– Так нечестно! – вскрикнула Маша. – Ты опять про машины!
– Я хотел тебе доказать, что они всё-таки их не придумывают. И что всё уже придумано. И что надо видеть. Помнишь, на Барлыке, Монгун-Тайгинский район, была гора, я тебе её показывал. Я там когда-то работал… ещё школьником. У этой горы была длинная и острая вершина. Такая с зубцами, лиловая и гранёная. Мы её называли Корона. За тонкий, как лезвие, зубчатый гребень… Он меня ещё тогда поразил своей вертикальностью. Я представлял, какой он узкий и как на нём трудно усидеть. Особенно в ветер. А мне хотелось на него забраться. Потому что это был очень высокий гребень и оттуда можно было взглянуть в обе стороны. Его покрывал то дождь, то туман, а когда настала осень, все зубья были в снегу, и у снега была настолько ровная граница, что все горы казались залитыми по снег прозрачнейшим растворителем. И надо было ехать в школу. Тебе не интересно.
– Нет. Почему? Интересно… Ну рассказывай.
– А потом я понял, что мы неправильно называли эту гору. Главное – не что она напоминала, а что с её вершины было видно в обе стороны… Поэтому она была, конечно, никакая не «корона». На самом деле… она была… ты удивишься… А может, ты сама догадаешься?
– Я не знаю… Ну, говори…
– Она была «креста».
– Почему?
– А ты не скажешь, что я ничего не понимаю в иностранных словах?
– Может, и не скажу, – говорила Маша с прохладной неохоткой. – Ну почему?
– Потому что «креста» по-испански… гребень.
– И что?
– А то, что есть вещи, которые или в тумане, или просто… далеко… и если близкий человек говорит тебе о них что-то важное, то надо ему или поверить… или…
– Ну, говори…
– Или попросить бинокль.
Машины глаза округлились. Губы напряглись твёрдо и собранно. Свитая в жгут, Маша дрожала, как провод в ветер. Рука сжимала, как изолятор, фарфоровую солонку. Он попытался приблизиться, расправить эти губы, сбить зуд. Холодные руки не пускали, цепко, как кусты, держали дистанцию:
– Ты считаешь, я полная дура! Пусти меня! Не трогай! У меня столько знакомых, и никто со мной так не разговаривает!
Она выбежала в прихожую, стала обуваться, вложила ногу в сапог, резко и звучно дёрнула молнию. Женя осел пробитым колесом, выдохнул длинно и опустошённо… Пропасть росла. Он был уже по сю сторону, но всё силился разбить катастрофу на кадры, понять, где ошибся. Смертной стужей дышало из бездны. Водка ненужно стояла в стопках. Он хлопнул стопку, чувствуя, как она тут же разъедается, растаскивается этим холодом и как особенно трезво, рассудочно доходит её вкус. Маша с сапогом в руке влетела в комнату:
– Ты очень не тонкий человек! Ты всё время говоришь о правильных вещах и совершенно не понимаешь людей!
Сапог висел, как плеть. Продолжая держать его за лодыжку, она оперлась им о холодильник, и он жалко сложился, свисая мягкой в морщинку голяшкой, бескрылым пластом… Сила осталась лишь в ножке со стальной нашлёпкой и в носке, словно токарем выведенном до стерляжьей остроты:
– Всё, я уезжаю! Спасибо за ужин!
Была надежда на этот второй сапог, что он почему-то не наденется или прохладная Машина ступня заупрямится, вступится за Женю, так и не узнавшего её шёлковую разгадку, не увидевшего чулок с ободком по бедру, выше которого начинается нежный пласт, прохладное гладкое поле. Но всё оборвалось. Он недвижно лежал на диване, и замирал в ушах удар двери и отрывистый стук каблуков.
…Сколько дней прошло с той поры, как увидел он Машу, и качнулась огромная, как Енисей, плоскость, и всколыхнулась душа, без того полная жизнью, стоящая ровно и недвижно. Какой замах был в первой их встрече, какие глубины встревожило, какие пласты земли и воды зашлись в надежде и судороге… И как оба всё чувствовали и верили этому суровому тылу, как благословляли их дороги и реки, причалы и аэропорты, и какое торжество сулил этот ровный двукрылый взлёт.
Он вспоминал, как подъезжала к Москве его белая «креста». Как несла-хранила в зеркалах отражения вулканов, портов и вокзалов, грунтовок, скальных гребёнок, зимников и перевалов, тягачей в парных плюмажах выхлопа и костров из резины средь снегов и безлюдья.
И как крепчал ветер, поднятый встречными фурами, и наваливался на машину без передыху, приближая край гигантского коромысла, где ждала его женщина, в которой плотность женского достигала такой густоты и силы, что казались разбавленными не только все женщины, но и сама жизнь, что дымным циклоном закручена вкруг неё и, сближаясь с ней, озаряется, насыщаясь её сияньем, духами, дыханием…
И снова вспоминались чулочки, о которых она говорила дня четыре назад с секретным смешком, лёжа рядом, поднимая ногу, глядя на стройную голень и оттягивая носок. А он думал, что есть места, где не нужны даже самые лучшие ноги, а нужны лишь глаза да уши… уши да глаза… глаза… Светлые и глубокие, в которых сквозит небо льдистым проточным светом.
Одни такие глаза он знал.
5
Он звонил и просил вернуться, и сквозь шелест колёс, гудко изукрашенный телефоном, отзывалась и отвечала некая посредница между ним и его любимой. Так же ответственно брала она трубку и дома и даже спросила «Ну как ты?», и он любил эту чуть странную, чуть грустную секретаршу, похожую на спутник, верно стоявшую на дозоре, в то время когда главная планета находилась в гордом и горестном далеке.
На второй день переговоры продолжились… На третий ещё потеплело в космосе и где-то на далёкой орбите произошло слияние, и снова заговорила с ним прежняя Маша, только галактически спокойная, остывшая. И после долгих заходов совершила посадку на полосу. И вошла в сером пальто с поднятым воротом, с чёрным обручем вкруг головы, со снежной звездой в волосах. Улыбнулась быстро и холодно, еле раздвинув губы… Сидела за столиком, листала журнал, быстро, резко и не задерживая взгляда:
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: