Варенька была в это время в другой комнате стояла лицом к окошку, не знаю, что она у него делала. Я с нетерпением ждал ее ответа: мне был обидно недоверие Мавры Савишны, и я надеялся, что Варенька оправдает меня. Она вошла бледная, задумчивая и рассеянно ответила:
– Не знаю, maman.
– Ну, да чего тут не знать! Уж конечно, коли уехал так, не простившись, так, значит, важное дело! Как вы думаете, Иван Васильич, уж не поссорился ли он с этим, как бишь его, князем-то?
– Помилуйте, они встретились друзьями и пили вместе: какая тут ссора!
– Ну, да вы знаете, какой нынче век: пьют, пьют, а потом вдруг за пистолеты, да и на дуэль. Вы не думайте, что коли встретились хорошо, так и друзья. У Сергея Петровича что есть на душе знает только Бог да он. По лицу у него немного узнаешь; в Петербурге, говорит, двоих уложил, посмотрите-ка на него: цыпленка режут при нем, а он побледнеет и отвернется. Сердце-то у него предоброе, да голова горячая. Так вы думаете, что они не стреляться поехали?
Эти вопросы начинали наконец меня бесить. В первый раз в жизни я был сердит на Мавру Савишну. Хотелось мне ей сказать, что их Сергей Петрович просто с жиру взбесился, как летом любимая закормленная собака; да жаль было Вареньку, и притом, сознаться ли, я был убежден, что мне бы не поверили и, пожалуй, еще подумали бы, что я клевещу на Тамарина. Однако я не утерпел, встал со стула и сказал:
– Мавра Савишна! Я выполнил поручение Сергея Петровича и сказал вам свое мнение; вы можете мне верить или не верить, как вам угодно. Может быть, у него в самом деле были какие-нибудь важные причины: может, нужно с приятелем стреляться, или дядя умер, или какая-нибудь барыня свидание ему назначила, – все может быть; но я больше ничего не знаю. Да и почему мне знать? Я не друг ему, не петербургский приятель; он и со мной простился так, как и с вами. За сим имею честь кланяться.
Я взял фуражку, поклонился и вышел.
– Куда вы, Иван Васильич? Что с вами? А обедать-то!
Но я ничего не слушал и шел в переднюю. «Экий сумасшедший!» – долетел до меня возглас Мавры Савишны, когда она увидала, что я не внемлю словам ее.
Пока я надевал шинель и велел подавать лошадей, из залы дверь отворилась и на пороге показалась Варенька.
– Вы сердитесь, Иван Васильич! Ну, полноте, останьтесь! Куда вы? – И грустная, бледная, она улыбнулась и весело, сквозь слезы, смотрела на меня, как светит иногда летнее солнышко сквозь крупный дождь.
Но я устоял.
– Нужно домой, Варвара Александровна, – отвечал я, – жены нет, дети одни!
– Так проститесь по крайней мере, – сказа; она, протягивая мне ручку.
Я взял ее и слегка пожал по нынешней моде.
– Послушайте, – тихо сказала она, не отнимая руки, – вы, может, не хотите огорчить маменьку и сказать правду, и хорошо делаете; но со мной вы можете говорить откровенно.
Мне опять стало досадно.
– Я вам сказал все, что знаю, – отвечал я. – Мое мнение: Тамарин уехал отсюда просто потому, что здесь ему было скучно.
Варенька сделала какое-то нетерпеливое движение головкой и как будто хотела сказать этим: вы ничего не знаете, ему не могло быть здесь скучно.
– Оставим это, – сказала она. – Ну, а еще он вам ничего не поручал сказать?
Злость взяла меня. В эту минуту я был сердит на Вареньку за ее слабость более, чем на Тамарина за его поступок с нею. Мне даже нисколько не было жаль ее, и я очень равнодушно отвечал:
– Виноват, Варвара Александровна: Тамарин еще поручил мне передать, что он желает вам много счастья.
Яркий румянец вспыхнул на лице Вареньки; она выпрямила свой тонкий, стройный стан, гордо приподняла головку, и – да простит ей Бог! – с ее сжатых уст едва не сорвалось оскорбительное «вы лжете».
Я ей почтительно поклонился, она молча отвернулась и вышла, а я уехал.
Так я исполнил поручение Сергея Петровича. Оно было причиной моей единственной размолвки с соседями, с которыми я душа в душу прожил пятнадцать лет, и едва не подарило меня названием лжеца от девочки, которую я нянчил еще в пеленках и любил как дочь. По здравому рассуждению, оно так и должно было случиться. Ведь не мог же быть виноват Сергей Петрович, когда его любят! Да и в самом деле, в чем же он виноват? А надо было кому-нибудь да быть виноватым! Отчего же не быть виноватым мне, степному помещику, который вздумал рассказывать голую правду про светского человека, про человека нынешнего века, да еще вдобавок и демона, в котором прозаическая существенность имеет поэтическую прелесть, и всякий, по-нашему не совсем чистый, поступок вытекает прямо из благородной натуры. Да и вольно же было мне, имея пять человек детей, сделаться вестником грустной разлуки между любящими сердцами.
XII
С месяц я не виделся с моими соседями. Кучер их, проезжая за почтой, раза два заезжал ко мне, по поручению барыни, проведать меня и спросить, что, дескать, Ивана Васильича не видно; но я велел отвечать ему, что я не совсем здоров. А между тем, сказать правду, я скучал порядочно. На беду, жена моя не возвращалась, и я должен был возиться с ребятишками. И осень прошла, наступила зима. Вместо охоты по черностопу я охотился по пороше; наконец снег выпал так глубоко, что я лишился и этого развлечения. Скука был; ужасная, но к соседям я не ехал: такой уж у меня характер. Наконец раз вечером подают мне записку: гляжу – рука Вареньки. Смешно сказать, сердце забилось во мне, как будто я получил любовную записку. Варенька выговаривала мне, что я совсем их забыл, и, по поручению матери, просила приехать к ним на другой день пораньше утром, потому что они едут на зиму в город, и что перед отъездом Мавре Савишне нужно со мной повидаться. Прочитав записку, мне стало грустно и досадно на Мавру Савишну: зачем несет ее в N? Ведь жилось же ей до сих пор очень хорошо в Неразлучном; к тому же перспектива деревенской жизни одному, без соседей, к которым я так привык и которых любил, вовсе не нравилась мне Ночь я провел очень дурно, или, попросту сказать, мне не спалось, а если и случалось забываться, то такая чепуха грезилась, что я был рад, когда просыпался. Я встал вместе с солнышком и часу в десятом отправился к Мавре Савишне. Утро было морозное, ясное; свежий снег хрустел под санями, и добрый бегун в четверть часа примчал меня в Неразлучное. Две зимние повозки были придвинуты к крыльцу. В первой стоял седой Савельич в одном сюртуке. Ветер раздул его заиндевевшие, зачесанные с затылка волосы и обнажил тщательно скрываемую лысину. Савельич сам ничего не укладывал, а только распоряжался лакеями и горничными, которые выносили узелки и ящики.
– А ты бы, братец ты мой, вот этот сундучок поставил набок… вот так… да сенца, да сенца, так оно и не будет тереть. А это с чем? – спрашивал он.
– Ну, с чем? С чепчиками, – отвечал звонкий голос горничной.
– С чепчиками? Ну, так его сюда в передок: тут чепчикам и хорошо… вот так. – И при этом он щипнул черноглазую горничную за щеку.
– Полно вам, Тихон Савельнч, не до вас, шут старый…
– Старый, а тебе бы, небось, все молоденьких? А знаешь ли, дурочка, что стар пескарь, да уха сладка! Давай-ка сюда узелок-то… Это с индейками? Ну, так к чепчикам их, к чепчикам… тут, поближе.
Так распоряжался старый дворецкий, мешая дело с прибаутками. Другая повозка грузилась дворней без особенного порядка. У каретника кучера надевали хомуты на лошадей, на крыльце набросано было сено, из дверей беспрестанно и все бегом выносили узелки и картонки. В прихожей, прижавшись в угол, между дорожными вещами, стоял чернобородый староста и равнодушно посматривал на суетившуюся дворню, в ожидании барских приказаний.
В зале, несмотря на раннее утро, накрыт уже был завтрак; но Мавру Савишну я нашел в третьей комнате у чайного стола. Она была одета по дорожному, и вместо чулка на ее коленях покоилась одна раскормленная собачка. Едва заслышав мои шаги, Мавра Савишна начала меня приветствовать:
– А поди-ка ты сюда, ветреник негодный! И не стыдно тебе месяц целый глаз не казать? Рассказывай-ка, что ты делал в это время? Без Марьи Ивановны только с собаками возился да, чай, волочился за бабами, а старых знакомых и навестить не хотел! – и т. п.
Мавра Савишна в патетические минуты жизни, как и в этом случае, говорила мне «ты». Я подошел к ее руке, пробормотал какое-то извинение, она взяла меня за ухо, посадила возле себя, и мы по прежнему стали друзьями.
– Что это вам вздумалось, Мавра Савишна, в город ехать, да и еще спозаранку, едва зима началась? – спросил я.
– Что делать, Иван Васильич, что делать, родной! Пока можно было оставаться, так и оставалась, а пришлось ехать, так и поедем! У меня там дела есть кой-какие, да и надо Вареньке повеселиться… Что ей в деревне делать?
Мавра Савишна оглянулась и, удостоверившись, что мы одни, продолжала, понизив голос:
– Ведь ей у меня осьмнадцать лет, а о Покрове и девятнадцать будет! Конечно, какие же это еще лета, да все надо и о будущем подумать; оно, разумеется, судьбы своей не минуешь, но в деревне кто же ее узнает; ну а в городе иное дело!
– Да уж не устраивается ли у вас что-нибудь? – спросил я, думая, что в мое отсутствие могло что-либо и случиться.
– Нет, ничего нет такого, Иван Васильич; да чему же и быть? Володя еще мальчик, а Сергей Петрович… Ну, конечно, Сергей Петрович – человек хороший, да ведь не нам за ним гоняться! Свет не клином сошелся! Для моей Вареньки и не такие найдутся. Впрочем, власть Господня, а в город ехать надобно, хоть и тяжелый год: гречихи, сами знаете, совсем не родилось. Не хотите ли чайку с дороги? Я было и забыла совсем. Варенька! Варенька! Позовите Вареньку.
Через несколько минут пришла и Варвара Александровна. Она была в дорожном чепчике, который удивительно шел к ее хорошенькой головке. Мне показалось сначала, что она нисколько не изменилась, только как будто побледнела немножко да не так была детски весела, как прежде. Но, всмотревшись, я заметил в ее лице перемену гораздо серьезнее: все черты его приняли более оконченное выражение, как будто зрелая мысль прошла по этому лицу и углубила все не ясные черты детства. А впрочем, она была хороша по-прежнему, если не стала еще лучше. Тихая дума светилась в темно-голубых с поволокою глазах, уста приветливо улыбались, и две ямки на щечках смягчали серьезность лица. Она встретила меня, как прежде встречала, – улыбкой и протянутой ручкой. С ее приходом Мавра Савишна встала.
– Варенька! Беглец воротился; напои его чаем да пожури хорошенько, а мне нужно еще поговорить со старостой. – И с этим она вышла, оста вив нас одних.
Варенька налила мне стакан чаю, поставила его передо мной, сама налила в него сливок, села, подперши рукою головку, и с улыбкой смотрела на меня.
– Ну, скажите, отчего ж вы нас забыли? Как вам не грех! Maman ужасно по вам соскучилась, и я также. Что сделалось с вами?
– Я думал, что вы на меня сердитесь, – отвечал я, – и боялся, что мое посещение…
– Как вам не стыдно! – прервала она. – Впрочем, всему я виновата; признаюсь, я вам тогда не поверила. Простите меня и будем друзьями по-прежнему.
И она мне подала ручку, я поцеловал ее.