– Жена товарища – все. – Коля и вправду считал, что оно себе дороже.
– Ты гляди какой!
Коля встал, сделал движенье к одежде, мол, пошли:
– Иди, я никуда не пойду… К тебе раз в жизни в гости пришла…
– Ты сдурела.
– Я что – не красивая? Что же за мужики-то такие?
– Да я бы с удовольствием, да ты такая женщина, – решил зайти с другого бока Коля, – но Пашка.
– Что Пашка? Пашка в три дырки сопит!
– Когда отсопит, я ему как в глаза посмотрю?
– Ой не смеши! Водка-то есть у тебя? Угощай, Коля!
И вдруг заревела:
– Ведь ты подумай, Коля, вот он три дня как из лесу – ничего не сделано, думала, хоть мужик приедет – помощь будет. Нет. Водка. Водка. Водка. Ой, да че за жизнь-то за такая? Собралися в больницу ехать, сейчас деньги пропьет, еще росомаха его разорила, опять никуда… Давай выпьем, Коля.
Коля расслабился – сейчас выпьем по-товарищески, да спроважу ее.
– Коля, рыба есть у тебя?
Коля вышел в сени, погрохотал мороженными седыми ленками, порубил одного на строганину. Когда вошел с дымящейся грудой на тарелке, Рая, чуть отвалясь меловым торсом, сидела в черном бюстгальтере на диване. Бретельки сброшены с плеч. Литая грудь вздувается невыносимым изгибом, двумя белыми волнами уходит под черное кружевце. Ткань чуть прикасается, еле держится на больших заострившихся сосках. Волосы рассыпаны вдоль щек, в улыбке торжество, темные глаза сияют, ножка постукивает по полу. Коля на секунду замер, а потом ломанулся в сени и заложил дверь.
Уже потом спросил:
– А тебе можно сегодня?
А она со спокойной горечью ответила:
– Мне всегда можно.
И его как обожгло: «Что горожу – у них же с детьми беда».
Рая глотнула чаю, прищурилась:
– А я думала, ты более стойкий. Вот какие вы. Охотнички…
Коля с самого начала ненавидел себя за свою слабость, теперь стало еще гаже. Хотелось, чтоб она быстрее ушла:
– Не пора тебе? – осторожно спросил.
– Не волнуйся, он до утра теперь. Полежи со мной.
К Рае он чувствовал только жалость. Главное, было чувство, что влез в чужую жизнь – не должен он этого ничего знать, ни этого кусающегося рта, ни большого родимого пятна на внутренней стороне бедра. Рая засопела, он начал тоже придремывать. Перед глазами побежала освещенная фарой бурановская дорога. Потом приснилось, как они с Пашкой гоняют сохатого, и вроде Пашка уже стреляет, палит и палит, негромко так и назойливо. Потом еще какой-то стук раздался. Пашка вскочил. В дверь колотили:
– Шубенковы горят!
– Какие Шубенковы? – встрепенулась Рая. Треск продолжался. «Шифер лопается», – сообразил Коля, накидывая фуфайку.
Было сорок восемь градусов мороза. Зарево стояло столбом над деревней, и казалось, горит гораздо ближе. Пашкин дом пылал костром, жар такой, что не подступиться на пятнадцать метров. Вокруг толпа, мужики тащили из бани стиральную машинку, сосед, толстый Петька Гарбуз, стоял на границе участков в трусах и валенках, накинув порлушубок. Откуда-то вынырнула с безумными глазами Рая. Все было обрадовались: значит, были в гостях, значит, и Пашка сзади плетется: «Пашка где?» Кричала не своим голосом, хрипло и негромко.
Рухнула крыша, стали растаскивать стены, тушить снегом, прошли к дивану – на нем ничего, Колька порылся кочергой рядом, наткнулся на что-то мягкое, Гарбуз ушел в своих трусах, схватившись за горло.
Прилетел милиционер с пожарным экспертом. На пепелище не нашли карабин, кто-то считал, что Пашку убили, а потом подожгли дом, кто-то подозревал Мамая, который, кстати, тут же подал заявление на Пашин охотничий участок. Коля считал, что дело связано с канистрами, нагрелся бензин, его и выдавило. Мамай на поминках оказался рядом с Колей, щурился: «Я-то зна-а-ю, где Райка была!» Коля наклонился и тихо сказал: «Видишь вон ту бутылку – сейчас я ее об твою башку расшибу!»
На поминки у сестры Паши заходили кучками человек по двенадцать, выпивали, говорили что-то малозначащее и уходили, чтоб дать место другим. Порой забредал кто-нибудь из пропащих, бичик-пьянчужка – кому горе, а ему везенье.
– Ладно, давайте, как говорится, чтоб земля пухом…
Выпили. Говорили негромко, друг другу – мол, Саша, кутью бери. Коля, морс передай. Потом как-то прорвало, ожили. Начал Быня:
– Еду. Че такое – нарта стоит…
Снова вспомнили тяжелую Пашину дорогу и брошенные по очереди нарту, сани и «буран».
– Будто держало его что-то! – с силой сказал Быня и повторял несколько: «Грю, прям будто что-то держало!» Выражение пришлось, потом не раз повторялось.
Колю в жар бросало от мысли, что, если б вышвырнул ее, как собаку, или отвел бы домой – ничего бы не было: ни этого зарева, ни остального. Как ни гнал от себя, снова всплывало это «если бы», дразня безобидностью начала и убивая непоправимостью совершившегося, ужасающим контрастом между минутным и все равно отравленным удовольствием и непосильной расплатой. И всего страшней было, что чуял, а поддался, не устоял – нет ему прощения.
В начале января Коля поехал в тайгу – запускать Пашин участок, перед собой хоть чуточку легче, а главное, Рае сейчас пушнина нужна. Уезжал хорошо, да все скомкала сучка. Собак, которые по такому снегу лишь обуза, да и ждать их заколеешь останавливаться, он привязал, сосед покормит. Кобеля посадил на цепь, а Муху, небольшую угольно-черную сучку, на веревку, но та отгрызлась и догнала Колю, когда он остановился у Камней заменить свечу. «Отъелась, падла. Надо было на тросик посадить, искать поленился. – Коля выматерился. – То свеча, то сучка!» Взялся гнать, отбежала, села, пальнул над ушами, наоборот, заозиралась – где добыча – в конце концов махнул рукой и поехал.
В тайге настроение не то что улучшилось – просто остальное отошло, загородилось привычной обстановкой ловушек, ожиданьем висящего припорошенного соболя. Спустился в ручей и долго искал затеси, найдя и поднявшись, увидел большую кулемку с попавшим соболем, обрадовался, ринулся, почти поравнялся с ловушкой, и нога вдруг сорвалась, как в пустоту, – лопнула юкса (сыромятное крепление). Сучка семенила сзади, все стремясь его обогнать, но, обогнав, плелась под носом, и Коля спотыкался об нее лыжами. Сейчас, воспользовавшись неполадкой, она, жарко дыша, ломанулась вперед. Коля раздраженно крикнул: «Куда?!» Сучка остановилась, обернулась, Коля было хотел кинуть в нее лопатку, как вдруг замер, увидя на черном фоне Мухиной спины нечто тонкое, белое – неестественно прямое для тайги. Он заводил глазами. Слева нитка тянулось к засыпанному снегом ружью, справа к кулемке.
«Сделал-то все по уму», – отметил Коля, разбирая самострел: к прикладу снизу поперек был привязан настороженный капкан, сжатая пружина соединена петелькой со спуском ружья, а нитка тянется от тарелочки к крыше кулемки: росомаха добирается к приваде, разбирая крышу. В стволе картечь. «Как раз бы по одному месту, – мрачно бросил Коля, – знал, куда целить».
– На горе стоит избушка… – Ясно, про какую он подружку пел. Шел дальше, потрясенный – ведь не сучка – кранты, да еще б промучился неизвестно сколько. Ведь чуть не убил ее, прогнать хотел, собака на хрен не нужна сейчас. Ведь неправильно все сделал. Цепь найти поленился – неправильно. Сучку не прогнал – неправильно. Юксы вчера хотел проверить, плюнул тоже неправильно. Где правда? Брел по путику, подавленный, вроде бы спасшийся, но почти неживой под убийственным нагромождением случайностей. Как жить? Чему и во что верить? И наваливалась воспоминаниями беспорядочная, полная суеты, жизнь: снова вставало главное – ведь все неправильно делал, и из-за этого спасся.
В капкан попал соболь, но нескладно, головой под пружину. Проще было разобрать капкан в избушке, и Коля полез в карман – там с деревни болтались пассатижки. Достав, узнал: Пашкины. И прежде всех соображений стрельнуло низовое, практическое – отдавать не надо. И тут же сморщился: че говорю – жизнь отнял, жену – почти, а тут пассатижи – смотри-ка, прибавка!
И от этой несоизмеримости – будто током прошило: – Ведь, значит, простил! Значит, есть! От дур-рак! Лежал бы с простреленными ляжками. Значит, есть Он, есть, есть! – и все никак не мог успокоиться: так стремительно сложилось и выстроилось в неслучайное все казавшееся случайным.
Сучка облаила глухаря. Он сидел в небольшой кривой кедре, вверху, где выгнутые ветви образовывали растрепанную чашу, и водил матово-черной шеей над крупными кистями хвои. Голова плоско переходила в клюв, снизу отвисала бородка. Коля приложился из тозовки, но затвор замерз и давал осечку за осечкой. Коля отошел в сторону, отодрал от лопнутой березы кусок коры – с краю береста была грубой, а дальше делилась на нежные розоватые полоски. Она загорелась, чадя и скручиваясь. Прогрев над ней затвор, Коля убил глухаря. Тот упал камнем и лежал, растопырив крыло, пока его свирепо трепала сучка.
Избушка казалось вся пропитана Пашиным присутствием, стояла недомытая чашка – так домой торопился, суп в кастрюле. Запись в тетрадке: «22 декабря. Ушел на Гикке. Сверху прошла росомаха. Подруга, ты затомила, быть тебе у меня на пялке».
Все у избушки было засыпано, будто облито снегом. Затопив, Коля вышел с ведром на реку, глянул вдаль: желтое небо, плоские серые облака, плоская сопка, торосы в наплывах снега, белый лес. Раскопал, продолбил последнюю наледь – топор, как воском, взялся ледком, набрал кружкой воды. Сопя, поднимался с обмороженным, облепленным снегом ведром, широченные камусные лыжи пружинисто прогибались, с мягким скрипом вминая еще податливую лыжню. В избушке, жуя промороженную древесину, трещала печка-полубочка, на нарах – ведро с крупным крошевом льда, в углу – грубо наколотые, изваленные в снегу дрова. На печке таз для Мухи, там тоже вода со льдышками, сухая горка комбикорма. Коля достал с лабаза и порубил рыбину, кинул в таз морозные кругляши, медленно и с силой перемешал. Оттаял топорик – мокро засинело лезвие. Коля заправил лампы, солярка во фляге была густая, как кисель, сыто наполненные бачки мгновенно стали обжигающе-ледяными. Вечером сходил, принес еще пару чурок. Вышла тонкая, заваленная на спину, луна, на реке белели торосы. Светилось будто игрушечное окно с лампами, горели звезды и медленно летела из трубы искра. И вспомнилось Бынино «будто его держало» – раньше эти слова раздражали своей расхожестью, соблазнительностью, а теперь казалось, и впрямь: не пускала, упругой силой держала Пашу за сердце чистая таежная жизнь, а он все не слушал ее, продирался сквозь тугой морозный воздух, бросая по пути лишнее…
«Всегда странно на чужом участке, в чужих избушках, – думал Коля, – с одной стороны, интересно, что как сделано – у каждого все по-своему, а с другой – будто вторгаешся в чью-то тайну, через это окно – будто Пашиными глазами на жизнь глядишь». Вот кружка его, вот спальник, полотенце, банка с бычками, которые не выкидываются, берегутся, какие-то приспособленьица, жомы для лыж, правилки. И достанется все это Мамаю. И как-то больно, боязно было за весь этот Пашин быт, в который так грубо вмешается его не уважавший человек, все переделает по-своему, наверняка что-нибудь выкинет, упразднит, постарается все заменить своим, чтоб и не напоминало о прежнем хозяине. Позывной, наверно, оставит, и будет вместо Пашкиного привычного голоска – другой, густой, самодовольный. Позывной у Паши был Экстакан и мужики его всячески обыгрывали: «Эх, стакан!» или «Экстакан – налей стакан!»
– Надо будет весной поехать – вещи Пашкины вывезти. – Коля включил рацию, крикнул товарища. Тот не мог разобрать, спросил: «Кто Аяхту зовет?» – и Коля вдруг замешкался, крикнул:
– Экстакан! То есть Тундровая! – и улыбнулся невесело, но благодарно на слова: