Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Чинить живых

Год написания книги
2014
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Он переступил порог служебного входа и толкнул дверь открытой ладонью; толкнул так сильно, что потом она ещё долго болталась туда-сюда в пустоте; и те, кто уже закончил ночное дежурство, мужчины и женщины в белых и зелёных халатах, – абсолютно одинаковые лица, утомлённые, даже измученные; растрёпанные волосы, резкие жесты, лихорадочно блестящие глаза, напряжённый оскал, кожа натянута, как у барабанов, – слишком громко смеясь или откашливаясь, прочищая горло, в котором скреблись кошки, а некоторые – молча, все они встречались ему в коридоре: они шли мимо, задевая Револя плечами, или, заметив его издали, бросали взгляд на часы и озабоченно кусали губы, думая, что через десять минут всё это закончится, что через десять минут они уйдут отсюда; и от этой мысли мышцы у них на лицах расслаблялись, сами лица меняли цвет, становясь мертвенно-бледными, тёмные круги под глазами разом становились заметнее, а веки, обведённые красной бронзой, начинали часто моргать.

Не торопясь, размеренным шагом, Револь добрался до своего кабинета, не останавливаясь, не сбиваясь с намеченного пути; он отвечал на обращённые к нему приветствия, подписал на ходу бумаги и документы, протянутые ему назойливым молодым интерном, он подстроился под шаг Револя и просил, просил; перед невзрачной дверью врач достал из кармана ключ, вошёл и машинально произвёл ряд будничных движений, предшествовавших работе: повесил одежду на вешалку, прибитую к задней стороне двери, серо-бежевый непромокаемый плащ, натянул халат, включил кофеварку, компьютер, рассеянно похлопал по вороху бумаг, устилающих письменный стол, как скатерть, попытался рассортировать их, сел, подключил Интернет, пробежался по письмам, скопившимся в папках, написал один или два ответа – ни обращения, ни приветствия, слова без гласных, ни единого знака препинания, – затем встал и сделал глубокий вдох. Он был в отличной форме – и чувствовал себя превосходно.

Это был высокий мужчина; впалая грудная клетка, выдающийся животик, одиночество, длинные руки, длинные ноги, белые ботинки «Репетто» на шнурках; некая развязность, даже неуверенность, превращали его походку в юношескую; вечно распахнутый мятый халат, бьющийся, топорщащийся у него за спиной, развевающийся, как крылья, когда он шёл; халат, надетый на джинсы и рубашку, тоже белую и мятую.

В низу кофеварки включилась красная диодная лампочка, и к ней тут же присоединился резкий запах электрической спирали, греющейся вхолостую; в стеклянной колбе остывал кофе. Скорее крошечный, всего-то пять-шесть квадратных метров, этот кабинетик, личное пространство, считался небывалой привилегией, однако удивлял полным отсутствием индивидуальности: безликость, беспорядок, сомнительная чистота; весьма комфортное вращающееся кресло, сиденье поднято на небывалую высоту; стол, на котором скопились всевозможные бланки, документы, тетради, блокноты и дешёвые рекламные авторучки, присылаемые лабораториями в пластиковых конвертах с логотипом; початая бутылка минеральной воды «Сан-Пелегрино»; фотография в рамке с пейзажем горы Эгуаль; и наверху, венчая груду хлама, равнобедренный треугольник, вершины которого украшены сувениром-безделушкой из Венеции, маленькой каменной черепашкой и стаканчиком с карандашами, – возможно, попытка придать этой безликой равнине некое подобие индивидуальности, наложить отпечаток личности; у дальней стены примостилась металлическая этажерка, населённая нумерованными коробками с архивами; разнородные документы, скапливающиеся год за годом, солидный слой пыли и несколько книг, названия которых можно прочесть, если подойти поближе: двухтомник «Человек перед лицом смерти» Филиппа Арьеса, «Скульптура живого» Жан-Клода Амейзана из серии «Пуан Сиянс», «Дважды мёртвый. Трансплантация органов и повторное изобретение смерти» – труд Маргарет Лок в двухцветной обложке с изображением мозга, номер «Неврологического журнала» за 1959 год и детективный роман Мэри Хиггинс Кларк «Лунный свет тебе к лицу»[21 - Philippe Ari'es (1914–1984) – французский историк. Jean Claude Ameisen (р. 1951) – французский иммунолог. “Points Sciences” («Вопросы науки») – французская тематическая серия научно-популярных книг. Margaret Lock (р. 1936) – канадский медицинский антрополог. Mary Higgins Clark (р. 1929) – американская писательница. – Примеч. ред.] – книга, которую Револь очень любил, хотя сам не понимал почему. Никаких окон, резкий неон, освещённость кухни в три утра.

В недрах госпиталя реанимация – особое пространство за пределом жизни, которое принимает в себя терминальные комы, констатированные смерти, – в общем, тела всех пребывающих между тем и этим светом. Зона коридоров, кабинетов и помещений, где царит вечное напряжение. Револь погружался в неё, словно в оборотную сторону дневного мира – мира непрерывной и стабильной жизни, мира дней, которые проходят при ярком солнечном свете, озаряющем мечты о будущем; он лицезрел изнанку жизни, так похожую на изнанку огромного плаща, в складках которого спряталась сама темнота. И всё же дежурить он любил, любил работать ночью и по воскресеньям; он полюбил дежурства, когда ещё учился в интернатуре: сразу же представляется долговязый молодой стажёр Револь, очарованный самой мыслью о дежурстве, переполненный стремлением быть востребованным; Револь, бдящий на посту, мобилизованный медициной, чтобы оказывать первую помощь страждущим, оказывать по всему периметру, самостоятельно, непрерывно; Револь, наделённый ответственностью. Он любил «ячеистую» интенсивность дежурств, любил это особое состояние выпадения из времени, любил усталость, возбуждающую, как незаконно купленный наркотик, постепенно проникающий в организм, ускоряющий движения, делающий тело быстрым и ловким; он любил это почти эротическое напряжение, любил молчание, мерцание, тусклый свет, игру теней – медицинские приборы, сложные аппараты, подмигивающие в полумраке, мертвенно-бледные мониторы или настольные лампы, словно огонь свечи на картинах де Латура, например «Новорождённый»[22 - Жорж де Латур (George de La Tour, 1593–1652) – лотарингский художник, выдающийся мастер светотени. Картина «Новорождённый» находится в Музее изобразительных искусств в Ренне (Бретань). – Примеч. ред.], а также саму «физику» дежурства, его атмосферу: этот климат анклава; эту герметичность, замкнутость; вахту на космическом корабле, устремившемся к чёрной дыре, на подводной лодке, погрузившейся в бездонную пучину, в пасть Марианского жёлоба. Но уже очень давно Револя привлекало в дежурствах нечто совсем иное: чистое осознание собственного существования. Не пьянящее ощущение безраздельной власти, не восторженность мании величия, – а нечто противоположное: ясность мысли, управляющая жестами и просеивающая принятые решения сквозь сито рассудка. Доза хладнокровия.

Рабочее совещание: передача смены. В кабинете собралась отдежурившая команда – все здесь: кто-то сбился в круг, кто-то привалился к стене, в руке чашка. Предыдущую смену возглавлял руководитель клинической практики: тридцатилетний коренастый мужчина, густые волосы, мускулистые руки. Он изнурён, но сияет. Медик подробно рассказывает о самочувствии пациентов, уже давно находящихся в отделении, – например, отмечает, что в состоянии восьмидесятилетнего больного никаких изменений не произошло: он по-прежнему без сознания, хотя и провёл два месяца в реанимации; что касается неврологического состояния девушки, доставленной два месяца назад с передозировкой наркотиков, оно ухудшилось, – и лишь затем приступает к подробному описанию только что поступивших пациентов: женщина пятидесяти семи лет, без определённого места жительства, страдает прогрессирующим циррозом, доставлена из центра для бездомных, где у неё начались судороги, гемодинамика нестабильна; мужчина приблизительно сорока лет, доставлен вечером с обширным инфарктом, выявлена опухоль мозга – любитель оздоровительных пробежек, он трусил по приморскому бульвару к мысу Эв, на ногах дорогие кроссовки, голова перехвачена оранжевой флуоресцентной повязкой, как вдруг у кафе «Эстакада» рухнул на землю, и, хотя при перевозке его завернули в термическое одеяло, когда пациента доставили в отделение, он был совсем синий, весь в поту, с перекошенным лицом. В каком состоянии он сейчас? Револь, прислонившийся к подоконнику, задал вопрос нейтральным тоном. В ответ медсестра озвучила цифры (пульс, давление, температура, сатурация) и добавила: все показатели в норме, диурез слабый, установлен ПВК[23 - Диурез – суточный объём мочи. ПВК – периферический венозный катетер. – Примеч. ред.]. Револь не знал эту девушку; он уточнил, каков результат анализа крови, – медсестра ответила. Револь взглянул на часы: что ж, ладно, можем расходиться. Все разбрелись по рабочим местам.

В кабинете задержалась только медсестра, отвечавшая на вопросы; она подошла к Револю и протянула ему руку: Корделия Аул; я новенькая, была в приёмном покое. Револь кивнул: о’кей, осваивайтесь; если бы он посмотрел на неё повнимательнее, то заметил бы, что выглядит она как-то странно: глаза – чёрные ямы; отметины на шее, так похожие на засосы; слишком красный, словно кровоточащий, рот; припухшие губы; колтуны в волосах; синяки на коленях; приглядись он повнимательнее – возможно, задался бы вопросом: откуда взялась эта блуждающая улыбка? улыбка Джоконды, не сходившая с лица, даже когда молодая женщина склонялась к пациенту, чтобы позаботиться о нём, промыть глаза и рот, установить интубационный зонд, проверить жизненные показатели, дать лекарство; возможно, в итоге он догадался бы, что этой ночью она встречалась с любовником, что тот позвонил после недельного молчания, сволочь эдакая, и что она помчалась на свидание, даже не перекусив, – вся такая разнаряженная и расфуфыренная, тёмные тени на веках, блестящие волосы, пылающая грудь, твёрдо решив ограничиться дружеской встречей, но, увы, посредственная актриса, безучастно пробормотала: как дела? рада видеть тебя снова, – а тело уже предало её, выдало волнение, внутренний жар; тогда они выпили по пиву, потом по второй, потом попытались завязать беседу ни о чём, и когда она вышла покурить, повторяла: сейчас мне надо уйти, просто необходимо уйти, это несусветная глупость, но друг присоединился к ней, я не буду задерживаться, не хочу сегодня ложиться поздно, ложь, притворство; он достал зажигалку, чтобы дать ей прикурить; она укрыла пламя ладонями, наклонила голову, и непослушные пряди скользнули на лицо, угрожая вспыхнуть, как факел; он машинально провёл по ним рукой, заправил за ухо, и, когда подушечки его пальцев коснулись её виска, коснулись машинально, она ослабела, ноги подломились в коленях, всё это старо как мир и протёрто до дыр, и – бац! – через несколько секунд парочка бросилась в соседнюю подворотню, приветствовавшую их темнотой и запахом скверного вина; шарахнулась к мусорному баку, сияя полосками бледной, белой кожи, оголённое бедро, выглянувшее из джинсов или колготок; голые животы; задранные рубашки; расстёгнутый пояс; ягодицы, одновременно ледяные и пылающие; яростные желания, устремившиеся друг к другу; да, если бы Револь взглянул повнимательнее, он понял бы, что Корделия Аул – весьма боевая девица и что, даже заступив на дежурство после бессонной ночи с любовником, она пребывает не в худшей, а то и в лучшей форме, чем он сам, и что он может положиться на неё во всём.

* * *

Мы везём к вам пострадавшего. Звонок раздался в 10:12. Нейтральные слова, необходимая информация рухнули в трубку. Мужчина, метр девяносто три, семьдесят килограммов, приблизительно двадцать лет, дорожное происшествие, черепно-мозговая травма, кома; мы знаем, кто он такой, тот, кого мы вам только что описали; мы знаем его имя: Симон Лимбр. Как только стихли короткие гудки отбоя, машина скорой помощи уже остановилась у реанимации, распахнулись огнеупорные двери, скользит каталка; она катит по центральной оси отделения, и все отскакивают в стороны, видя её. Появился Револь, он только что осмотрел пациентку с судорогами, доставленную ночью, его прогноз самый пессимистичный; женщине не сделали вовремя сердечный массаж: сканирование выявило, что после остановки сердца умерли клетки печени, а также были затронуты клетки мозга, его срочно вызвали в приёмный покой, и, глядя на каталку, появившуюся в конце коридора, медик внезапно подумал, что это воскресное дежурство будет тяжёлым.

За каталкой следовал врач скорой. Он отличался телосложением землемера из высокогорья, лысый, спокойный; совершенно спокойный, просто каменный; пятидесятилетний мужчина продемонстрировал заострённые зубы, сообщив громким голосом: Глазго-три! Затем он дал Револю подробнейший отчёт: неврологическое исследование показало полное отсутствие спонтанной реакции на звук и на свет; кроме того, имеются расстройства зрения (асимметричные движения глаз) и вегетативные дыхательные расстройства; мы сделали прямую интубацию. Он прикрыл глаза и стал полировать лысину: подозрение на кровоизлияние в мозг как следствие черепно-мозговой травмы, терминальная кома. Глазго-три – он использовал известный обоим язык, позволявший сэкономить время и слова; язык, исключавший красноречие и чарующую прелесть словосочетаний, исключавший местоимения, – сплошные шифры и акронимы; язык, в котором говорить означало «описывать»: то есть описать тело, суммировать все необходимые параметры, чтобы поставить диагноз, назначить требуемые исследования, – и всё для того, чтобы позаботиться о больном и спасти его: сила краткости. Револь записал всю информацию и назначил компьютерное сканирование[24 - «Глазго-три» – три балла по Шкале тяжести комы, разработанной в Университете Глазго (1974). Минимальный из возможных показателей, означающий запредельную кому, т. е. смерть мозга. – Примеч. ред.].

Именно Корделия Аул сопровождала молодого человека в палату, помогла переложить его на кровать, после чего врачи скорой смогли покинуть отделение, прихватив с собой свой инвентарь: каталку, переносной респиратор, баллон с кислородом. Теперь надо было поставить артериальный катетер, закрепить на груди электроды, ввести мочеотводящий зонд и запустить датчик всех жизненных показателей Симона; на мониторе появились линии различных цветов и форм: они наползали друг на друга, змеились, – линии прямые и прерывистые, параллельные отростки, плавные волны, – «азбука Морзе» медицины. Корделия работала рядом с Револем; уверенные жесты, плавные движения, – кажется, её тело уже освободилось от оков вязкой тоски, владевшей им ещё вчера.

Часом позже явилась смерть; смерть заявила о себе во весь голос – подвижное пятно в неровном ореоле; более расплывчатая, светлая форма: вот она, смерть, собственной персоной. Такая простая картинка, а словно удар дубины, но Револь даже не моргнул; он сконцентрировался на томограмме, выведенной на монитор: лабиринтообразное изображение с легендой, как у географической карты; Револь крутил это изображение и так и эдак, менял фокус, ставил метки, измерял расстояния, а совсем рядом, всегда можно коснуться рукой, на его письменном столе, лежала картонная папка с названием госпиталя, где были те же изображения, на сей раз в бумажном виде, так сказать, «документы, относящиеся к делу», предоставленные отделением рентгенологии, которое провело сканирование мозга Симона Лимбра: чтобы получить эти послойные изображения, голову парня просветили направленным пучком рентгена и с помощью томографии получили «срезы» толщиной в миллиметр; теперь их можно было изучить во всех пространственных проекциях: коронарной, аксиальной, сагиттальной и наклонной. Револь умел читать эти изображения: он читал их, как открытую книгу с затейливым сюжетом; он распознавал формы, пятна, сияния, толковал молочные ореолы, расшифровывал чёрные мазки, без труда ориентировался в легенде и в шифрах; он сравнивал, проверял, перепроверял, начинал всё сначала, доводил исследование до конца – но, что поделать, всё было перед ним, всё как на ладони: мозг Симона Лимбра находился на пути к разрушению – он утопал в крови.

Диффузные повреждения, ранний церебральный отёк – и ничего; ничего, что позволило бы стабилизировать слишком высокое внутричерепное давление. Револь откинулся на спинку кресла. Его взгляд рассеянно блуждал по поверхности стола, а рука потирала подбородок и челюсть; взгляд скользил по всему этому беспорядку, не задерживаясь ни на чём конкретно, неразборчивые пометки, административные циркуляры, фотокопия статьи из «Espace ethique» / AP-HP[25 - AP-HP (L’Assistance Publique – H?pitaux de Paris) – государственная система больниц Парижа и его пригородов, крупнейшая больничная система в Европе и одна из крупнейших в мире. “Espace ethique” (дословно: «Этическое пространство») – структурное подразделение AP-HP, занимающееся вопросами медицинской этики.] о манипуляциях над «остановившимся сердцем»; взгляд витал поверх всех этих предметов, громоздящихся на столешнице, в том числе над нефритовой черепашкой, которую ему подарила юная пациентка, страдавшая от тяжелейшей астмы, и внезапно остановился на сиреневых склонах горы Эгуаль, закутавшейся в накидку из пенящихся потоков; несомненно, Револь вдруг припомнил короткий кадр: вспышка, тот сентябрьский день, когда он «познал» эхинокактус Уильямса в своём доме в Вальроге, – Марсель и Салли прибыли ближе к вечеру в изумрудном седане, на колёсах застыли куски сухой грязи; машина натужно затормозила во дворе загородного дома, и Салли помахала ему рукой из окна: ау, это мы; её белоснежные волосы развевались, позволяя рассмотреть деревянные серьги, две спелые вишни, алые, блестящие; поздне

е, уже после ужина, когда, пролив с неба звёздный дождь, на плато упала ночь, они вышли в сад и Марсель надорвал хрустящую целлюлозную упаковку: в руке у него появилось несколько крошечных шариков – серо-зелёные кактусы без колючек, – и трое друзей принялись катать эти шарики на ладонях, перед тем как вдохнуть горьковатый аромат; эти плоды прибыли издалека – Марсель и Салли ездили за ними в горную пустыню на севере Мексики и вывозили их оттуда тайно, нарушая закон и, со всеми мыслимыми предосторожностями, доставляя в Севенны, а Пьер, давно изучавший свойства галлюциногенных растений, с нетерпением ждал, когда же можно будет провести запланированный эксперимент: эхинокактус Уильямса содержал мощнейший коктейль алкалоидов, который на треть состоял из мескалина, вызывающего неконтролируемые виде

ния; виде

ния, возникающие из ниоткуда, не связанные с воспоминаниями; именно эти виде

ния играли важнейшую роль в шаманских ритуалах индейцев, употреблявших этот кактус, чтобы прорицать будущее, заглядывать за грань неведомого; но Пьера больше всего интересовала синестезия – аномалия чувствительности, возникавшая во время подобных галлюцинаций: предполагалось, что в первой фазе после проглатывания растения у человека в разы обострялась способность к психосенсорному восприятию мира, – и Пьер надеялся увидеть вкусы, увидеть запахи и звуки, увидеть тактильные ощущения, мечтая, что расшифровка виде

ний поможет ему понять, проникнуть в тайну боли. Револь вспоминал ту сверкающую ночь, когда небосвод прохудился прямо над горами и из его чрева посыпались звёзды; прорвался, являя взорам бескрайние пространства; тогда они, все трое, растянулись на траве – и вдруг Револь внезапно представил себе расширяющиеся миры; миры постоянного становления; пространства, в которых клеточная смерть была творцом метаморфоз, а смерть порождала жизнь, как тишина порождает шум, темнота – свет или статика – движение; молниеносное виде

ние, возникшее на сетчатке в ту секунду, когда его глаза снова впились в монитор, когда всё его внимание сосредоточилось на прямоугольнике сорок сантиметров в длину, излучающем чёрный свет, который означал прекращение всякой мозговой деятельности у Симона Лимбра. Он никак не мог соотнести лицо молодого человека с ликом смерти – и почувствовал, как у него перехватило горло. А ведь он работал в этой области уже почти тридцать лет.

Пьер Револь родился в 1959-м. Разгар холодной войны, триумф кубинской революции, первое голосование швейцарок в кантоне Во, съёмки фильма «На последнем дыхании», появление романа «Обед нагишом» и мистического опуса Майлса Дейвиса «Kind of Blue»[26 - Во (Vaud) – кантон на западе Швейцарии; право голоса для женщин во всех 26 швейцарских кантонах закреплено с 1990 года. «На последнем дыхании» (“'A bout de souffle”) – один из первых фильмов «французской новой волны»; режиссёр Жан-Люк Годар, в главных ролях Джин Сиберг и Жан-Поль Бельмондо. «Обед нагишом» (“Naked Lunch”) – скандальный роман американского писателя Уильяма Берроуза; цензурный запрет на его публикацию в США был снят через суд (с 1966). Майлс Дьюи Дейвис (Miles Dewey Davis III, 1926–1991) – выдающийся американский джазовый трубач; “Kind of Blue” – «Вроде голубого…» (англ.). – Примеч. ред.]: самый великий джазовый альбом всех времён и народов, – утверждал Револь, лукаво улыбаясь, словно эта музыка была как-то связана с рождением будущего врача. Что-то ещё? Да, говорил он самым равнодушным тоном, словно хотел заинтриговать слушателей, подготовить их к откровению: так и представляешь себе Револя, избегающего смотреть в глаза собеседнику, занятого какими-то своими делами, роющегося в карманах, набирающего номер телефона, читающего пришедшее сообщение, да: в тот год дали новое определение смерти. И в ту секунду Револь наслаждался, наблюдая, как на лицах у окружающих появляется странное выражение: смесь оцепенения и страха. Затем он добавлял, вскидывая голову и рассеянно улыбаясь: оно известно любому анестезиологу-реаниматологу – и оно очень значимо.

Револь часто думал о том, что в далёком 1959 году, когда он был безмятежным младенцем с тройным подбородком, очаровательные ползунки с пуговками, мирно посапывавшим отпрыском провинциального сенатора, а спал он бо

льшую часть суток в плетёной колыбели, декорированной прелестной клетчатой тканью; он хотел бы находиться в зале, на Двадцать третьем Международном неврологическом конгрессе: в тот день Морис Гулон и Пьер Молларе вышли на трибуну доложить о результатах проведённой работы; Револь многое отдал бы, чтобы увидеть, как перед медицинским сообществом, а в сущности, перед всем миром в целом, предстали эти двое, невропатолог и инфекционист, одному около сорока, другому около шестидесяти; тёмные костюмы и чёрные глянцевые ботинки, скорее всего галстуки-бабочки; как он мечтал понаблюдать за тем, из чего складывались их отношения: взаимоуважение, которому не мешала разница в возрасте; своего рода молчаливая иерархия, сопровождающая все научные конференции, мой уважаемый коллега! мой дорогой коллега! но всё же: кто? кто выступил первым? кому выпала честь подвести итоги? и чем больше Револь об этом думал, тем чаще он повторял себе, что хотел бы видеть их; сидеть там, в зале, среди пионеров реанимации, в большинстве своём мужчин, сконцентрированных и одновременно таких возбуждённых; быть «своим» среди этих замечательных людей, в этом замечательном месте – в головном госпитале имени Клода Бернара: именно здесь в 1954 году Молларе впервые создал современную службу реанимации; он собрал команду, переоборудовал павильон имени Пастера, чтобы поставить в нём около семидесяти коек; «выбил» знаменитые «Энгстрём-150» – аппараты для искусственной вентиляции лёгких, которые использовались для борьбы с эпидемией полиомиелита, свирепствовавшей тогда на севере Европы, и которые заменили «стальные лёгкие», служившие врачам ещё с тридцатых годов, – чем дольше Револь размышлял о событиях давно минувших дней, тем отчётливее представлял себе ту необыкновенную, можно даже сказать, эпохальную сцену, при которой он, увы, никогда уже не сможет присутствовать; он слышал голоса обоих профессоров, обменивающихся короткими негромкими фразами: вот они наводят порядок на кафедре, раскладывают листы доклада, прочищают горло, стоя у микрофонов, бесстрастных металлических микрофонов, ждущих, пока стихнет шум в зале и воцарится тишина, и тогда учёные заговорят, начнут доклад с холодной отстранённостью, свойственной лишь людям, уверенным в себе, уверенным в том, что они сделали поистине фундаментальное открытие и теперь пришли рассказать о нём коллегам; рассказать, воздерживаясь от лишних слов, довольствуясь только примерами и описаниями; и вот они описывают, описывают, выкладывают на стол доводы, как опытный игрок в покер в решающем раунде выкладывает перед противниками каре тузов; и, как обычно, вся грандиозность их открытия ошеломляла Револя, ошеломляла, как бомба, взорвавшаяся прямо у него на глазах. А ведь это и была бомба, ибо Гулон и Молларе заявили потрясённой публике: прекращение сердцебиения больше не свидетельствует о наступлении смерти: отныне пациента можно считать мёртвым, лишь когда прекратилась деятельность его мозга. Иначе говоря: если я больше не мыслю – следовательно, я не существую. С символической точки зрения, сердце было низложено, а мозг – коронован: «государственный переворот»; «революция».

Гулон и Молларе предстали перед научной ассамблеей и перечислили признаки, совокупность которых они назвали «закоматозным состоянием», или «терминальной комой»; они подробно описали состояние многочисленных пациентов, у которых сердечная и дыхательная функции поддерживались чисто механически, но мозговая деятельность прекратилась, – пациентов, которые без современной аппаратуры и новейшей реанимационной методики питания мозга точно стали бы жертвами сердечной смерти; оба профессора установили, что эволюция реанимации изменила расклад сил в медицине; оба заявили, что последние достижения науки вынуждают их дать новое определение самому понятию смерть, в связи с чем они взяли на себя труд донести до общественности следующее, жест немыслимой смелости – ведь он затрагивал и философию, и теологию: новое определение смерти позволяет изымать органы у одного человека и пересаживать их другому.

За выступлением Гулона и Молларе на конгрессе последовала публикация в «Неврологическом журнале»; так появилась фундаментальная статья, описывающая двадцать три случая терминальной комы: тут самое время припомнить книги, выстроившиеся на полках в кабинете у Револя, в частности номер журнала за 1959 год, и догадаться, что речь идёт именно о том номере, где была опубликована статья о коме; Револь разыскал этот документ на иБэй-дот-ком и, не торгуясь, согласился выложить за него приличную сумму; заветный экземпляр периодического издания врач заполучил в ноябре на станции «Лозер – Политехнический институт», линия «B» поездов RER[27 - Система скоростного общественного транспорта, обслуживающего Париж и его пригороды.]: он долго мёрз на холодной платформе, ожидая продавца, оказавшегося крошечной пожилой дамой в шляпке-тюрбане цвета топаза; семеня, она подошла к Револю, взяла у него наличные, открыла огромную хозяйственную сумку в шотландскую клетку… и попыталась сбежать, надеясь надуть покупателя и не отдать журнал.

Револь снова уставился на монитор, ещё раз убедился в правоте своего диагноза, закрыл, затем снова открыл глаза и, словно что-то внезапно решив, поднялся; часы показывали 11:40, когда мужчина позвонил в приёмное отделение; трубку взяла Корделия Аул; Револь спросил, знает ли о случившемся семья Симона Лимбра, и молодая женщина ответила: да, жандармерия связалась с его матерью – сейчас она, наверное, уже в дороге.

* * *

Марианна Лимбр вошла через центральный вход и тут же направилась к массивной стойке, за которой, глядя в мониторы и тихо переговариваясь, дежурили две медсестры в зелёных халатах. Одна из них, с чёрными волосами, заплетёнными в толстую, переброшенную через плечо косу, подняла голову и кивнула Марианне: добрый день! Та ответила не сразу: она не знала, в какое отделение идти, – в службу ли неотложной помощи, в реанимацию, в травматологию, в хирургию, в нейробиологию; она никак не могла осилить перечень этих отделений, красовавшийся на большом настенном щите, словно буквы, слова, строчки вдруг взбесились и зачем-то вздумали перемешаться, а ей никак не удавалось призвать их к порядку, наделить хоть каким-нибудь смыслом; наконец Марианна сумела выдавить из себя: Симон Лимбр. Прощу прощения? Женщина нахмурила брови, такие же густые и тёмные, сходящиеся у переносицы. Марианна собралась и сумела составить целую фразу: я ищу Симона Лимбра, это мой сын. А… Медсестра за стойкой склонилась к монитору, и кончик её косы скользнул по клавиатуре, словно кисть для китайской каллиграфии: как его фамилия? Лимбр: эл, и, эм, бэ, эр, Марианна произнесла слово по буквам, затем обернулась и рассеянно осмотрела больничный холл – высокий потолок огромного собора и пол, напоминающий лёд катка: акустика, холодный блеск, следы на гладкой поверхности – вкрапление массивных столбов; как здесь тихо и малолюдно; какой-то тип в домашнем халате и тапочках-вьетнамках, опираясь на костыль, бредёт к висящему на стене телефону; женщина в кресле-каталке, которое толкает мужчина, чья голова увенчана фетровой шляпой с задорным оранжевым пёрышком, современный Робин Гуд, неврастеник, – и где-то вдали, около кафетерия, рядом с дверьми, теряющимися в темноте коридора, собрались в кружок три медсестры в белых халатах, в руке по пластмассовому стаканчику: что-то я не вижу такой фамилии; когда его привезли? Брюнетка не отрывает глаз от монитора, продолжая щёлкать мышкой, сегодня утром, едва шепчет Марианна; женщина подняла голову: а, тогда, возможно, он в отделении неотложной помощи? Марианна, соглашаясь, прикрыла веки, а в это время медсестра встала, отбросила косу на спину и указала на лифты, притаившиеся в глубине холла, затем вам надо будет пройти по подземному переходу: так вы доберётесь до отделения неотложной помощи, не выходя на улицу, Марианна благодарит и снова пускается в путь.

Она снова задремала, когда зазвонил телефон; зарылась в бледные пушистые облака сновидений, куда настырно пытались проникнуть дневной свет и резкие синтетические голоса телегероев японского аниме; позже она примется искать некие знаки, подсказки – но всё напрасно: чем сильнее Марианна напрягала память, тем неуловимее становился сон; он растворялся, уплывал, и она не могла припомнить ничего существенного, что придало бы хоть какой-то смысл этому несчастному случаю, произошедшему где-то там, на грязной дороге, в тридцати километрах от неё, спящей, в тот самый миг, когда она бродила по тропам грёз; трубку взяла семилетняя Лу; она стремглав влетела в комнату, потому что страшно боялась пропустить что-нибудь интересное, даже самый крошечный эпизод мультфильма, который смотрела в гостиной; малышка просто положила телефон у уха матери и испарилась из спальни так же быстро, как появилась; голос из трубки вплетался в сновидения Марианны, он звучал всё громче и громче, этот настойчивый голос, и в итоге она разобрала слова: пожалуйста, ответьте: вы мать Симона Лимбра? Марианна села на постели, и в ту же секунду её мозг сковал липкий страх.

Должно быть, она закричала очень громко; в любом случае, так громко, что дочь снова возникла на пороге спальни, нерешительная и серьёзная, круглые глаза; она застыла у входа, прислонила головку к дверному наличнику и не сводила глаз с матери, которая её не видела, но, дыша, как загнанная лошадь, перекошенное лицо, судорожные движения, всё давила на кнопки мобильного, пытаясь дозвониться до Шона, который не брал трубку, да возьми же её, возьми, чёрт тебя побери; девочка смотрела на мать; смотрела, как та в спешке одевается, натягивает тёплые сапоги, широкое пальто, заматывает шарф, а затем бросается в ванную, чтобы ополоснуть лицо холодной водой, но никакого крема, никакой косметики, ничего; и когда Марианна подымает голову над раковиной, её глаза встречаются с отражением в зеркале: льдистая радужка под внезапно припухшими веками, глаза Синьоре

, глаза Рэмплинг[28 - Симона Синьоре (1921–1985) – французская актриса театра и кино, жена Ива Монтана (с 1950). Шарлотта Рэмплинг (р. 1946) – британская актриса.], зелёные лучи в ореоле ресниц, – и она не узнаёт, не узнаёт себя, словно превращение уже началось и Марианна стала совсем другой: целый пласт её жизни – немалый пласт, ещё горячий, компактный, – отделяется от настоящего, чтобы рухнуть в бездну минувшего, упасть и исчезнуть в этой пропасти. Она чувствует дрожь земли; кожей ощущает зарождающиеся обвалы, оползни, разломы, уничтожающие почву у неё под ногами: что-то закрывается, что-то перемещается и отныне становится недосягаемым; здоровенный кусок скалы отделяется от тверди и летит в море, полуостров медленно отрывается от континента и, такой одинокий, уплывает за горизонт; вход в пещеру с чудесами перегородила каменная глыба: прошлое вдруг сразу стало таким значительным, увеличилось, раздулось, как людоед, обожравшийся жизнью, а настоящее превратилось в ультратонкую линию, в порог, за которым нет ничего знакомого. Телефонный звонок расколол время, и, стоя перед зеркалом, в котором маячило её отражение, руки вцепились в край раковины, окаменевшая Марианна никак не могла справиться с шоком.

Схватив сумку, женщина развернулась и бросилась к малышке, которая так и стояла, застыв, о, Лу! ребёнок позволил сжать себя в объятиях, не понимая, что происходит, но весь обратился в один немой вопрос, на который мать не пожелала ответить: надень тапочки, возьми кофточку, пойдём, хлопнула входная дверь, и Марианна вдруг подумала, росчерк ледяного пера, что, когда снова повернёт ключ в замке, уже будет точно знать, что произошло с Симоном. Бегом на нижний этаж – нажала на кнопку звонка, нажала ещё раз, воскресное утро, все ещё спят, – дверь открыла сонная женщина; Марианна зашептала, проглатывая слова: госпиталь, несчастный случай, Симон, всё очень серьёзно; соседка, округлив глаза, кивнула, вздохнула и мягко произнесла: мы позаботимся о Лу, не волнуйтесь; девчушка в пижаме уже было шагнула за порог, робко помахала матери из-за приоткрытой двери, но, внезапно передумав, метнулась, как зверёк, на лестничную клетку, крича: мама! Тогда Марианна поспешно преодолела уже пройденные ступени, опустилась на колени перед дочерью, прижала Лу к сердцу, а затем, внимательно поглядев ей в глаза, повторила всю ту же, такую безличную, литанию: Симон – сёрфинг – несчастный случай – я вернусь, я вернусь очень скоро; девочка даже не моргнула, она лишь коснулась губами лба матери и направилась в квартиру соседей.

Теперь надо было вывезти машину из гаража, спустившись на подземную стоянку по чёрной лестнице; обезумевшая женщина с трудом справилась с управлением – она никак не могла выехать из отсека, в котором был припаркован автомобиль, одна попытка, вторая: уже поднимаясь по пандусу, ведущему на улицу, Марианна чуть не задела крылом ограждение. Ворота открылись автоматически, и, ослеплённая, Марианна несколько раз моргнула. Дневной свет был белым, как яичный белок, контрастируя с монотонно-серым небом, которое никак не могло разродиться снегопадом; она чертыхнулась и, собрав все свои силы, сконцентрировалась на дороге, по которой предстояло ехать; она катила прямо на восток, через верхний город, по прямолинейным артериям улиц, пронзающим пространство по горизонтали, медицинские зонды; за спиной остались улица Феликса Фора, улица 329 и улица Сальвадора Альенде; одно название сменялось другим, а Марианна двигалась по выбранной оси, и, пока она добралась до пригородов Гавра, названия соткались в настоящий муниципальный роман: в нижнем городе господствовали роскошные виллы, просторные сады, продуваемые всеми ветрами; тут же ютились дома поскромнее, череда частных владений и тёмных седанов, потускневших зданий, маленьких павильонов, расширенных за счёт веранды или садика, зацементированных двориков, в которых застаивалась дождевая вода, мопедов и ящиков из-под пива, микроавтобусов, подержанных колымаг; и тротуары, чересчур узкие тротуары, на которых с трудом могли разойтись два человека; Марианна миновала форт Турлявиль, бюро похоронных услуг, примостившееся перед кладбищем, за высокими окнами виднеются глыбы мрамора, проехала мимо освещённой булочной Гравиля и мимо открытой церкви – здесь она осенила себя крестом.

Город был абсолютно безжизненным – и Марианна усмотрела в этом скрытую угрозу: так бывалый моряк опасается нарочито спокойного моря. Ей даже показалось, будто окружающее пространство еле заметно выгибается, чтобы удержать в себе невиданную разрушительную энергию, могущую в любое мгновение вырваться и смести всё на своём пути, разметать реальность на атомы; но самое странное – и Марианна не раз потом думала об этом, – что в то утро ей не попалась ни одна живая душа: ни водитель встречной машины, ни спешащий по делам пешеход, ни животное, собака, кошка, крыса, насекомое в конце концов, – мир превратился в пустыню; город обезлюдел, словно его жители попрятались по домам, стремясь обрести защиту пред лицом катастрофы; словно страна проиграла войну и её граждане притаились у окон посмотреть, как по улицам маршируют вражеские войска; словно каждый хотел затаиться в убежище подальше от смертоносного рока; все знают: страх сводит человека с ума – витрины занавешены железными шторами, окна задёрнуты занавесками, и только крикливые чайки кружат над эстуарием, приветствуя проезжающую Марианну: они мечутся над её машиной, которая, реши кто взглянуть на неё сверху, была единственной движущейся деталью пейзажа; мобильная капсула – воплощение всей жизни, пока существующей на Земле, – брошенная на асфальт дороги: так вбрасывают в электрическом бильярде[29 - Игральные автоматы, которые были чрезвычайно популярны во Франции. Игрок должен загнать железный шарик в лунку, перемещая его по полю с помощью кнопок, приводящих в движение специальные ударные «лопаточки», а иногда просто тряся автомат.] одинокий железный шарик, и он катится по полю, подгоняемый ударами игрока. Внешний мир медленно расширялся, дрожал и бледнел, как дрожит и бледнеет раскалённый воздух над песками пустыни, над нагревшимся на солнце шоссе; внешний мир расплывался, отдалялся и грозил исчезнуть вовсе; Марианна держала руль одной рукой, а другой беспрестанно вытирала слёзы – и не отрывала глаз от дороги, стараясь убаюкать интуицию, разбуженную телефонным звонком; эту проклятую интуицию, доставлявшую ей нестерпимую боль и вызывавшую безотчётный стыд; автомобиль спустился к Арфлёру, к выезду из Гавра, скоро появится транспортная развязка, – Марианна удвоила бдительность: ей нельзя сбиться с пути – мрачный, неподвижный лес; госпиталь.

На парковке Марианна заглушила мотор и попыталась ещё раз дозвониться до мужа. Сжавшись в комок, она вслушивалась в долгие ровные гудки и представляла себе их путь: звук пронзал пространство, сотканное из невидимых радиоволн, и, оседлав одну из них, уносился к югу от города; звук этот перелетал от одной антенны к другой; электромагнитный поток разных частот добирался до порта, до временно бездействующей промзоны во внутренней гавани, змеился вдоль реконструируемых зданий, чтобы проникнуть в холодный ангар, куда Марианна не заглядывала уже очень давно; она следила за телефонным вызовом, который шнырял вокруг стеллажей и деревянных балок; просачивался между бетонными блоками, щитами из клееной фанеры; пел в унисон с шумом ветра; облизывал выщербленные плитки кафеля; танцевал вместе с вихрящейся пылью; вальсировал с мелкими опилками, притаившимися в уголке; смешивался с воздухом, пропитанным испарениями полиуретанового клея, смолы и морского лака; пробирался сквозь волокна рабочих блуз и кожаных перчаток; словно мяч в ворота, залетал в консервные банки, где теперь хранились малярные кисти, в пепельницы, в ящики, ярмарочный кавардак; сражался с непрерывным жужжанием циркулярной пилы, с песней, доносящейся из старенького бумбокса, Рианна, «Stay»[30 - Бумбокс (boombox) – портативная магнитола большой мощности. “Stay” («Останься», 2012) – знаменитая песня американской поп-певицы Рианны (Rihanna, р. 1988). – Примеч. ред.]; боролся со всем, что шумело, трещало, свистело, включая свист самого Шона, который именно в этот момент, увлечённый работой, склонился над боковиной с алюминиевыми бортиками и упорами, позволявшими получать рейки одинаковой ширины; этот массивный, но ловкий мужчина с сильными руками медленно перемещался вдоль верстака с циркулярной пилой, оставляя следы на полу, усыпанном мелкой древесной стружкой; его голову венчала каска с противошумовыми наушниками, а лицо прикрывала маска; Шон заливисто свистел: так свистят маляры, когда, стоя на стремянке, красят стены, – пронзительная мелодия, вьющаяся в воздухе, словно упаковочная лента под ножницами; Марианна представляла себе трель телефона, который надрывался во внутреннем кармане тёплой куртки, висящей на гвозде, звук дождя, барабанящего по лужам: на прошлой неделе Шон установил новый звонок на своём мобильном и сейчас не слышал его.

Гудки смолки – раздался казённый голос автоответчика, предшествующий отвратному пипиканью. Марианна закрыла глаза и, словно воочию, увидела ангар – ярусы стеллажей с металлическими полками вдоль стен, на которых выделялись роскошные красновато-коричневые таонги, сокровища Шона: ялики с клинкерной обшивкой из долины Сены, каяки из тюленьей кожи с северо-запада Аляски[31 - Таонга – сокровище, предмет культа (язык маори). Каяк – лодка у эскимосов (типа байдарки).], а также деревянные байдарки, которые её муж делал сам; наиболее крупная из них, с изящной резной кормой, напоминала ваку – каноэ, которое маори используют в своих ритуальных процессиях; самая маленькая, с корпусом из берёсты, отделанная планками светлого дерева внутри, была особенно юркая и лёгкая – эдакая колыбель Моисея, пущенная по водам Нила ради спасения жизни будущего пророка, гнёздышко. Это я, Марианна; срочно перезвони.

Марианна пересекла холл. Какая длинная, почти нескончаемая дорога, и каждый её отрезок выстлан страхом и необходимостью спешить; наконец она шагнула в слишком просторный лифт и спустилась в подвал; на широкой лестничной площадке, белый кафельный пол, никого не было, лишь где-то вдали перекликались женские голоса; коридор резко повернул, и Марианна увидела толпу людей, сновавших туда-сюда: они стояли, сидели, лежали на больничных каталках, «припаркованных» прямо у стен, – диффузное движение, в недрах которого зарождаются жалобы и шёпот: вот голос мужчины, потерявшего всякое терпение, я жду уже целый час; стоны старой женщины, закутанной в чёрное одеяло; слёзы ребёнка, застывшего на руках у матери.

Открытая дверь, застеклённый кабинет. Очередная медсестра за компьютером подняла открытое круглое личико, лет двадцать пять, не больше: стажёрка; Марианна старательно произнесла: я мать Симона Лимбра; молодая медсестра озадаченно нахмурила брови, затем крутанулась на стуле и обратилась к кому-то за спиной: Симон Лимбр – это тот молодой человек, которого привезли сегодня утром: ты не помнишь? Мужчина обернулся и помотал головой, затем, увидев Марианну, сказал медсестре: надо позвонить в реанимацию. Та сняла трубку, набрала номер, задала вопрос, выслушала ответ, повесила трубку и кивнула; тогда мужчина покинул застеклённый кабинет – и это движение спровоцировало у Марианны выброс адреналина, в животе разгорелось пламя; мать Симона изнемогала от жары – она ослабила шарф, расстегнула пальто, отёрла крупные капли пота, блестевшие на лбу, здесь задохнуться можно; мужчина протянул ей руку – он такой маленький и хрупкий: тонкая сморщенная птичья шейка, слишком широкий воротничок бледно-розовой рубашки, халат с именным значком аккуратно застёгнут на все пуговицы. Марианна тоже протянула врачу руку, задавшись вынужденным вопросом: что выражает этот обыденный жест? простую вежливость? стремление поддержать, утешить? или нечто совсем другое? может быть, он как-то связан с состоянием Симона? однако в ту секунду она больше ничего не хотела ни слышать, ни знать: не сейчас, никакой информации, ничего, что могло бы омрачить уже прозвучавшие заветные слова: ваш сын жив.

Врач увлёк Марианну в коридор, по направлению к лифтам; она кусала губы, а её спутник продолжил: нет, у нас его нет, его доставили прямо в реанимацию, он говорил в нос, растягивая А и О; тон его был нейтрален; Марианна остановилась – внимательные глаза, рубленые фразы: он в реанимации? Да. Медик перемещался совершенно бесшумно: мелкие шажки, обувь на микропористой подошве, – он плыл, как корабль, в своём белоснежном халате, и его восковой нос отсвечивал в больничных лампах; Марианна выше него почти на голову, поэтому отлично видит кожу его черепа сквозь жиденькие волосы. Врач сложил руки за спиной: я ничего не могу вам сказать, но пойдёмте, вам всё объяснят: по всей видимости, его состояние требовало, чтобы его отвезли именно сюда. Марианна закрыла глаза и сжала зубы – её организм физически отвергал любую информацию: если этот коротышка не замолчит, она начнёт кричать, завоет или набросится на него, чтобы заткнуть ладонью его дурацкий словоохотливый рот, пусть он заткнётся; Господи, умоляю Тебя: сделай так, чтобы он замолчал; и, словно по мановению волшебной палочки, доктор умолк на середине фразы; он застыл перед ней – голова покачивается над широким воротничком розовой рубашки; жёсткая, словно картонная, рука устремляется к потолку; ладонь открыта, странный, неоднозначный жест, намекающий на все случайности этого мира, на зыбкость человеческого существования; рука на секунду замирает, а затем падает, безвольно повиснув вдоль ноги: мы сообщили в реанимацию, что вы уже приехали; там вас встретят. Они подошли к лифтам и расстались; врач указал подбородком в тёмный зев коридора и тихим, но твёрдым голосом сообщил: мне туда, я должен идти; сегодня воскресенье, а по выходным пациентов в неотложном всегда гораздо больше: ей-богу, люди не знают, чем заняться, он нажал кнопку вызова лифта: металлические двери медленно раздвинулись, и, когда их руки снова соприкоснулись в рукопожатии, он внезапно улыбнулся Марианне, улыбка-дыра: до свидания, мадам, мужайтесь, и направился туда, откуда раздавались крики.

Он сказал мужайтесь. Марианна повторяла это слово всё время, пока поднималась на верхний этаж, – какой долгой оказалась дорога к Симону: этот ужасный госпиталь напоминает лабиринт, стенки лифта покрывали рабочие инструкции и объявления, расклеенные профсоюзом; мужайтесь, он сказал мужайтесь; её веки слипались, ладони стали влажными, из раскрывшихся пор сочился пот; от жары её лицо изменило черты – и это проклятое мужайтесь; проклятое отопление! тут что, вообще нет воздуха?

Реанимация занимала всё правое крыло первого этажа. На массивных дверях выделялась надпись, сообщавшая, что проход разрешён только медперсоналу, поэтому Марианна решила подождать на лестничной площадке; она прислонилась к стене, затем позволила себе соскользнуть, присела на корточки; голова раскачивается из стороны в сторону; затылок не отрывается от шершавой поверхности; лицо обращено к потолку, по которому бегут неоновые трубки; смежив веки, Марианна продолжала вслушиваться в голоса, летящие из конца в конец коридора, в деловые разговоры, в тихий шум шагов, каучуковые подошвы, гимнастические тапочки или обыкновенные лёгкие кроссовки, в это металлическое позвякивание, в эти тревожные звонки катящихся медицинских тележек, в этот типичный шум больницы. Она проверила телефон: Шон не звонил. Надо встать и идти, приблизиться к двойным створкам огнеупорной двери, окаймлённым чёрной резиной, и, встав на цыпочки, заглянуть в небольшое стеклянное окошко. Всё тихо. Марианна толкнула дверь и вошла.

* * *

Он сразу понял, что это она, полубезумный вид, лихорадочный, затравленный взгляд, запавшие щёки, и даже не стал спрашивать, она ли мать Симона Лимбра, – просто протянул руку и покачал головой: Пьер Револь, дежурный врач отделения; вашего сына утром осматривал я, идите за мной. Марианна инстинктивно опустила голову, уставилась на линолеум и, стараясь не глядеть по сторонам, в надежде увидеть своего ребёнка где-то во тьме боковых кабинетов, прошла метров двадцать по светло-сиреневому коридору и остановилась у самой обычной двери, на которой висела квадратная табличка с именем хозяина кабинета; букв она не разобрала.

В то воскресенье Револь обошёл вниманием семейный зал, который очень не любил, и провёл Марианну прямо в свой кабинет. Несколько мгновений она стояла, затем присела на краешек стула; тем временем Револь обошёл письменный стол и скользнул в кресло; грудь колесом, локти чуть отведены назад. Марианна смотрела на него, и постепенно все лица, которые ей довелось увидеть по приезде в госпиталь, – женщина с густыми бровями из приёмного покоя, молоденькая медсестра-практикантка, врач с розовым воротничком – наложились друг на друга, смешались, чтобы превратиться в одно-единственное лицо: лицо этого человека, который сидел напротив и явно намеревался заговорить.

Хотите кофе? Марианна вздрогнула и кивнула. Револь встал, повернулся спиной, взял кофейник, которого она не видела, плавные жесты, молчание, плеснул кофе в кружки из белого пластика; напиток дымился, вам положить сахар? Он выжидал, готовил речь, и она знала это, но согласилась на предложенный неспешный ритм, хотя испытывала почти парадоксальное напряжение: время утекало, как кофе из кофеварки, и всё взывало к срочности, всё указывало на радикальный характер ситуации; именно эта срочность, это давление заставили Марианну прикрыть глаза, сделать глоток и полностью сконцентрироваться на жидком огне, проникающем в горло; она так страшилась первого слова первой фразы – челюсть движется; губы начинают шевелиться, вытягиваться, приоткрываться, обнажая зубы, а иногда и кончик языка, – эта фраза пропитана несчастьем; она ещё не родилась, но Марианна уже знала, и всё естество её бунтовало; она сгорбилась, позвоночник вжат в спинку стула, неустойчивого стула: голова уезжает назад; больше всего на свете ей сейчас хотелось броситься вон из кабинета, открыть дверь и бежать куда глаза глядят; а ещё больше ей хотелось просто исчезнуть, испариться, провалиться в люк, внезапно возникший прямо под ножками стула: пуф! – и дырка, подземная тюрьма, где все о ней забудут, никогда её не найдут, а она будет знать лишь одно: что сердце Симона всё ещё бьётся; она хотела расстаться с этим слишком замкнутым кабинетом, с этим сине-зелёным светом; сбежать от новостей; в ней не было ни капельки мужества, мужайтесь, – она пыталась перехитрить саму себя; юлила, как уж на сковородке; она отдала бы всё, что у неё есть, лишь бы её успокоили, лишь бы наврали; пусть ей рассказывают страшные истории, но у каждой должен быть хеппи-энд; Марианна вязла в отвратительном страхе, но твёрдо верила: каждая прожитая секунда – военный трофей; каждая секунда тормозит бег неумолимого рока; и, глядя на её нервные руки, на сплетённые ноги, на прикрытые припухшие веки, ещё хранившие следы вчерашней косметики – угольно-чёрные тени, подчёркивающие цвет глаз, полупрозрачный нефрит, озёрная вода, уверенно нанесённые кончиком пальца на подрагивающие ресницы, – Револь понял, что она всё поняла; знал, что она знает; именно поэтому он, с бесконечной мягкостью, согласился растянуть время, предшествовавшее его речи; Револь подхватил сувенир из Венеции и стал катать его по ладони: в холодном свете неона стеклянный шарик отливал всеми цветами радуги; эти радужные венозные сполохи, гулявшие по стенам и потолку, на миг задержались на лице Марианны, которая открыла глаза, и для Револя это стало сигналом: он мог начинать.

– Ваш сын находится в тяжёлом состоянии.

После первых произнесённых слов, приятный тембр, размеренная речь, Марианна подняла глаза – сухие – и посмотрела в глаза Револю; он тоже смотрел на неё: ведь фраза прозвучала, а дальше простыми понятными предложениями, ясность без жестокости, – семантика фронтальной точности; largo[32 - Обозначение музыкального темпа и характера: очень медленно и торжественно.], разбитое паузами, которые дополняют смысл, – достаточно медленно, чтобы Марианна могла прокрутить в голове каждое слово, каждый услышанный слог, запомнить их: во время аварии ваш сын получил черепно-мозговую травму; сканирование показало значительные повреждения в районе лобной доли; медик поднёс руку к собственному черепу, иллюстрируя свои слова: сильнейшее сотрясение спровоцировало кровоизлияние в мозг; когда Симона доставили в госпиталь, он уже был в коме.

Кофе в кружке остыл, Револь пил его не спеша; Марианна, сидевшая напротив, превратилась в каменную статую. Раздался телефонный звонок – один гудок, второй, третий, – но Револь не стал брать трубку; Марианна буквально пожирала врача глазами: шёлковая белизна кожи, синева под глазами прозрачного серого цвета, тяжёлые веки в морщинках, ореховая скорлупа, удлинённое лицо; телефон умолк; спустя несколько мгновений тишины Револь снова заговорил: я обеспокоен, собственный голос удивил медика: он был необъяснимо пронзителен, словно кто-то подкрутил ручку громкости: в данный момент мы уже проводим все необходимые исследования, и первые результаты не обнадёживают; его голос звучал, бился в ушах Марианны, но к нему примешивался некий посторонний звук, звук её участившегося дыхания; голос врача не обволакивал, как те отвратительные голоса в морге, голоса, которые стремятся утешить: для Марианны он был путеводной нитью.

– Речь идёт о глубокой коме.

Секунды, последовавшие за этим заявлением, образовали между собеседниками полосу отчуждения: голое, безмолвное пространство, непреодолимая река, и каждый из них застыл на своём берегу. Марианна Лимбр пробовала на вкус странное слово кома; Пьер Револь коснулся чёрной стороны своей работы; шарик по-прежнему катался по ладони, тусклое, одинокое солнце, и ничто не казалось ему таким сложным, таким жестоким, как необходимость находиться рядом с этой женщиной, необходимость увлечь её на тонкий лёд разговора, в котором, как призрак, маячило слово смерть: а ведь они должны сделать это шаг вместе, синхронно. Револь сообщил, что Симон больше не реагирует на боль, у него обнаружены зрительные и вегетативные расстройства, прежде всего дыхательное, и признаки закупорки лёгких; к тому же не радуют первые томограммы – фраза тягучая: Револь останавливается, чтобы сделать очередной вдох; он чеканит, формирует каждое предложение, лепит слова так, чтобы Марианна увидела всю фразу целиком, коснулась её; он старается превратить клинический диагноз в эмпатию; говорит, словно вырезает узоры на ткани; и теперь они смотрят только друг на друга, глаза в глаза, лицо в лицо, абсолютное единение; сообщники, лицевая сторона и изнанка, оригинал и отражение, – весь мир остался где-то за пределами этого разговора, и, в то же время, кажется, будто этот разговор, эта возможность смотреть глаза в глаза, позволяет ей увидеть и принять то, что происходит в одном из больничных кабинетов.

Я хочу видеть Симона, взволнованный голос, мечущийся взгляд, руки живут своей жизнью. Я хочу видеть Симона, вот и всё, что она сказала; мобильный завибрировал в кармане пальто, завибрировал уже в который раз: соседка, приглядывающая за Лу, родители Криса, родители Йохана; но по-прежнему никаких вестей от Шона: где же он? Марианна отправила эсэмэс: позвони мне. Револь вскинул голову: прямо сейчас? вы хотите увидеть его немедленно? Он посмотрел на часы, 12:30, и ответил, очень спокойно: в данный момент это невозможно, надо немного подождать; сейчас мы занимаемся им, но, как только закончим, вы, разумеется, сразу же сможете увидеть сына. И, положив перед собой желтоватый лист бумаги, продолжил: если не возражаете, мне необходимо немного поговорить с вами о Симоне. Поговорить о Симоне? Марианна напряглась. Что это значит: поговорить о Симоне? Она должна описать его тело? помочь заполнить формуляр? остановиться подробно на каждой сделанной операции? аденоиды, аппендицит, больше никаких операций; переломы, были ли у него переломы? лучевая кость; он сломал её, упав с велосипеда, летом; ему тогда исполнилось десять, вот и всё; аллергия? нет, у него не было аллергии; а какие инфекционные заболевания он перенёс? золотистый стафилококк, снова летом; ему тогда было пять; он рассказывал о нём каждому встречному, очарованный столь загадочным названием, чувствовал себя уникальным; инфекционный мононуклеоз в шестнадцать, мононуклеоз ещё называют «болезнью поцелуя», «болезнью влюблённых», – и Симон криво улыбался, когда над ним подшучивали по этому поводу; он тогда ходил в такой странной пижаме, гавайские бермуды и хлопчатобумажный спортивный свитер, отделанный мольтоном[33 - Мягкая шерстяная ткань.]. Может быть, надо перечислить все детские болезни? Поговорить о Симоне. Одна картинка сменяла другую, воспоминания путались; Марианна волновалась: розеола у малыша, закутанного в вязанное лицевыми петлями одеяльце; ветрянка у трёхлетнего карапуза: коричневые корки на голове, в волосах, за ушами, а эта высокая температура, которая измотала, иссушила мальчика, на целых десять дней окрасила белки глаз в жёлтый цвет, превратила шевелюру в смолистую паклю. Марианна отвечала односложно, а Револь делал пометки: дата и место рождения, вес, рост, – впрочем, кажется, ему было совсем наплевать на детские болезни её сына, поэтому медик написал на листе, что у Симона нет аллергии, нет никаких врождённых пороков, что он не страдал серьёзными заболеваниями, во всяком случае мать ничего не может сообщить о таковых, – последние слова заставили Марианну вздрогнуть; память подхватила её и унесла: зимний спортивный лагерь в горах, в Контамин-Монжуа[34 - Контамин-Монжуа (Les Contamines-Montjoie) – коммуна в департаменте От-Савуа (La Haute-Savoie) на востоке Франции. – Примеч. ред.]; десятилетний Симон страдает от сильнейшей боли в животе; врач горнолыжной станции прослушивает мальчика, пальпирует левый бок и предполагает, что у его пациента приступ аппендицита; параллельно он ставит очень странный диагноз: «зеркальное расположение органов» – то есть сердце у Симона расположено справа; никто не усомнился в диагнозе доктора, и эта фантастическая аномалия превратила мальчика в настоящего героя, которым он оставался вплоть до отъезда домой.

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3