– Ахти страсти какие!
И побежали все трое рассказывать любопытным, что вот-де Гонсевского да на Иване повесят, сам-де пристав сказал.
И гуторит толпа о разных пытках и казнях, какие готовятся сыну сжигателя Москвы; а тут вдруг показывается сначала наше конное войско, потом пешее, – последнее окружает пленников пеших, – а там несут и везут разные трофеи: пушки, знамена, барабаны; а там в коляске сам гетман; с ним сидит ближний боярин царский, а коляска окружена сильным конвоем.
Гонсевский кланяется народу налево и направо.
– Прощения просит за родителя, – кричат многие.
– Его бы на возу… а то, гляди, в колымаге, да еще царской… и кажись, с ним… а кто с ним?.. Эй ты, как тебя там?
– Аль боярин Борис Иванович, аль боярин Илья Данилович.
Бежит баба, расталкивает их и мчится вперед.
– Ай, опоздаю… пустите… пустите, православные христиане.
– Куда ты, точно с цепи.
– Ай, опоздаю, родненькие.
– Да куда?
– Да я-то?.. Поглядеть… поглядеть, родненькие, как-де вешать будут бусурмана.
Но диво: подъехала коляска к Красному крыльцу, а там встретили Гонсевского стольники и Матвеев, ввели в его царские комнаты.
Народ недоумевает.
– А вешать-то? А четвертовать? – раздаются голоса.
– Лгал-то, вишь, ярыжка, – оправдывается одна чуйка.
– Лгать-то лгал, и мне-то невдомек… Допрежь баяли, на виселицу, а теперь?..
– Теперь…
– Чаго таперь?.. Значит, батюшка царь… Тишайший-то наш и пожаловал: кого хошь, того милует, на то царская воля… И нам Господу Богу помолиться, и греха не будет… Хоша басурман, но все ж душа.
– Эк, широко стал… аль у басурмана да душа?
– Души-то нетути… один, значит, пар, – авторитетно произнес гостинодворец.
Между тем во дворце представляли гетмана Гонсевского царю.
Алексей Михайлович встретил его милостиво в приемной. Сожалел о случившемся с ним несчастий, приписывал это случайности войны и обещался ему покровительствовать.
Гонсевский выразил сожаление свое, что еще мир не установлен между Польшею и Русью, и, между прочим, сказал следующее:
– Когда знаменитый наш гетман Жолкевский повез в Варшаву пленного царя Василия Шуйского и присягу Москвы королевичу Владиславу, он на коленях и со слезами умолял короля Сигизмунда отпустить сына и говорил, что счастие обоих народов, польского и русского, в соединении их корон. Так мыслит каждый честный поляк.
– Но, – прервал его царь, – у вас много фанатиков-католиков, и это препятствует этому слиянию… Я вот объявил в завоеванных провинциях, что все религии одинаково будут покровительствоваться. Глядите, у нас татары пользуются не только свободой исполнять свой закон, но всеми правами русских.
– У нас, ваше величество, было то же самое: когда Сигизмунд вступил на престол, в сенате было семьдесят два человека сенаторов, из них два только католика. Теперь почти все католики. Сигизмунд соблазнил шляхту к католицизму тем, что раздавал должности только католикам. Но стоит только соединиться коронам, и святейший папа, вероятно, сделает соглашение в канонах, чтобы слить обе церкви: нашу и вашу.
– Это и я думаю, – заметил царь Алексей Михайлович, – ведь вера у нас одна. Но у вас шляхтичи привыкли избирать королей, а у нас прирожденные права.
– Это действительно так, и сначала должны бы оставить выборное начало, а там остальное со временем пришло бы само собою. Оба народа сблизились бы и слились: наше хорошее перешло бы к вам, ваше – к нам.
– Благодарю тебя, гетман, за твои добрые чувства и намерения, но одно скажу: судьбой царств управляет Божественный промысел, и если соизволение Господа Бога, чтобы оба народа и оба государства слились, то никакие преграды не помешают этому, и если это не свершится при мне, так при моих потомках.
С этими словами царь отпустил благосклонно пленника. Его повезли в Симонов монастырь, собственно, для его безопасности – на тот случай, если бы народ возмутился и потребовал расправиться с ним.
Сильный отряд проводил его до самого монастыря, и там же поставлен значительный караул.
Вскоре пришла весть о победе князя Хованского над поляками при Мядзелах, и пошли празднества и молебны. Царь был радостен: дела в Польше шли хорошо, со шведами было перемирие и шли переговоры о мире; в Малороссии хотя осада Конотопа шла медленно, но это было с целью разорвать союз Выговского с крымским ханом да с ним примириться.
Вдруг по Москве разнеслась весть, что князь Трубецкой разбит гетманом и татарами, что большая часть нашего войска уничтожена и отступает на Путивль.
Едва только весть эта пришла, как вся Москва, как один человек, бросилась в Кремль, чтобы узнать там истину.
Жены пришли сюда с детьми, и всеобщий вопль и негодование оглашали воздух, но были такие, которые не дали веры этому слуху.
– Как, – говорили они, – князь Алексей Никитич Трубецкой, муж благоговейный и изящный, в воинстве счастливый и недругам страшный, да чтоб он да погубил войско – поклеп один.
Но вот дверь на Красное крыльцо отворилась, и сам царь со всеми боярами показывается народу.
Все падают ниц, и когда царь сказал им жалованное слово, они подымаются и видят: царь и все бояре в печальной одежде, и царь в слезах.
Он говорит о совершившемся по неисповедимым судьбам несчастий и гибели такого множества людей, вероятно, за грехи наши, призывает всех к покаянию и молитве и к защите престола града.
Царь с боярами пешком идут в Успенский собор служить панихиду по убитым.
Начинается вооружение Москвы: кругом нее устраиваются земляные валы и редуты, копаются рвы, ставятся орудия.
Поговаривают даже, что царь удалится с семьей в Ярославль или еще подальше.
А тут из войска начинают прибывать раненые и преувеличенными рассказами о кровавой расправе татар с князьями Пожарским и Львовым увеличивают смущение и панику.
Вспоминают высшее духовенство и бояре Никона, вспоминают и донос на него, что он хвастал о влиянии своем на гетмана Выговского, а тут сам гетман с крымским ханом едут сюда и, пожалуй, овладеют Никоном, и пойдет смута в церкви.
Послали к нему боярина с вежливым предложением, так как враг наступает и патриарху-де не безопасно в Новом Иерусалиме, так не угодно ли будет ему удалиться в Колязин Макарьевский монастырь, куда едва ли враг зайдет.