– Ты кощунствуешь!
– Я? – переспросил Амброзий с холодным, непроницаемым видом.
Его брат открыл было рот, передумал, пожал плечами и взлетел в седло своего серого жеребца.
Кто-то бросил мне плащ и, пока я возился непослушными руками, стараясь закутаться в него, подхватил меня на руки, спеленал, как младенца, и перебросил всаднику на гарцующей лошади.
Амброзий вскочил на крупного вороного.
– Вперед, господа!
Вороной рванулся вперед, и плащ Амброзия полетел за ним, словно крылья. Серый поскакал следом. Прочие всадники, растянувшись, помчались за ними по дорожке, ведущей к городу.
Глава 5
Штаб Амброзия был расположен в городе. Потом я узнал, что и сам город вырос вокруг лагеря, где Амброзий с братом года два назад начали собирать и обучать войско, которое столь долго было всего лишь мифической угрозой Вортигерну, а вот теперь, с помощью короля Будека и войск из половины Галлии, становилось реальностью. Будек был королем Малой Британии, кузеном Амброзия и Утера. Это он двадцать лет назад – Амброзию тогда было десять лет, а Утера еще не отняли от груди – принял к себе братьев, которые бежали за море, спасаясь от Вортигерна, убившего короля, их старшего брата. Замок Будека был буквально в нескольких шагах от лагеря, выстроенного Амброзием; вокруг этих двух укреплений и вырос город – пестрая россыпь домов, лавок и хижин, обнесенных валом и рвом в целях безопасности. Будек был уже стар и назначил Амброзия своим наследником, даровав ему титул комеса, то есть графа, – и предводителя своего войска. Раньше предполагалось, что братья останутся в Малой Британии и удовольствуются тем, что будут править ею после кончины Будека; но теперь, когда Вортигерн мало-помалу выпускал из рук Великую Британию, к Амброзию хлынули деньги и люди, и уже ни для кого здесь не было тайной, что Амброзий намерен прибрать к рукам Южную и Западную Британию, в то время как Утер, в двадцать лет уже блестящий воин и полководец, должен был, как все надеялись, держать Малую Британию. Таким образом два королевства хотя бы на одно поколение должны были образовать кельтско-римский барьер против натиска северных варваров.
Я быстро обнаружил, что по крайней мере в одном Амброзий – чистейший римлянин. Первое, что сделали со мной после того, как меня сгрузили вместе с плащом и со всем остальным в дверях его дома, – это схватили, раздели и, измотанного до того, что у меня уже не было сил сопротивляться, сунули в ванну. Здесь нагревательная система, видимо, работала безупречно: вода была горячая, так что пар шел, и мое замерзшее тело оттаяло в три минуты. Человек, что вез меня сюда, Кадаль, один из личных слуг графа, сам вымыл меня. «Приказ Амброзия!» – коротко сообщил он. Он отскреб меня, натер маслом, вытер насухо и стоял надо мной, пока я облачался в белую шерстяную тунику, которая была мне даже не очень велика.
– Это чтоб ты снова не удрал. Он хочет поговорить с тобой. Только не спрашивай почему. Нет, в этих сандалиях ты по дому ходить не будешь. Дия знает, где тебя в них носило! Хотя нет, это-то как раз понятно – в коровнике, что ли? Ходи босиком. Полы теплые. Ладно, по крайней мере, теперь ты чистый. Есть хочешь?
– Издеваешься?
– Ну, тогда пошли. Кухня – туда. Хотя, быть может, ты, как побочный внук короля, или кто ты там, в кухне есть побрезгуешь?
– Так и быть, снизойду, – сказал я. – Но только в этот раз!
Он покосился на меня, нахмурился, потом усмехнулся:
– А ты отчаянный парень, этого у тебя не отнимешь! И здорово держался. Удивительно, как это тебе удалось так быстро выдумать всю эту историю! Ты в два счета обвел их вокруг пальца. А ведь я бы не дал и ломаного гроша за твою шкуру, раз Утер так на тебя разозлился. Но ты все-таки добился, чтобы тебя хотя бы выслушали.
– Это правда!
– Ну да, конечно. Все равно тебе сейчас придется пересказывать ему все сначала. И смотри не сбейся – Амброзий не любит тех, кто заставляет его попусту тратить время.
– Что, прямо сегодня?
– Конечно. Если ты доживешь до утра, то узнаешь, что Амброзий много времени на сон не тратит. Принц Утер тоже, но он-то проводит ночи не за работой. То есть не за письменным столом, а так он трудится немало… Идем.
Еще за несколько ярдов до кухонной двери до меня донесся аромат горячей еды и шкворчание сковородок.
Кухня была просторной; мне она показалась почти такой же большой, как пиршественная зала у нас дома. Пол был выложен гладкой красной плиткой; в каждом конце кухни было расположено по приподнятому над полом очагу, а вдоль стен шли разделочные столы; под столами стояли кувшины с маслом и вином, а над ними висели полки с блюдами. У одного из очагов мальчишка с сонными глазами разогревал в кастрюльке масло. Он подбросил в топки угля, и на одной из конфорок закипал горшок с супом, а на решетке шипели и брызгались колбасы. Я почуял запах жареной курицы. Несмотря на то что Кадаль явно не поверил моей истории, еду мне подали на тарелке самианской работы, такой тонкой, что, похоже, это была одна из тех, с которых ел сам граф, а вино мне наливали в стеклянный кубок из блестящего красного кувшина с резной печатью и надписью «Запас». Дали даже тонкую белую салфетку.
Поваренок – его, должно быть, разбудили специально затем, чтобы приготовить мне ужин, – явно не заботился о том, кого он обслуживает; накрыв на стол, он наспех выскреб топки, еще более поспешно вычистил сковородки и, взглядом испросив у Кадаля разрешения, зевая, отправился спать дальше. Кадаль прислуживал мне сам; он даже принес из пекарни свежего хлеба – там как раз достали из печи первые хлебы на утро. Суп был вкуснейший, из каких-то моллюсков, – они в Бретани едят такое чуть ли не каждый день. Суп был горячий и ужасно вкусный – я думал, что ничего вкуснее и быть не может, пока не попробовал цыплят, зажаренных в масле до хруста, и жареных колбасок, коричневых, начиненных мясом с пряностями и луком. Я насухо вытер тарелку свежим хлебом. Кадаль протянул мне блюдо с сушеными финиками, сыром и медовыми лепешками, но я покачал головой:
– Нет, спасибо.
– Наелся?
– О да! – Я отодвинул тарелку. – Это был лучший ужин в моей жизни. Спасибо.
– Ну, – сказал Кадаль, – говорят, голод – лучшая приправа. Хотя кормят здесь и впрямь неплохо.
Он принес воду и полотенце. Я вымыл и вытер руки.
– Что ж, пожалуй, теперь я начинаю верить, что ты не все выдумал.
Я поднял на него глаза:
– Что ты имеешь в виду?
– Воспитывали тебя не на кухне, это точно. Ну что, готов? Тогда пошли. Он сказал, чтобы его прервали, даже если он будет занят.
Но Амброзий не был занят, когда мы вошли к нему. Его стол – широкий, мраморный, итальянской работы – действительно был завален свитками, картами и табличками для письма, и граф сидел у стола в своем большом кресле, но сидел он, отвернувшись в сторону, подперев подбородок кулаком и глядя в жаровню, из которой по комнате разливалось приятное тепло и слабый аромат яблоневых дров.
Он не поднял головы, когда Кадаль заговорил с часовым у входа.
Часовой, звеня доспехами, шагнул в сторону и пропустил меня внутрь.
– Мальчик, господин.
С графом Кадаль говорил совсем иначе, чем со мной.
– Спасибо. Можешь идти спать, Кадаль.
– Да, господин.
Кадаль вышел. Кожаная занавесь упала за ним. Тогда Амброзий повернул голову. Несколько минут он молча разглядывал меня. Потом кивнул в сторону табурета:
– Садись.
Я повиновался.
– Я вижу, одежду тебе подыскали. Тебя накормили?
– Да, господин. Спасибо.
– Ты согрелся? Подвинься ближе к огню, если хочешь.
Он выпрямился в кресле и откинулся на спинку, опустив руки на резные подлокотники в виде львиных голов. На столе между нами стояла лампа, и в ее ярком, ровном свете сходство между графом Амброзием и тем человеком из моего видения исчезло окончательно.
Теперь, после стольких лет, я уже с трудом воскрешаю в памяти, какое впечатление произвел на меня Амброзий тогда, в первый раз. В то время ему было немногим более тридцати, мне лишь двенадцать, и, разумеется, я считал его человеком почтенного возраста. Но думается, что он и в самом деле должен был выглядеть старше своих лет. В этом не было ничего удивительного, при том какую жизнь он вел. Ведь он взвалил на свои плечи тяжкую ответственность, будучи немногим старше меня. У него были мешки под глазами, на лбу пролегли две вертикальные морщины, говорящие о решительности и, быть может, непреклонности. Губы жесткие, прямые и, как правило, неулыбчивые. Брови у него были черные, как и волосы, и угрожающе нависали над глазами, когда он гневался. От левого уха через скулу шел тонкий белый шрам. Нос у него был римский: большой, с высокой переносицей, но кожа скорее загорелая, чем оливковая, и в глазах его виделось нечто темное, кельтское, а не римское. Суровое лицо, которое, как я узнал позднее, могло затмиться разочарованием, или гневом, или даже усилием, которое требовалось ему, чтобы скрыть эти чувства, – и все же лицо человека, которому можно довериться. Он был не из тех, кого легко полюбить, и уж, конечно, не из тех, кто нравится всем: это был человек, которого можно было либо ненавидеть, либо чтить. Ты мог бороться с ним или идти за ним, но оставаться в стороне было невозможно: каждый, кто сталкивался с ним, уже не мог жить спокойно.
Все это мне еще предстояло узнать. Теперь я почти забыл, что думал о нем тогда: мне запомнились лишь глубокие глаза, смотревшие на меня из-за лампы, да руки, сжимающие львиные головы. Но зато я помню каждое слово, которое он сказал.
Он смерил меня взглядом:
– Мирддин, сын Нинианы, дочери короля Южного Уэльса… посвященный, как мне говорили, во все тайны дворца в Маридунуме?