Когда дело Джейн было возобновлено, эти надежды испарились.
Осенью 2004 года я переехала из Нью-Йорка, где прожила много лет, в городок в штате Коннектикут, чтобы год преподавать в местном колледже. Городок как нельзя кстати назывался Мидлтауном: посреди штата, посреди ничего. Я сняла прекрасную квартиру, занимавшую весь нижний этаж обветшалого дома XIX века; в сорок раз просторнее, чем любая квартира, которая была бы мне по карману в Нью-Йорке. Я устроила себе кабинет в приятной комнате, которую хозяйка, показывая квартиру, назвала Комнатой Раздумий. Она была отделана красным деревом, и в трех ее стенах были окна.
В начале октября, где-то за месяц до звонка Шрёдера, я отправила гранки «Джейн» своей матери на ее шестидесятилетие. Я нервничала; я знала, что книга погрузит ее в подробности истории, которую она последние тридцать пять лет пыталась оставить в прошлом. Я не просто нервничала – я была в ужасе. Подписывая на посылке ее адрес в Калифорнии, я вдруг осознала, что подарка из книги может и не выйти. Если ей не понравится, то день рождения будет испорчен. Книга-катастрофа, книга-бомба, книга-предательство.
Я вздохнула с облегчением, когда она позвонила мне, дочитав рукопись. Сквозь слезы она говорила, что навеки благодарна этой книге и мне. Она сказала, что это не иначе как чудо: хоть я и не застала Джейн, но каким-то образом сумела вернуть ее к жизни.
Для меня это тоже было чудом. Я никогда не думала, что «моя Джейн» сможет приблизиться к «настоящей Джейн», ничего подобного я и не замышляла. Но кем бы ни была «моя Джейн», со мной и для меня она была жива, по крайней мере какое-то время. Обложка книги была готова уже давно и несколько месяцев провисела у меня на стене; тринадцатилетняя Джейн день за днем глядела на меня сверху вниз с фотографии, которую сделал мой дед, андрогинная и дерзкая, в жестком свете. Книга также содержала множество дневниковых записей, которые я отобрала из архивов самой Джейн, так что, редактируя рукопись (а именно за этим занятием застал меня звонок матери тем ноябрьским днем), я старалась уделить столько же внимания голосу Джейн, сколько своему собственному.
Чтобы убедиться, что я правильно ее понимаю, я раздобыла подлинные дневники Джейн, так что той осенью мне не раз доводилось подолгу сидеть на темном паркете Комнаты Раздумий посреди целого моря листов, заполненных ее изящным почерком. Перечитывая их, я вновь поражалась той мучительной неуверенности в себе, что сквозила в каскадах риторических самокритичных вопросов и никак не вязалась с очевидной способностью Джейн мощно чувствовать и ясно формулировать. Это несоответствие проходило через все ее записи с детства и до студенческих лет. Не просто проходило, но было их двигателем. Именно оно, по сути, и вызвало у меня желание писать о ней – в той же мере, если не в большей, чем странные и чудовищные обстоятельства ее смерти.
НИКОГДА НЕ БОЙСЯ СЕБЕ ПРОТИВОРЕЧИТЬ. НО ЧЕМУ ПРОТИВОРЕЧИТЬ? МОЖЕТ, Я, В КОНЦЕ КОНЦОВ, ПРОСТО ДУРА, КОТОРАЯ НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЕТ? ДЖЕЙН, СЛАВНАЯ ТЫ МАЛЫШКА. СЛАВНАЯ? РАЗВЕ ЭТО МНЕ СУДИТЬ? КАК ПРОШЕЛ 1965 ГОД? ЧТО ПРИОБРЕТЕНО? УТРАЧЕНО? ЧТО Я ЛЮБИЛА? А НЕНАВИДЕЛА? ЧТО ТЫ ДУМАЕШЬ НА САМОМ ДЕЛЕ? КАК ОБЪЯСНИТЬ, ЧТО ИМЕЕШЬ В ВИДУ? ПОЧЕМУ Я НИКОГДА НЕ ЗНАЮ, КЕМ БУДУ ЗАВТРА? КАКОЕ ПРАВО ЕСТЬ У НАС НА СЧАСТЬЕ?
Я невольно узнала в этих строках себя. Я бы лучше списала терзания вечно сомневающейся в себе Джейн на то, как нелегко было взрослеть амбициозной, пытливой и пылкой девушке в степенных патриархальных пятидесятых, от которых несколько десятилетий феминизма должны были не оставить и камня на камне к тому моменту, как мне повстречались ее слова.
А теперь еще и этот звонок детектива о том, что один образец ДНК совпал с имеющимся в деле и что они точно нашли того, кого искали – медбрата на пенсии, не имевшего ничего общего с Джоном Норманом Коллинзом, который был осужден за последнее мичиганское убийство в 1970 году и которому чаще всего приписывались и остальные. Шрёдер сказал, что за новым подозреваемым устроена слежка и что в ближайшие несколько недель его арестуют. У них были все основания полагать, что тогда дело устремится к успешному завершению.
В итоге Лейтермана взяли под стражу по обвинению в убийстве накануне Дня благодарения в 2004 году. Он пробыл в заключении без возможности выйти под залог до самого суда, который начался 11 июля 2005 года и закончился 22 июля 2005 года. Но все эти восемь месяцев ужас, который сопровождал мои первые набеги на территорию Джейн, никуда не исчезал.
Он менял очертания. Он рос.
* * *
Когда на Мидлтаун спустилась зима, солнечная комната превратилась в снежную и заскок на убийстве снова был тут как тут. По утрам я притворялась, будто умею читать лекции о Шекспире розовощеким первокурсникам, а потом возвращалась домой вести телефонные разговоры с копами из отдела убийств и перелопачивать охапку книг, которые взяла в университетской научной библиотеке, чтобы идти в ногу с прогрессом по делу Джейн: «ДНК для чайников», учебники по клинической психологии с названиями вроде «Убийство на сексуальной почве: кататимические и компульсивные убийства». Я пробежалась по случаям в «Убийстве на сексуальной почве» лишь однажды, но и этого хватило, чтобы почувствовать, будто они могут передать мне какую-то смертельную болезнь. По ночам мне часто было не уснуть – я мерила шагами Комнату Раздумий в голубом халате и с бокалом виски, в котором позвякивал лед, и смотрела, как ветер наметает за окнами угрожающие сугробы. Я становилась сама не своя, точно бесплотный дух. Не так страшно, как в «Сиянии», но иногда казалось, что недалеко и до этого. По крайней мере, падение Джека Николсона было кому засвидетельствовать и оплакать. В моменты повеселее я чувствовала себя Джоном Беррименом – поэтом-пленником готического университетского городишки, всклокоченном нечестивце от академии, который болтался по унылым вечеринкам, менял жен и время от времени наваливал кучу, в стельку пьяный, на лужайках у сослуживцев. С той разницей, что в Мидлтауне не было таких вечеринок.
Короче говоря, наивная надежда на катарсис, которая тем не менее эффективно подстегивала мою работу над «Джейн», затрещала по швам и обнаружила подвох, о котором я всё это время подозревала. Моя идентификация с тетей, легшая в основу «Джейн» и начавшаяся, по-видимому, еще с моего деда, который, сколько я себя помню, называл меня Джейн вместо Мэгги, – теперь казалась не то подлогом, не то сюжетом для хоррора. Я начинала писать «Джейн», исходя из предпосылки, что моя семья занималась вытеснением ее чудовищной смерти и горевала неправильно, и собиралась деликатно обличить этот нездоровый пережиток среднезападно-скандинавского наследия – мрачный бергмановский сценарий, разыгранный в декорациях приозерного городка Маскигон, штат Мичиган, – предложив вместо него более успешную модель.
Теперь мне предельно ясно, сколь заносчиво с моей стороны было так думать. Мысль о «неправильном» или «успешном» горевании приводит меня в недоумение. За этим недоумением пробивается мощная безликая ярость – необузданный протест, зыбкое, жаркое, бурное событие, что берет начало у меня под кожей.
Фото № 1:
Детективы кольцом окружают бесформенный куль – мертвое тело Джейн. Снимок сделан из-за проволочного забора кладбища Дентон. Граница кадра срезает фигуры мужчин на уровне пояса, так что видны только полы их плащей и черные ботинки в тон. Труп Джейн лежит у их ног, голова и торс накрыты плащом. Ее белая как мел рука простирается из-под плаща над головой, будто бы она не умерла, а просто очень, очень устала.
Наследство
В одной из своих последних психоаналитических статей Д. В. Винникотт пишет: «Страх распада – это страх уже пережитого распада». Это утверждение всегда было для меня источником великого успокоения. Много лет я считала, что оно означает, что неизбежное уже позади, что ты уже побывал в самом страшном месте и возвратился оттуда.
И только недавно я поняла, что Винникотт не имеет в виду, что распад не повторяется вновь. Теперь мне ясно, что он мог иметь в виду ровно противоположное: что именно страх распада в нашем прошлом, возможно, заставляет его повторяться в будущем.
Чтобы добраться домой в Маскигон на весенние каникулы в конце марта 1969 года, Джейн разместила объявление о поиске попутки на доске объявлений Мичиганского университета. Она собиралась объявить семье о помолвке со своим бойфрендом Филом, который преподавал экономику и, как и она сама, был активистом в университетском городке. Зная, что родители будут не в восторге, она ехала одна, чтобы дать им время сжиться с этой новостью, а Фил планировал присоединиться через несколько дней. По телефону она договорилась с водителем, который назвался вымышленным именем, о чем она, конечно, не знала. Они попрощались с Филом около 18:30 в ее комнате в общежитии; ее тело нашли следующим утром в четырнадцати милях от Энн-Арбора. Она скончалась от двух выстрелов в голову: один пришелся в левый висок, другой – в левую нижнюю часть черепа. После смерти, или по мере наступления смерти, ее зверски душили чулком, который ей не принадлежал. Ее тело затащили на одну из могил маленького сельского кладбища Дентон в конце грунтовой дороги, известной среди местных как «переулок влюбленных». Ее джемпер был задран, колготки спущены, содержимое сумки педантично разложено между ног и вокруг тела, которое затем было накрыто ее плащом и брошено.
После убийства Джейн – третьего из семи – моя мать начала беспокоиться, что может стать следующей жертвой. Когда дело повисло, она не прекращала волноваться. Каждый визит на могилу Джейн был напряженнейшим предприятием – полиция предупреждала, что убийца тоже может заявиться. Оплакивать Джейн буквально означало идти на риск встретиться с ее убийцей.
Когда я писала «Джейн», я почувствовала, что этот страх просочился и в меня. Наследство. Многолетний опыт кинозрительницы научил меня, что женщина-детектив или женщина-профессор – еще одна популярная героиня – всегда расплачивается за свое любопытство и крутизну тем, что убийца начинает охоту на нее саму. Один человек подражает самым одиозным убийцам в истории. Одно убийство – один почерк. Объединившись, две женщины должны предотвратить его новые преступления – гласит синопсис фильма «Имитатор» 1995 года с Сигурни Уивер в роли алкозависимой агорафобной профессорши, изучающей серийных убийц, и Холли Хантер в роли ее напарницы, крутой бабы с яйцами.
Я пыталась извлечь крупицы юмора из кинематографичных честолюбивых фантазий, где я обнаруживала важные улики, которые проглядели «специалисты», или читала фрагменты из «Джейн» на литературном вечере, где среди публики притаился ее убийца. Я напоминала себе, что Джейн вполне мог убить и Джон Коллинз и что даже если это был не он, то ее убийцы уже могло не быть в живых, а если и был, то он наверняка уже сидел в тюрьме за что-то еще. Ну а если он был жив и на свободе, то шансы, что он вообще наткнется на книгу стихов, хоть бы с обложки и глядело лицо моей тети, были близки к нулю. Это был один из тех редких моментов в моей жизни, когда обскурный статус поэзии в культуре меня, пожалуй, обнадеживал.
Любой грошовый психолог или коллега-писатель мог бы отметить, что угроза, которая так страшила меня в лице фантомного убийцы моей тети, равно как и затаенная надежда, что моя книга каким-то образом заставит его материализоваться, была ничем иным, как доведенной до крайности метафорой всех шальных надежд и страхов, которые порой сопровождают сам акт письма, особенно письма о семейных историях, которые семья автора предпочла бы не трогать и не рассказывать. Некоторые, кстати, и впрямь это отмечали.
И это звучало довольно правдоподобно, пока звонок Шрёдера не разрушил метафору.
* * *
Когда «Джейн» выйдет из печати в марте 2005 года, Шрёдер пройдется по каждому стихотворению с карандашом. В переписке я уточню некоторые детали: откуда мне известно, в котором часу Джейн звонила по телефону в ночь своей смерти, где найти упомянутую мной гостевую книгу с ее похорон и так далее.
Скажу прямо, это первая книга стихов, которую я прочел в жизни, – напишет он.
Я напишу в ответ с той же прямотой, что это моя первая книга, которую исчеркал карандашом детектив из отдела убийств.
На протяжении нескольких недель до ареста Лейтермана я задавала Шрёдеру один и тот же вопрос: думает ли он, что Лейтерман представляет угрозу для меня или моей семьи. Стыдный вопрос, вытаскивающий на свет годами сдерживаемую иррациональность. Но куда неприятнее было думать о том, что человек, который наводил страх на несколько поколений нашей семьи, встает каждое утро, болтает с домочадцами и отправляется по делам, не догадываясь о своем неотвратимом аресте, пока между моей семьей и полицией штата Мичиган не утихает буря телефонных звонков. Кроме того, полиция дала мне ясно понять, что Лейтерман ни при каких обстоятельствах не должен узнать о расследовании, иначе он мог бы скрыться или причинить вред себе или кому-то другому.
Шрёдер отвечал терпеливо. Он уговаривал меня не беспокоиться; Лейтерман, мол, был этаким видавшим виды Санта-Клаусом с больным сердцем и неуемным пристрастием к обезболивающим. Скажем так, в окно он не полезет. Он добавил, что, хотя мы с ним и не встречались, он готов поспорить, что бегаю я быстрее старикана.
Если бы несколько лет назад мою мать спросили, как убийство Джейн повлияло на воспитание двух ее дочерей, она бы сказала, что никак. В телевизионном интервью, на которое мы с матерью согласились во время суда, мать заявила привлекательной фигуристой журналистке CBS, что всегда была слишком склонна всё контролировать и потому смерть сестры не особенно сказалась на ее поведении. Осознание, что она контролировала куда меньше, чем представляла, – осознание, которое пришло к ней во время чтения «Джейн», где среди прочего задокументировано, как она годами баррикадировала двери, – ее поразило.
В равной степени мою мать поражает, что ее тело испытывает голод, хочет в туалет и реагирует на факторы среды, например, высоту над уровнем моря или температуру. Она хотела бы иметь непроницаемое, самодостаточное тело, не подверженное бесконтрольным нуждам и желаниям, ни своим, ни чужим. Она хотела бы иметь тело, которое невозможно травмировать, осквернить или покоробить, если только оно само того не пожелает.
Недавно моя мать поскользнулась на кухонной напольной плитке, пока разговаривала по телефону с моей сестрой Эмили. Она упала и прикусила верхнюю губу. Губа раздулась до неузнаваемости, а из ушибленного зуба потом пришлось удалить нерв. Сестра на другом конце провода ничего об этом не знала, потому что мать как ни в чем не бывало продолжила разговор. Когда мы с Эмили возмущаемся, что она скрыла факты, она протестует: «Ну какой смысл был тогда говорить Эмили, что я ушиблась? Она всё равно не могла мне ничем помочь и только бы зря переживала».
Она говорит, что не рассказала, потому что ей было стыдно. Я говорю, что стоило об этом рассказать хотя бы потому, что это произошло. Мы как будто пытались докричаться друг до друга с противоположных концов картонной трубки.
К тому времени, когда мы с матерью окажемся в обшитом деревянными панелями кабинете, который Мичиганский университет любезно предоставит каналу CBS для записи интервью, суд над Лейтерманом будет подходить к концу. Перед нами будут горы фруктов и печенья, а позади нас – несколько недель в суде, которые мы провели глядя на экран, куда проецировались фотографии со вскрытия тела Джейн. Я начну понимать, откуда у моей матери могла взяться фантазия о суверенном, непроницаемом «я».
Судебно-медицинский эксперт зачитал вслух описание каждой из этих фотографий на январских слушаниях. Тогда не было присяжных, поэтому изображения показывать не стали. Пока эксперт выступал, слезы непроизвольно текли у меня из глаз, и у моей сестры тоже. Но мама не плакала. Ее тело просто схлопнулось. Плечи скруглились, грудь впала, и всё тело стало похоже на пустую оболочку. Колени сотрясались в судорогах. Я хотела дотронуться до нее, но не знала, какое прикосновение могло бы ей помочь. Я попыталась легонько прижать ладонями ее дрожащие бедра, потом – положить руку ей на спину. Она не отозвалась. Было ясно, что она провалилась в мир, где нет прикосновений, где утешение невозможно.
В перерыве мы с сестрой сбежали в туалет, и Эмили сказала мне, что не может смотреть на нашу мать. Ей было невыносимо видеть, как она страдает. Я согласилась, но не стала признаваться в менее достойном чувстве. Я чувствовала гнев. Я хотела, чтобы мать выдержала натиск этих подробностей с прямой спиной. Мне было невыносимо видеть, как от слов одного человека ее тело съеживалось в тело маленькой девочки. Я хотела, чтобы она не отворачивалась, чтобы она не дрожала. Глядя, как моя прекрасная сестра моет и сушит руки и красит губы, я пыталась представить, как чувствовала бы себя, если бы фотографии ее вскрытия, а не Джейн, крутились на большом экране. На мгновение меня пронзило парализующим чувством вины, за которым поднялась волна тошноты. Это же сестра моей матери. Чего еще я ожидала?
Моя мать выглядела совершенно дико, необузданно: шляпу ее подхватило ветром и унесло в открытое море, так что голову ее украшала лишь развевающаяся седая шевелюра; черные фильдеперсовые чулки были видны до самых бедер, юбки были подоткнуты вокруг пояса, одна рука ее держала поводья поднятого на дыбы коня, другая сжимала армейский револьвер моего отца, а позади нее бурлило неукротимое, бесстрастное море – свидетель праведного гнева[5 - Картер. А. Кровавая комната. Пер. с англ. О. Акимовой.], – пишет Анджела Картер в своем изложении мифа о Синей Бороде.
В трактовке Картер Синяя Борода не убивает свою молодую невесту. В самый ответственный момент врывается ее мать и «одним безупречным выстрелом» пробивает ему голову.
На это я надеялась?
Личина зла
ОН ПРИШЕЛ ПУСТИТЬ В ДОМ ГАЗ. Я В БОЛЬШОЙ КЛЕТКЕ ДЛЯ ПТИЦ, ПРИКОВАНА К ПРУТЬЯМ. ОНА ЛЯЗГАЕТ ОБО ВСЁ, ЧТО ПОПАДАЕТСЯ МНЕ НА ПУТИ. Я ПЫТАЮСЬ ПОДНЯТЬСЯ ПО ЛЕСТНИЦЕ ВМЕСТЕ С КЛЕТКОЙ, НО ЭТО НЕПРОСТО. ОН ВЕЛ СЕБЯ ОЧЕНЬ ПРИВЕТЛИВО И МИЛО, КОГДА ПРИШЕЛ ПУСТИТЬ В ДОМ ГАЗ, И ВСЁ ЖЕ Я ПОНЯЛА, ЧТО ОН ХОЧЕТ МЕНЯ УБИТЬ. ОН ЯВНО ВЫЖИЛ ИЗ УМА. Я ЗАЛЯЗГАЛА К ВЫХОДУ, ПОПУТНО ЗАМЕТИВ, ЧТО ОН ЗАКЛЕИЛ СКОТЧЕМ ВСЕ ВЕНТИЛЯЦИОННЫЕ ОТВЕРСТИЯ И Т. Д. Я ВЫВАЛИЛАСЬ НА ЛУЖАЙКУ, КОТОРАЯ ОТЛОГО СПУСКАЛАСЬ В ХЛЯБЬ, К РЕКЕ. ХЛЯБЬ ВОСХИТИТЕЛЬНО ЗЕЛЕНАЯ, МОКРАЯ И СЛАВНАЯ, СОВСЕМ НАСТОЯЩАЯ. Я СРАЗУ ПОНИМАЮ, ЧТО ХЛЯБЬ МЕНЯ СПАСЕТ, ЧТО ХЛЯБЬ – ЭТО ПРОТИВОЯДИЕ ОТ СМЕРТОНОСНОГО ГАЗА. ПОЗЖЕ ОН ВОЗВРАЩАЕТСЯ И ДЕЛАЕТ ВИД, ЧТО НИЧУТЬ НЕ УДИВЛЕН, ЧТО Я ЕЩЕ ЖИВА, НО ОЧЕВИДНО, ЧТО ОН ДОВОЛЬНО УДИВЛЕН. Я СВЯЗЫВАЮ ЕГО ПО РУКАМ И НОГАМ И НАТЯГИВАЮ НА НЕГО ЧЕРНЫЙ МЕШОК ДЛЯ МУСОРА, ЧТОБЫ СЖЕЧЬ ЗАЖИВО. Я ДУМАЮ: ЭТО ВСЕГО ЛИШЬ СОН, НО НЕУЖЕЛИ Я И ПРАВДА ПОЗВОЛЮ СЕБЕ ПОСТУПИТЬ ТАК ЖЕСТОКО? Я ЗАДУМЫВАЮСЬ НА МИНУТКУ, ЧТО МЕШОК НАВЕРНЯКА БУДЕТ ТЯЖЕЛЫМ, ВЕДЬ ОН ТАКОЙ ЗДОРОВЯК, НО ВО СНЕ ЭТО НЕ ПРОБЛЕМА. И ВОТ ОН СВЯЗАННЫЙ ЛЕЖИТ В МЕШКЕ, НЕ ИЗДАВАЯ НИ ЗВУКА. КАК БУДТО ЕГО БОЛЬШЕ НЕТ.
Уже много лет мне снится, как я сталкиваюсь с леденящим кровь воплощением всего мужского насилия и власти – убийцей Джейн. Иногда он безликая тень, иногда похож на кого-то из моих знакомых. Иногда во сне появляются мои мать и сестра, и мы помогаем друг другу. Иногда мы все там, но не помогаем друг другу, потому что не можем или не хотим. Чаще всего я одна.
Если мне и грезится какой-то еще образ убийцы Джейн, то у него лицо Джона Коллинза. Молодого, только что арестованного Джона Коллинза, красивого белого мальчика и, по всей видимости, большого чаровника. Про таких говорят, имеет успех у дамочек.
Мы с матерью и Эмили держимся за руки, сидя плечо к плечу на скамье на январских слушаниях, и смотрим, как в зал суда шаркающей походкой входит грузный шестидесятилетний мужчина в очках и темно-зеленой тюремной робе. Лысину его окаймляет кружок седых волос, крупный нос картошкой время от времени пунцово вспыхивает. У него маленькие ошарашенные глазки и пышные усы, которые он то и дело теребит пальцами. Скованные в лодыжках ноги смирно лежат под столом, на них черные носки и пластиковые тюремные шлепанцы коричневого цвета. Периодически он снимает очки, протирает их краешком зеленой тюремной рубахи и вновь устремляет прищуренный взгляд сквозь стекла. Когда он поворачивается, чтобы оглядеть зал, то выглядит при этом совершенно потерянным, как будто понятия не имеет, где находится.
Я тоже чувствую себя потерянно. Я рассчитывала увидеть «личину зла», но вместо этого вижу физиономию Элмера Фадда[6 - Элмер Фадд – персонаж мультфильмов Looney Tunes, незадачливый охотник на Багза Банни.].
В тот день Лейтерман долго разглядывает свои ладони, которые большую часть времени сложены домиком перед его лицом или покоятся на вздутом животе. О том, что он много лет проработал медбратом, напоминает его манера бросаться на помощь, когда кому-то в зале суда требуется надеть латексные перчатки, чтобы ознакомиться с вещественными доказательствами. Он быстро хватает коробку напудренных перчаток и, встряхнув ее, протягивает свидетелям или юристам в нужный момент или за секунду до него, предвосхищая их потребность своим профессиональным охранительным чутьем. В остальное время он практически неподвижен. Во второй половине дня густой поток солнечного света проползает по залу суда и приземляется на столе защиты. Все отодвигаются или пересаживаются, чтобы оказаться в тени, но Лейтерман не может подвинуться, он вынужден терпеть. Я смотрю, как солнце насыщает его лицо и тело, смотрю, как он тщетно пытается заслонить лицо рукой. Так же, как он инстинктивно протягивает перчатки, я чувствую порыв оградить его, заслонить от солнца своим телом или хотя бы опустить жалюзи.
Мы остаемся на своих местах; я смотрю, как свет продолжает движение.