Дни шли за днями, и немного прошло дней, а много изменили они Вареньку. Тамарин чаще начал бывать у них. В тихие, темные июньские вечера долго хаживал он с ней по тенистому саду, и речь их была оживлена и непрерывна, и добрая Мавра Савишна, сидя на террасе с вечным чулком, с любовью смотрела на свою Вареньку. О чем была их речь, не знаю; но говорил и правил ею большею частью Тамарин. Мало-помалу он терял свой официальный, всегда холодно-вежливый характер, он становился разнообразнее, нецеремоннее и натуральнее. Иногда он был весел и оживлен, бойко и резко шел острый разговор, и звонкий смех Вареньки долетал до слуха Мавры Савишны, и Мавра Савишна была тоже весела и довольна. Чаще Тамарин был холоден и грустен; тихо звучала его спокойная и долгая речь, и Варенька становилась задумчивее и грустнее. Румянец бледнел на ее розовых щечках, и пристально смотрела она своими большими темными глазами в бледное лицо Тамарина, как будто хотела вычитать на нем всю грустную повесть его прошедшей жизни, спуститься в темную глубину души, в которой рождалась и из которой текла эта охлажденная, отравленная горьким опытом речь. И Мавра Савишна была тогда тоже скучна и беспокойна и часто спрашивала:
– Здорова ли ты, моя Варенька?
В этот период Варенька писала своей подруге:
«Какую страшную игру затеяла я, мой добрый друг, Наденька! В какой неравный бой вступила я, как много понадеялась на свои детские силы! Я хотела вскружить голову Тамарину! Я, ребенок, не начинавший жить, я, деревенская девочка, знающая страсти по романам, хотела вскружить эту голову, выдержавшую не одну бурю, хотела играть сердцем, выстрадавшим грустную твердость, горькое право ни отчего не биться!
Нет, Наденька, не знаешь ты этого человека; мое маленькое кокетство, деревенская жизнь, а более желание поближе взглянуть на этот загадочный характер сблизили меня с ним, и я много узнала его, хотя почти совсем его не знаю, – так он разнообразен, так нов, так велик! Нет, Наденька, ты не знаешь Тамарина. Посмотрела бы ты на него, если бы он перед тобой, как передо мною, приподнял свою холодную, равнодушную маску, дал взглянуть на себя так, как он есть!
Мне страшно, Наденька! Я отказалась давно от своей нелепой, самонадеянной идеи, но я узнала Тамарина, я увидела в глаза этого демона, не того тебе знакомого демона гостиной, равнодушного эгоиста, который убивает сарказмом все, в чем есть тень смешного, и который во всем, если захочет, найдет это смешное, – нет, гордого, мощного демона, который ведет страшную борьбу за свое самолюбие и, побежденный, вышел из битвы с полным сознанием своей силы! Вот демон, которого увидела я, который высказался мне в наших частых беседах и которого я боюсь, потому что какая-то обаятельная сила влечет меня к нему! Теперь я веду другую борьбу: я уже не нападаю, а только защищаюсь… что, если я полюблю его? что, если он не полюбит? Он никогда не говорит мне о своей любви! Может быть, он уже не в состоянии любить!
Наденька, что тогда будет со мной?»
День ото дня Варенька становилась грустнее и задумчивее; характер у нее сделался неровный, часто бледненькая вставала она поутру и боялась новой встречи, и рада была, когда приезжал к ним Тамарин.
– Нет ли писем с почты? – утомленная, нетерпеливо спрашивала она, когда посланный возвращался из города, и ждала ответа от своей Наденьки, чтобы в нем почерпнуть новые силы. Но ответа не было. Тамарин тоже наедине с Варенькой (при Мавре Савишне он был всегда одинаков) бывал часто как будто скучен, как будто недоволен. Раз он приехал к ним вечером, бледнее обыкновенного, и на его лице выражалось что-то вроде подавленной грусти. Варенька тотчас заметила это. По обыкновению, Тамарин подал ей руку, и они пошли в сад.
– Что с вами? – спросила Варенька, как только они остались одни.
– Мне сегодня грустно, – отвечал Тамарин. – Скучаю я много; но грусть давно не испытывал, и она тем больнее, что я отвык уже от нее.
– Отчего же это? Не расстроила ли вас баронесса? – наивно спросила Варенька, не знаю, от участия или с досады.
– Оставьте ее, – сказал он. – Когда-то была она мне дорога, – теперь я ей многим обязан; но она для меня как и все, я только могу быть благодарен ей.
– Благодарным за любовь? Ведь она вас любит! Разве за любовь можно платить благодарностью?
– Что ж мне делать, – сказал он. – Ее любовь не из тех, которые возбуждают взаимность. Может быть, я слишком самолюбив, но я не люблю, когда это чувство уже достается поношенным. Мужчина может любить несколько раз – его любовь не профанируется этим. Женская любовь должна быть чиста и невинна, как сама женщина; она только имеет высокую цену раз в жизни – в первый раз! Оттого-то мне и грустно, что я не испытал этой любви.
– А независимость, которую вы так любите? Если за эту любовь вам придется заплатить своей независимостью?
– Что это за любовь, которую покупают? – спросил Тамарин. – Разве можно купить истинную любовь и разве может существовать любовь, когда есть обязанность любить? Вам, может быть, покажется смешно, что человек, испытавший жизнь, сохранил еще детскую веру в возможность чистого свободного чувства. Я вас не стану уверять в этом; но сознаюсь, что Бог весть каким случаем во мне еще осталось убеждение в этой возможности, – может быть, оттого, что это была первая самая счастливая мечта моей юности, которая, вероятно, не сбудется, как и все слишком обольстительные мечты. По крайней мере до сих пор она не осуществилась. Меня никто не любил этой любовью, которая не выпрашивается волокитством, не возбуждается насильственно романтическими чувствами, театральными положениями. Подобная любовь приходит сама по себе, не рассуждает, кончится ли она, как в нравственных повестях, законным браком, не будет ли предосудительна в глазах света. Любовь, которая рассуждает, уже не любовь. Эта любовь дается немногим; этой любовью любят человека со всеми его недостатками, слабостями, пороками, любят его наперекор рассудку, свету, приличиям: отдаются ему, как дитя отдается матери, без мысли, что он может употребить во зло доверенность, думая даже, что зло от него есть уже добро. Вот любовь, о которой я мечтал и в которую верил. Но когда пройдешь полжизни, пройдешь просто куда ведет судьба, не драпируясь ни в какие чувства, не становясь ни на какие ходули, называя в глаза всякую вещь ее именем, и когда на всем пути не встретишь ни одного существа, которое бы всмотрелось в тебя и потом прямо подало руку и сказало: «Я люблю тебя», – тогда рождается горькое убеждение, что не стоишь ты этого чувства, что самолюбие обмануло тебя, что не выходишь ты на палец выше этой дюжины, которая идет вместе с тобою, шныряет по сторонам да выпрашивает и вымаливает так называемую любовь, как татарин с козой и медведем медный грош у русского мужика!
Тамарин остановился и закашлялся: мне кажется, желчь душила его. Он опустил руку Вареньки, сел на скамью, закинул голову назад, прислонив ее к дереву, и рассеянно смотрел на Вареньку. На лице его не было ни грусти, ни злости – это было бледное и спокойное лицо человека, который показывает доктору свою свежую рану и хладнокровно говорит: «Она смертельна». Странное влияние произвели на Вареньку эти слова, в которых было так много грусти и желчи. Ей было жаль Тамарина, грустно и больно за него. Ей казалось, что справедлив был этот ропот на судьбу уязвленного самолюбия, что Тамарин стоит той высокой любви, о которой говорил он. Ей было досадно, что никто не оценил этого человека; она возмутилась за него против судьбы, и сильнее прежнего какая-то неведомая ей сила влекла ее к Тамарину. И добрая Варенька стояла перед ним как добрый дух над умирающим грешником. Страшная борьба совершалась в ней. Все ее детское самолюбие, вся логика чистого ума, вся женская, в первый раз потрясенная гордость восстали, боролись и гнулись под демоническим влиянием этого человека. Это была битва насмерть, которая, как в зеркале, отражалась на лице ее. Варенька была то бледна, то румяна; крупные слезы дрожали на длинных ресницах; она стояла молча, без движения, без мысли, как будто ждала, чем кончится эта битва, хотя сама не сознавалась, что так волнует и теснит ее грудь. Не знаю, чем бы кончилась эта немая сцена, если бы Тамарин не заметил наконец положения Вареньки.
– Что с вами? – спросил он ее.
Но Варенька не могла отвечать: при первом звуке его голоса слезы брызнули у нее из глаз, она закрыла лицо обеими руками и убежала.
Тамарин прошел раза два по аллее, зашел на пять минут к Мавре Савишне и уехал очень довольный собою.
VI
Было уже поздно, когда Тамарин, верхом на своем Джальме, возвратился домой. Бросив лошадь у крыльца, он вошел в кабинет, разделся, закурил папиросу и сел в кресла, закинув, по обыкновению, назад свою голову.
В доме была мертвая тишина, дворовые люди все спали, один только камердинер дремал в прихожей. На дворе было так же тихо, как и в доме. Это была теплая, безлунная июньская ночь, с яркими звездами на темном небе, полная тишины, аромата и поэзии.
Дверь в сад была отворена, но огонь не дрожал на свечках: так покоен был воздух. Тамарин сидел и думал. О чем он думал, Бог ведает: это лицо так привыкло не выдавать тайных дум, что и наедине, как в гостиной, оно было, по привычке, холодно, спокойно и безмолвно. Только в больших темных глазах было выражение. Это не было выражение мелочного самодовольства, удовлетворенного самолюбия. Нет, в них было гордое выражение человека, сознавшего собственную силу, что-то похожее на благородное торжество оскорбленного самолюбия, которому отдали должную справедливость. Светло и гордо смотрели эти темные глаза, и странно было их выражение, полное жизни на холодном, спокойном лице, в пустой, полуосвещенной комнате.
Какие мысли проходили тогда в голове Тамарина, какими существами воображение его наполняло окружающую его пустоту, на кого смотрел он этим гордым светлым взглядом? Рисовалась ли перед ним стройная фигура чистого, девственного существа, которое, забыв и женскую гордость, и оскорбленное самолюбие, рыдая прощается со своей свободой и отдает всю силу первой любви своего непорочного сердца, всю гордую, не знавшую принуждения волю ему, Тамарину, которого Варенька почти не знает, который не выстрадал права на ее любовь, который даже мимоходом не сказал ей, что он ее любит, что он будет любить ее, что он оценит всю великость незаслуженного дара, не употребит во зло своей некупленной власти? Или перед его внутренними очами рисовалась другая картина – картина его прошедшей, неведомой нам жизни, должно быть, бурной и обильной происшествиями жизни, в которой выработался этот твердый, холодный характер, выдержался мощный ум, – жизни, которая должна была разбить его и из которой он вынес новые силы?
Бог ведает, о чем думал Сергей Петрович! Чужая душа потемки. Долго сидел он так, погруженный в свои думы, и уже докуривал одну за другой третью папироску; свечи нагорели; было около полуночи; вдруг ему послышался шорох. В темной глубине аллеи сквозь растворенную дверь видел он женскую фигуру в белом платье, которая двигалась, поднимаясь в гору, ближе, ближе, и вот она на пороге, и свет ярко обрисовал ее на темном фоне полночного неба.
– Баронесса! – сказал Тамарин, вскочив и подавая ей руку. – Лидия!
Она молча оперлась на его руку, опустилась в оставленное им кресло и, бледная от усталости и волнения, несколько минут сидела молча, с трудом переводя дыхание.
Она была в эту минуту очень хороша. На ней был белый распашной капот, на голове легонький спальный чепец, из-под которого выбивались небрежно подобранные локоны; лицо было страшно бледно, и от этого еще резче обозначались прозрачные синенькие жилки на висках, ярче горели под длинными ресницами большие черные как смоль глаза. Тамарин молча стоял перед нею, держал в руках ее холодную руку и спокойно ждал упреков.
– Вы несколько дней не были у нас, Тамарин, вы нас забыли, и я пришла проведать вас, здоровы ли вы, – сказала наконец баронесса, подняв глаза на Тамарина. Видно было, что она хотела начать холодным упреком, но в голосе ее была такая болезненная жалоба, упрек был высказан так робко, что он должен был дойти до души человека, у которого только есть душа.
Тамарину стало жаль баронессу. Эта женщина в свое время наделала ему много зла, но она много его любила, и он много простил ей; она так много его любила, что ему наконец нечего уже было прощать ей, и он считал себя ее должником. И вот эта женщина, у которой он не был только несколько дней, которую он забыл на это время для другой, потому что другая была новее и поэтому более развлекала его скучающий ум, – эта женщина, одна, в полночь, приходит к нему и еще раз рискует бесполезно жертвовать добрым именем, семейным спокойствием для того только, чтобы увидеть его и, может быть, выслушать холодное наставление. Лицо Тамарина изменилось, как будто маска спала с него, – из холодного и спокойного оно сделалось добрым и впечатлительным; он взял с дивана шитую подушку, бросил ее на пол и сел у ног баронессы.
– Мы сегодня будем на «вы», Лидия? – спросил он ее, глядя на нее приветливыми, ласкающими глазами.
Баронесса не выдержала этого взгляда. В нем было чувство, а она не ожидала найти его. Вся ее холодность растаяла от бедной теплоты этого чувства: она заплакала.
– Тамарин! Что ты со мной делаешь? за что ты меня бросаешь для этой девочки? разве ты любишь ее? – спросила она, и Тамарину было слышно, как сердце билось у ней в груди.
– Нет, – сказал он.
– Право? Тамарин задумался.
– Говори, Бога ради, говори!
– Нет, не люблю, – сказал он.
Баронесса вздохнула свободно: вся кровь, которая прилилась и держалась у ее сердца, отступила от него, и легкий румянец заиграл на щеках.
– Не любишь?.. Я тебе верю: ты никогда, никогда не обманываешь! Зачем же ты забыл меня? Ведь ты три дня не был у нас! Ведь ты не можешь представить себе, что я выстрадала в эти дни! Я уже думала, что ты полюбил Вареньку. Теперь я знаю, тебе с ней было веселее: верно, она полюбила тебя или еще боится тебя любить. Все равно, она тебя полюбит: тебя нельзя не любить, если ты этого захочешь; у тебя столько ума, столько странной привлекательности, что я тебя знаю три года, и ты для меня все нов, как тогда, помнишь, как в первый раз ты со своей насмешкой и равнодушием явился между моими поклонниками!
Она наклонилась к Тамарину, одной рукой обняла его шею, а другой играла его мягкими светло-русыми волосами.
– Послушай, ты знаешь, как я люблю тебя: я тебя люблю, несмотря на то, что ты меня не любишь. Бог знает, чем ты умел привязать меня к себе! Нет вещи, которой бы я для тебя не сделала, нет жертвы, которой бы не принесла тебе. За все это ты мне никогда ничего не дал, кроме страданий, и я не ропщу на тебя, ты от меня не слыхал ни одного упрека, да ты и не виноват ни в чем: ты уже так создан. Но теперь, раз, в первый раз в жизни, у меня есть к тебе просьба. Выполнишь ее?
Баронесса еще ближе наклонилась к Тамарину; локоны ее доставали ему до лица; она опрокинула несколько назад его голову и смотрела ему прямо в глаза умоляющими глазами. Тамарин улыбнулся.
– Тебе хочется, чтобы я отказался от Вареньки?
– Да! – сказала баронесса робко.
– Дитя! Не все ли тебе равно, любит ли она меня, или не любит? Я не люблю ее и не буду любить, потому что для этого надо жертвовать тобой, а тобой я не пожертвую ни для кого на свете. Ты это знаешь. Да и вряд ли я уж могу любить. Что ж тебе до Вареньки?
– Нет! Бога ради, оставь ее, я тебя умоляю всем, что тебе дорого! Я умоляю тебя об этом для тебя же. Когда я в первый раз увидела ее, у меня стеснилось сердце от какого-то дурного предчувствия; мне кажется, что она должна обеим нам принести несчастие. Да и что тебе в ее любви? Разве она сможет любить тебя, как я, разве у нее на это достанет сил? Ведь твоя любовь тяжела: ее не всякая выдержит! И потом, она не выстрадала права на эту любовь, она не поймет, как надо любить тебя: она возмутится против твоего деспотизма. И потом, знаешь ли, мне жаль ее. Подумай, что с ней будет! Она горда: у ней, ты сам сказал, много характера. Если она восстанет против тебя, она разобьется о твою железную волю; если она не устоит, я знаю, ты благороден, ты не употребишь во зло ее доверенность… но есть жертвы более материальной жертвы, которую может принести девушка: жертва спокойствием жизни, волей, отречением от всего, что не ты… и это ждет ее. Разве тебе мало одной меня?
Она сказала ото слово просто, без упрека, без жалобы: как будто так и следовало быть ей его жертвой, как будто так ей и на роду уж было написано! Но много в этих словах было любви и просьбы – и не в одних словах: в ее взгляде, положении, наконец, в ее жарком и прерывистом дыхании, которое чувствовал Тамарин на своем лице.
Тамарин молчал: очевидно было, что какие-то разнородные мысли боролись в его уме. Потом он посмотрел на баронессу и сказал: