаз – и увидело всего-навсего Баррета Микса, который шел себе домой в приталенном двубортном пальто ледяною равниной Центрального парка, а потом взял да и остановился. Небо взглянуло на него, отметило факт его существования и вновь смежило веки, чтобы, как подсказывало Баррету воображение, погрузиться в более сокровенные видения – пламенные сны о полете по спиралям галактики.
Страшно – а вдруг вчера ничего особого не произошло, а всего-то, как это случается время от времени, на мгновение ненароком приоткрылся небесный занавес. И считаться избранным у Баррета не больше оснований, чем у горничной – собираться замуж за старшего из хозяйских сыновей только потому, что она видела, как он голышом идет в ванную, думая, что в коридоре никого.
А еще страшно от мысли, что вчерашнее явление полно смысла, но разгадать его нет никакой возможности, хотя бы даже приблизительно. На памяти Баррета, католика, бесповоротно сбившегося с пути уже в начальных классах (рельефные брюшные мышцы и бицепсы мраморного, в серых венах-прожилках Христа над входом в школу Преображения Господня заводили его не на шутку), даже самые упертые монашки не рассказывали о божественных видениях, которые случались бы вот так ни с того ни с сего, вне всякого контекста. Видения суть ответы. А для ответа нужен вопрос.
Нет, вопросов у Баррета, как у любого другого, полно. Но не таких, чтобы беспокоить оракула или пророка. Даже будь такая возможность, разве хотел бы он, чтобы посланец-апостол, пробежав в одних носках по едва освещенному неверными вспышками коридору, побеспокоил ясновидца вопросом типа: “Почему все бойфренды Баррета Микса оказываются козлами и садистами?” Или: “Существует ли такое занятие, к которому Баррет не охладеет даже через полгода?”
Если все-таки вчерашнее явление было неслучайным и небесный глаз открылся именно для Баррета – в чем заключался смысл этого благовестия? Что за путь назначил ему небесный свет, какого хотел от него поступка?
Дома Баррет спросил Тайлера, видел ли он это (Бет была в постели, ее все крепче держала на орбите растущая гравитация сумеречной зоны). Услышав в ответ от Тайлера: “Видел что?”, Баррет понял, что ему не хочется рассказывать о небесном свете. У этого нежелания имелось вполне рациональное объяснение – кому надо, чтобы старший брат держал тебя за чокнутого? Но дело скорее было в том, что Баррет ощущал необходимость хранить тайну, как если бы получил об этом молчаливый приказ.
Потом он смотрел новости.
Ничего. Рассказывали про выборы. Про то, что Арафат при смерти; что факты пыток в Гуантанамо подтвердились; что капсула с долгожданными частицами солнечного вещества разбилась о землю, потому что не раскрылся тормозной парашют.
Но ни один из этих ведущих с квадратной челюстью не бросил проникновенный взгляд в объектив камеры со словами: сегодня вечером взор Божий обратился на землю…
Баррет принялся готовить ужин (Тайлер в такие дни едва ли помнит, что людям надо время от времени есть, а Бет слишком больна). Тут он даже позволил себе задуматься о том, в какой момент последний его возлюбленный стал бывшим. Может быть, во время того ночного телефонного разговора, когда Баррет, который понимал это уже тогда, слишком долго рассказывал про чокнутого покупателя, желавшего, прежде чем купить пиджак, непременно получить доказательства, что при его пошиве не пострадало ни одно животное, – ведь Баррет бывает порой занудой, да? Или все случилось тем вечером, когда он выбил с бильярдного стола биток и та лесбиянка сказала ту гадость про него своей подруге (ведь и неловко за Баррета тоже иногда бывает).
Но слишком долго раздумывать о собственных загадочных оплошностях у него не вышло. Мысли возвращались к невообразимому зрелищу, которого, судя по всему, никто, кроме него, не видел.
Он приготовил ужин. Он попытался продолжить список предполагаемых причин того, что его бросили.
А теперь, на следующее утро, он вышел на пробежку. С чего бы ему изменять привычке?
Ровно в мгновение, когда он перепрыгивает замерзшую лужу на углу Никербокер и Темз, гаснут уличные фонари. После того как ему накануне явился совсем другой свет, он ловит себя на том, что в его фантазии возникает связь между прыжком и выключением фонарей, ему представляется, что это он, Баррет, велел им выключиться, оттолкнувшись ногой от асфальта, как будто одинокий бегун на привычной трехмильной дистанции может стать зачинщиком нового дня.
Вот и вся разница между сегодня и вчера.
* * *
Тайлера так и подмывает забраться на подоконник. Нет, не чтобы покончить с собой. Ни хрена не для того. Да даже если бы он и подумывал о самоубийстве – тут же всего второй этаж. В лучшем случае сломает ногу – ну или треснется о мостовую головой и заработает сотрясение мозга. И обернется все убогой выходкой, бездарной пародией на устало-вызывающее, обреченно-деликатное решение произнести: с меня хватит, – и ретироваться с подмостков. У него нет ни малейшего желания с ерундовым вывихом и парой ссадин распластаться в неловкой позе на тротуаре после прыжка в бездну глубиной от силы футов двадцать.
Хочется ему не покончить с собой, а погрузиться в метель, всего себя целиком подставить жалящим ударам ветра и снега. Большой недостаток этой квартиры (их у нее хватает) заключается в том, что надо выбирать: либо ты внутри и смотришь наружу в окно, либо снаружи и снизу с улицы смотришь на ее окна. А как бы прекрасно, как здорово было бы обнаженным отдаться на волю погодной стихии, полностью подчиниться ей.
В итоге его хватает лишь на то, чтобы как можно дальше высунуться из окна – и довольствоваться ударами морозного ветра в лицо и тем, как липнет к волосам снежная крупа.
* * *
После пробежки Баррет возвращается в квартиру, в ее тепло и ее ароматы: влажной древесиной сауны дышат старинные батареи отопления, особый больничный дух исходит от лекарств Бет, лакокрасочные полутона никак окончательно не улетучатся из комнат, как будто бы что-то в этой старой дыре по сю пору отказывается принять факт свершившегося ремонта, как будто само здание-призрак не хочет и не может поверить, что стены его больше не покрывает некрашеная прокопченная штукатурка, а комнаты не населены женщинами в длинных юбках, потеющими у плиты, пока мужья, вернувшись с фабрики, чертыхаются за кухонным столом в ожидании ужина. Недавно привнесенный смешанный запах краски и врачебного кабинета тонким поверхностным слоем ложится на густой первобытный дух жареного свиного сала, пота, семени, подмышек, виски и мокрой черной гнили.
В тепле квартиры у Баррета немеет обнаженная кожа. Бегая по утрам, он погружается в холод, сживается с ним, как пловец на длинные дистанции сживается с водой, и только по возвращении домой замечает, что окоченел. Он не комета, а человек, живое существо, и поэтому ему приходится возвращаться – в квартиру, на лодку, на космический корабль, – чтобы не сгинуть в убийственной красоте, в бесконечно холодном, безвоздушном и безмолвном пространстве, в испещренной и закрученной спиралями черноте, которую он с превеликой радостью называл бы своим настоящим домом.
Ему явился свет. Явился и тут же исчез, как нежеланное воспоминание церковного детства. В пятнадцать лет Баррет превратился в непоколебимого атеиста, какой может получиться только из бывшего католика. Много десятилетий с тех пор он жил без глупостей и предрассудков, без святой крови, доставляемой бандеролью с курьером, без священников с их нудной и бесплодной жизнерадостностью.
Но вчера он видел свет. И свет видел его. И что теперь ему с этим делать?
А тем временем пора принять ванну.
По пути в ванную Баррет проходит комнату Тайлера с Бет; дверь в нее ночью распахнулась, как и все остальные двери и дверцы в этой перекошенной по всем направлениям квартиры. Баррет молча останавливается. Тайлер, голый, высунулся из окна, ему на спину и на голову падает снег.
Его фигура всегда восхищала Баррета. Они с Тайлером не очень похожи, меньше, чем ожидаешь от братьев. Баррет крупнее, не толстый (пока), но грузноватый, принц, колдовством обращенный не то в серо-рыжего волка, не то во льва, неотразимый (как ему нравилось думать) в своем чувственном лукавстве, послушно дожидающийся в дреме первого поцелуя любви. А Тайлер – он гибкий и жилистый, очень мускулистый. Даже в покое он похож на изготовившегося к прыжку воздушного гимнаста. Его худоба декоративна, при виде его тела – тела артиста – приходит на ум определение “щегольское”. В таком теле для Тайлера естественно плевать на условности и источать приличествующую цирковому артисту дьявольщинку.
Мало кто с ходу понимает, что они братья. И тем не менее между ними есть непостижимая генетическая связь. Баррет в этом уверен, но не может объяснить, в чем она заключается. О том, чем Баррет с Тайлером похожи, известно только им двоим. Они обладают неким первобытным, физиологическим знанием друг о друге. Брат понимает мотивы брата, даже когда они озадачивают посторонних. И не то чтобы они никогда не спорили и не пытались обставить друг друга – нет, дело в том, что ни один из них ни при каких условиях не может делом или словом поставить в тупик другого. Кажется, будто давным-давно, даже не заводя на эту тему разговора, они договорились скрывать на людях свою близость, а для этого пикироваться на званых обедах, соперничать за внимание окружающих, походя оскорблять и игнорировать друг друга, то есть вести себя, как ведут самые обыкновенные братья, и оберегать тем временем свой целомудренный пылкий роман, как если бы они были членами крошечной, из них двоих состоящей секты, прикинувшимися мирными обывателями в ожидании дня, когда придет время действовать.
* * *
Тайлер оборачивается, смотрит назад, в противоположную от окна сторону. Он готов поклясться: сзади кто-то только что смотрел на него, и, хотя сейчас там никого, воздух за дверным проемом еще хранит память о растаявшей в нем фигуре.
И тут слышится звук пущенной в ванну воды. Баррет вернулся с пробежки.
Почему, с какой стати появление Баррета, когда бы и откуда бы он ни возвращался, по-прежнему каждый раз становится для Тайлера событием? Ведь, в конце концов, это же только Баррет, младший брат, толстый мальчишка, который прижал к груди чемоданчик для завтрака с “Семейкой Брейди”[3 - “Семейка Брейди” – американский комедийный телесериал о многодетной семье (1969–1974).] на крышке и рыдает вслед уехавшему школьному автобусу; забавный увалень, которого каким-то чудом миновала участь, выпадавшая в школе всем – почти без разбору – конопатым толстякам; Баррет, бард из Харрисберга, штат Пенсильвания, который разыгрывал судебные заседания в школьном буфете; Баррет, с которым они в детстве без конца сражались за территорию и вели словесные перепалки, боролись за царственно переменчивое расположение матери; Баррет, чье тело известно ему доскональнее, чем даже тело Бет; Баррет, которого мощный и быстрый ум привел в Йель и который затем терпеливо объяснял Тайлеру – и больше никому на свете – безупречную логику своих последующих метаний: после университета он несколько лет колесил по стране (пересек в итоге двадцать семь границ между штатами), менял занятия (работал поваром в забегаловке, администратором в мотеле, подсобным рабочим на стройке), поскольку считал, что при избытке знаний ничего не умеет делать руками; был проституткой (всецело захваченный стихией романтики, слишком серьезно вознамерившийся стать современным Байроном, он счел необходимым пройти интенсивный экспресс-курс низких, животных аспектов любви); поступил в аспирантуру (мне было полезно, да, очень полезно уяснить для себя, что невозможно погрузиться в безумную американскую ночь[4 - Безумная американская ночь – часто цитируемое выражение из романа Дж. Керуака “В дороге” (1957).], не бывая в “Бургер Кинге” в Сиэтле – там это единственное место, открытое после полуночи) и ушел из нее (если я ошибался относительно жизни на колесах, это же еще не означает, что я ошибаюсь, когда не хочу посвятить остаток жизни изучению вводных слов у позднего Генри Джеймса); затеял на пару с бойфрендом-компьютерщиком скоро провалившийся интернет-проект; вместе со следующим бойфрендом открыл кафе у парка Форт-Грин, ныне вполне процветающее, но вышел из дела после того, как оставленный им любовник-компаньон бросился на Баррета с обвалочным ножом; ну и так далее…
Все эти начинания казались в свое время либо просто удачно задуманными, либо (и тогда Тайлеру они нравились больше) основанными на баснословно причудливых идеях, на той экстравагантной алогичной логике, которая горстке вдохновенных прокладывает путь к величию.
Ни одно из них, впрочем, толком никуда пути не проложило.
И теперь Баррет, домашний многострадальный Кандид, Баррет, которому, казалось, было предопределено вознестись до головокружительных высот, а если нет, то сделаться героем подлинной трагедии, – этот самый Баррет совершает самый что ни на есть прозаический поступок: теряет съемную квартиру и, даже близко не располагая суммой на аренду новой, переезжает к старшему брату.
Баррет сделал то, чего от него меньше всего ожидали, – влился в число бесприютных ньюйоркцев, когда дом, где он обустроил свою скромную хоббичью норку, стал кооперативным.
Но, как бы то ни было, Баррет остается Барретом, которым Тайлер по-прежнему восхищается – на свой манер, негромко, но преданно.
Нынешний Баррет, тот, что льет сейчас воду в ванной, – это тот же самый Баррет, что долго слыл волшебным ребенком, пока более реальным кандидатом на звание волшебного не стал третий, нерожденный ребенок. Супруги Микс из Харрисберга, похоже, рано остановились, им следовало бы родить еще одного сына вдобавок к Тайлеру с его умением сосредоточиться, грацией атлета и редкостной музыкальной одаренностью (кому дано предугадать в самом начале, насколько велик будет твой дар?) и Баррету, который обладает массой невнятных талантов (он знает наизусть больше сотни стихотворений, без труда может прочесть достойный курс лекций по западной философии, если его вдруг об этом попросят, а прожив два месяца в Париже, практически свободно говорит по-французски), но неспособен сделать выбор и настоять на своем.
Баррет собирается принять ванну.
Тайлер дожидается, пока он закроет воду. Даже в отношениях с Барретом он придерживается некоторых формальностей. Тайлер запросто болтает с братом, когда тот лежит в ванне, но смотреть, как Баррет опускается в воду, он не может – на то у него есть веская неизъяснимая причина.
Тайлер достает из тумбочки пузырек, насыпает из него две дорожки, присаживается на край матраса и по очереди вдыхает. В этом нет ничего такого, абсолютно ничего, просто утренний заряд (да к тому же и последний, завтра утром уже ни-ни); он толкает тебя в объятия красоты, гонит прочь апатию и лень, выветривает из головы путаные остатки сна; вырывает из страны сновидений, из призрачного царства, в котором ты мешкаешь, подумывая, не уснуть ли снова, спрашиваешь себя, а зачем вообще просыпаться, ведь так славно было бы сейчас спать и спать.
Воды больше не слышно. Значит, Баррет уже залез в ванну.
Тайлер надевает вчерашние трусы-боксеры (черные, в горошек из крошечных белых черепов) и, миновав пространство коридора, открывает дверь ванной. Во всей квартире это наименее депрессивное помещение, из всех комнат только ванная за последнее столетие с лишним не подвергалась бесконечным ремонтам и переделкам. Остальные комнаты несут на себе память о множественных попытках сокрыть разрозненные фрагменты прошлого с помощью краски и дешевой отделки “под дерево”, с помощью подвесного потолка (самый чудовищный элемент здешнего интерьера – рябые, грязно-белые квадратные панели, сделанные из не пойми чего – или, как кажется Тайлеру, из лиофилизированного горя) и ковролина, который покрывает линолеум, который покрывает рассохшийся в прах сосновый дощатый пол. И только ванная сохранила более или менее первозданный вид – на полу восьмиугольная кафельная плитка, на прежнем месте умывальник-стойка и унитаз с высоко поднятым бачком, у которого сбоку свисает цепочка для слива воды. Ванная, эти покои неприкосновенной старины, осталась единственным в квартире местом, избежавшим экономных подновлений жильцами, которые надеялись оживить интерьер, полагая, что, если обклеить все кухонные столешницы пленкой с китайскими розами или неумело вырезать на притолоке слово Suerte[5 - Suerte – счастье, удача (исп.).], им станет уютнее жить – и в этой квартире, и в большом мире снаружи; которые все до одного теперь уже либо съехали, либо мертвы.
Баррет в ванне. Ему не откажешь в умении быть комично величественным, хранить достоинство везде и всегда; царственные повадки, похоже, достались ему по наследству – такие невозможно ни воспитать в себе, ни сымитировать. В ванне Баррет не лежит, а сидит с прямой спиной и застывшим лицом, как сидят в поезде жители пригородов, возвращаясь домой с работы.
– Ты что так рано? – спрашивает он Тайлера.