Вместе с тем, пока господствовало экстенсивное натуральное хозяйство, крестьяне мирились и с чересполосицей, и с принудительным севооборотом. Этот режим землепользования мог оставаться неизменным веками, поскольку давал определенные выгоды – прежде всего, пользование общими угодьями.
Однако по мере развития рынка, товарного хозяйства ситуация меняется. Постоянно растущим городам нужен не только хлеб, но и продукция животноводства – шерсть, мясо, масло. Но для этого нужно увеличивать поголовье скота, что, в свою очередь, требует роста кормовой базы.
Отсюда – необходимость перехода от зернового хозяйства к травопольному, т. е. включению в список выращиваемых культур кормовых трав (клевера, люцерны, вики, эспарцета), дающих сено лучшего качества и в 2–3 раза больше, чем естественные луга, и кормовых корнеплодов (картофеля, свеклы, турнепса и др.).
Однако такой переход – сложная задача, поскольку необходимо уйти от трехполья к многополью, куда, наряду с зерновыми культурами, можно было бы ввести кормовые растения. А крестьянам – как показывает история разных стран – очень трудно договориться об общем изменении системы хозяйства.
Оптимальный для них выход состоит в уничтожении чересполосицы и сведении всей своей земли в один компактный участок, отграниченный от соседей, т. е. землеустройстве.
В XIX в. в континентальной Европе вслед за промышленной началась агротехнологическая революция[9 - Обе революции начались в Англии в XVIII в.], суть которой состояла в переходе от экстенсивной стадии развития сельского хозяйства к интенсивной. Это выразилось в замене дву- и трехполья многопольем[10 - «Отцом» многопольных плодосменных севооборотов считается немецкий агроном Тэер.], что увеличило продуктивность и рентабельность крестьянского хозяйства.
Необходимым условием ее победы стало освобождение аграрного сектора от феодальных стеснений – прежде всего появление частной крестьянской собственности на землю, сопровождавшееся разделом общинных земель и ликвидацией в ряде стран чересполосицы.
В отдельных странах эта революция имела свою динамику и свою специфику, но в итоге везде она была успешной, избавив Европу от многовекового страха перед голодом. Ей очень помогли научный прорыв в агрохимии в первой половине XIX в., переворот в сельскохозяйственной технике и, наконец, транспортная революция, просто изменившая жизнь человечества. При этом с середины века ряд правительств взял на себя задачу масштабного агрономического образования крестьянства. Тогда же избыточная рабочая сила начала перемещаться из сельского хозяйства в промышленность.
Особенно успешной агротехнологическая революция оказалась в Северной Европе, где пошли по пути уничтожения чересполосицы, и именно это стало главным фактором беспримерного, по мнению современников, подъема сельского хозяйства в Дании, ставшей для Запада безусловным эталоном.
Поэтому датчане знали, о чем говорили, когда уверяли собеседников, что русские крестьяне начнут богатеть только после консолидации своей земли в один компактный участок. Эта мысль настолько очевидна, что, казалось бы, спорить не о чем. Но разверстание чересполосицы было возможно при одном важнейшем условии – при изменении существующего в России порядка землепользования; в идеале крестьяне должны были стать собственниками земли, которую обрабатывают.
Однако их русские друзья были категорически не согласны с этим, считая, что общинная чересполосица имеет достоинства более важные, чем хозяйственная эффективность.
Если оценивать позиции собеседников с точки зрения экономической целесообразности, то приведенный разговор в ресторане вполне уместно интерпретировать в рамках примерно такой аналогии: датчане уверены, что люди должны ходить ногами, а их уверяют, что по эту сторону границы принято передвигаться ползком (или на четвереньках, на руках, или прыгая на одной ноге, в мешках – нужное подчеркнуть), и в этом залог процветания России. На полях напомним, что тема дискуссии – повышение благосостояния крестьян.
При этом данные способы передвижения в глазах русских людей являются необсуждаемой «догмой», имеют «священный характер», потому что связаны с общиной, которая считается «благословением для страны».
Каким образом чисто хозяйственный момент может превратиться в «святыню»?
Это возможно, если он касается чего-то большого и важного из эмоциональной сферы, из того, что задевает, трогает чувства. Ведь в жизни, безусловно, есть вещи более сильные и серьезные, чем прагматизм и рациональность.
Однако тут речь идет не о ценностях бесспорно высшего порядка – не о любви к Родине, не о чести, не о верности религии предков и т. д.
Дело в сугубо хозяйственной коллизии – всего лишь в том, как распределять пахотные и иные угодья, а это и в древнем Египте, и в Российской империи можно сделать либо более, либо менее разумно.
И почему-то неэффективная система такого распределения оказывается вдруг не просто правильной, а выступает как некая национальная святыня, чуть ли не как залог патриотизма.
То есть если убрать все кофодовские реверансы, то получается какая-то дикая история. В Россию приезжает «ученый немец» (и явно не Лейбниц) и объявляет, условно говоря, что нам «дали гораздо лучший мех», что мы обладатели сокровища, которое не замечали, хотя видели его ежедневно полторы сотни лет.
Как будто миссионер рассказал туземцам, что земля круглая. Или что яблоки, оказывается, съедобны.
Потом эту мысль со слов первого повторил другой, еще более известный иностранец, объединитель Италии Камилло Кавур, после чего настроения в обществе стали «совсем уж неадекватными» и отныне «все порядочные люди в России, независимо от того, были славянофилами или нет, считали, что община – это табу. Горе тому, кто поднимет на нее руку!».
Прямо скажем, не самая стандартная причина для коллективного помешательства.
И откуда взялась такая доверчивость? Такая некритичность восприятия?
Почему огромная часть образованных людей России оказалась настолько простодушной, что поверила в эту идею?
Только потому, что оно льстило их самолюбию и представляло Россию в выгодном свете?
«Если этот ученый-иностранец, говорилось, считает, что правопорядок «мира» является достойным восхищения чисто русским явлением, которое может помешать пролетаризации сельского населения, значит, это так и есть, и мы должны защищать этот правопорядок всеми способами».
И вот ради этого гипотетического утверждения было решено всей страной передвигаться ползком, а не ходить ногами.
Так бывает?
Оказывается, бывает.
Однако есть в этом что-то настораживающее.
Почему национальной святыней становится то, что препятствует повышению благосостояния народа?
Почему жизненный уровень десятков миллионов крестьян приносится в жертву гипотезе, ставшей догматом?
Выгодно ли для России – глобально – такое положение?
Кофод уверен (думаю, как и многие читатели), что не может быть «благословением» для огромной страны то, что мешает людям жить (и нормально зарабатывать!), хотя сами люди со временем, безусловно, свыкаются с трудностями и по привычке могут их как бы и не замечать.
И если, несмотря на банальность этих недоуменных вопросов, такая ситуация имела место, значит, чего-то очень важного в нашей истории мы не знаем и не понимаем.
А надо бы знать.
Из возможных промежуточных выводов выделю следующие.
Во-первых, для русского образованного общества, как его описывает Кофод, абстрактные мысли, адекватность которых никто не верифицировал, были важнее экономической целесообразности.
А если жизненное, бытовое удобство людей и эффективность их хозяйства приносятся в жертву соображениям политическим и морально-нравственным, то это явное свидетельство повышенной идеологизированности этого общества. Здесь идеи определяли функционирование экономики, а не наоборот. Легко вообразить приведенный выше разговор в советском ресторане – только вместо преимуществ общины заезжим гостям доказывали бы выгоды колхозного строя.
Во-вторых, среди господствующих идей нет мысли о наделении крестьян теми общегражданскими правами, которые имеет образованное меньшинство, в частности, правом частной собственности. «Благословением» для страны считается отсутствие примерно у 85 % ее жителей полноты таких прав. У общества и в мыслях нет поднять крестьян до своего статуса.
В-третьих, русскому обществу крайне важно быть непохожим на остальное человечество, и община является фирменным знаком этой самобытности.
Однако, в-четвертых, избыточное внимание и доверие к лестным для себя мнениям иностранцев говорит о том, что это общество не только чрезмерно идеологизировано, оно еще и недостаточно уверено в своей исключительности. А это, в свою очередь, – явный показатель комплекса неполноценности.
Диагноз, конечно, не ахти, но тут уж, как есть.
Историю, как и родителей, не выбирают.
Фактически эта застольная беседа русских и датских специалистов по сельскому хозяйству сфокусировала ключевые проблемы нашей невыбираемой истории.
И чтобы понять, почему данный разговор состоялся, что его породило, почему в принципе оказалось возможным, чтобы в последней четверти XIX в. интеллектуальная элита самой населенной страны Европы (и крупнейшей страны мира) считала, что приверженность неким идеям важнее эффективного крестьянского хозяйства, т. е. благосостояния деревни, мы должны понять ту специфичную обстановку, в которой оказалось русское общество за несколько десятилетий до приезда Кофода, т. е. в 1830-1840-х гг.
Строго говоря, ответ на этот вопрос можно уместить на нескольких страницах. Но тогда очень многое останется неясным.
Уж слишком окостенели за полтора века штампы, переходящие из учебника в учебник. Штампами они были не всегда, во времена Александра II и Александра III эти важные вещи были понятны всем, сейчас – немногим.
Это довольно обычная ситуация. Современники так хорошо знают свой мир, что им нет необходимости описывать его детально, и поэтому они сводят его богатство к нескольким абсолютно понятным им тезисам.
Но проходит время, и эти тезисы теряют живое наполнение, спрямляются когда-то понятные связи и детали, и в итоге возникают догматы, штампы, которые ты заучиваешь перед экзаменом, но они не насыщены для тебя жизнью. Вроде постулатов народничества – что стоит за тремя пунктами их программы, от которых давно устали школьные учебники?