Чтобы по-настоящему почувствовать, как важно для рабочего это хорошо замалчиваемое дело, надо самому поработать на производстве. И не в далекой молодости, как некоторые из тех, кто любит разъяснять трудящимся экономику социализма, а в зрелом возрасте, когда за твоей спиной нет родителей, готовых тебя подкормить, а есть дети, которых должен кормить ты. Семейные рабочие (особенно женщины) отлично чувствуют фальшь произвольно толкуемой формулы "по труду". Чем, в самом деле, можно доказать, что труд, скажем, начальника отдела кадров весомее, чем труд токаря или ткачихи? Ничем – кроме безапелляционного утверждения, что выравнивание их зарплат – уравниловка. А уравниловка – слово страшное.
Кроме страшных слов, употребляются еще и возвышенные. У тех и других общее назначение: их следует вбивать в мозги. Склонные в молодости к высокому, мы начали с патетических выражений: гидра контрреволюции, пламенный привет, зубами грызть гранит науки. К страшному мы пришли позже, и оказалось, что одно может прямо и непосредственно вытекать из другого. Умело смешав в надлежащей пропорции возвышенное и страшное, отравители человеческих душ получают сильнодействующее воспитательное зелье.
* * *
… Со дней моей юности прошло почти тридцать лет. В 1950 году я сидел в лагере. В круглом бараке площадью в сорок метров помещалось сорок человек. Мы называли барак юртой. В центре юрты висел репродуктор, воспитывавший нас в духе любви к вождю.
Утро начиналось с рапорта ему: какой-нибудь колхоз или завод рапортовал о достижениях, беря на себя повышенные обязательства на базе выявленных резервов. Затем целый день шло склонение обожаемого имени во всех падежах со всеми положенными эпитетами: великий, мудрый, гениальный, светоч, любимый, горячо любимый. Список наиболее употребительных в этом контексте слов не богаче, пожалуй, лексикона Эллочки-людоедки из знаменитого романа Ильфа и Петрова.
Большинство невольных жителей юрты привыкло. Но я не мог. К счастью, мы ни о чем хорошем отрапортовать не сумели, и нас перевели в Бутырскую тюрьму. Там тоже газет не давали, и я долго был лишен удовольствия читать "Поток приветствий". Так называлась многолетняя рубрика в "Правде" – бесконечный список организаций, приславших приветствия Сталину ко дню его семидесятилетия. Эта рубрика, занимавшая 22 столбца, печаталась изо дня в день в течение свыше трех лет. Сейте разумное, доброе, вечное! Метранпаж спросит у выпускающего:
– Сколько строк "Потока" сегодня верстаем?
И выпускающий, заглянув в макет, отвечает:
– Двести шестьдесят. (Сейте разумное!)
Во время этого разговора ни тот, ни другой не смеют улыбнуться. Это агитация. За нее можно отхватить пять лет. (Сейте доброе!)
Метранпаж ловко снимает с талера строки набора. (Сейте вечное!)
А мы именно вечное собирались сеять, верстая первый номер "Молодой гвардии". Не имели мы ни современных ротационных машин, ни готового набора с приветствиями. Свой первый номер мы печатали на ручной плоскопечатной машине. Рукоятку крутили поочередно редактор, три сотрудника и метранпаж. Мы сеяли разумное вручную.
Намереваясь разоблачить все зло мира, мы начали с хорошего дела: в первом же номере разоблачили подрядчика-нэпмана, который нанимал детей для чистки пароходных котлов. Детям ловчее пролезть в топку, и он заставлял их лезть, не дожидаясь, пока она остынет.
Защита молодых рабочих от эксплуатации была при НЭПе важным делом, и занимался им экономически-правовой отдел губкома комсомола, которым заведовал Витя Горелов.[16 - Виктор Горелов – дополнительные сведения: в годы своей работы в одесском подполье занимался добыванием оружия на складах гетманской варты (войска Центральной Рады) – см. "В двух подпольях", стр. 54.] Он добился суда над нэпманом-эксплуататором.
О Вите Горелове меня настойчиво спрашивали следователи Ежова[17 - Ежов Н.И. см.: http://www.hrono.ru/biograf/bio_ye/ezhov_ni.php#4 (http://www.hrono.ru/biograf/bio_ye/ezhov_ni.php#4)] и Берии. Их интересовала не его подпольная деятельность при Деникине и не то, как отважно он сражался в рядах Красной армии. И история его расстрела не интересовала их – а это была не такая уж дюжинная история. Витя был расстрелян махновцами вместе с группой красноармейцев. Но его недостреляли. Потеряв много крови, он очнулся, вылез из-под трупов и почти ползком добрался до ближайшего села. Крестьяне подобрали его и выходили. У него оказалось восемнадцать ран – но он выжил. Историю эту я слышал от других: Витя не любил рассказывать о себе.
В 1923 году, в честь двадцатилетия ВКП(б), одесский комсомол передал в подарок партии пятьдесят комсомольцев – ребят и девчат. В виде исключения нас сразу утвердили действительными членами партии, без прохождения кандидатского стажа. Требовались две рекомендации: одна – от губкома комсомола, вторая – от старого члена РКП(б). Витя подписал мою анкету: он был коммунистом с подпольным стажем.
Прошло тринадцать лет: роковое число. В годовщину моего приема в партию я был арестован за слишком тесную дружбу с Витей, Марусей, Мишей Юговым. Что ж, если я имею право гордиться чем-нибудь, то прежде всего – дружбой с ними.
Где ты похоронен после второго расстрела, Витя Горелов?
Тетрадь вторая
"Жизнь посвящает очень немногих
в то, что она делает с ними".
Б. Пастернак, "Детство Люверс".
8. Было – и стало
О молодежи первых лет революции написаны книги, вошедшие в советскую классику. В умах наших детей и внуков сложился хрестоматийный образ деда и бабушки. Одну бабушку я встретил после тридцати семи лет разлуки. По голосу, по смеху и даже по наружности в ней еще можно было угадать прежнюю веселую Верочку. Сестра ее, Маруся, погибла в 1937-ом. Брат тоже погиб, а муж подвергался репрессиям только за то, что свояченица, которую он еле знал, оказалась неугодной властям.
Сама Вера вступила в партию лет тридцать пять назад – я ее знал только комсомолкой. Всю жизнь трудилась она у станка и обо всем судит трезво и здраво с чисто рабочей точки зрения. Она хорошо знает, что творилось в стране в тридцатые годы: сама бегала по прокуратурам Ленинграда, вызволяя мужа из рук ежовских следователей. И вызволила-таки. И знакомые, встречая его на улицах, удивлялись:
– Как, ты еще жив?
В Ленинграде уже тогда народу было известно кое-что. И Вера с той поры знает многое. Но она считает, что в несчастьях всей семьи виновата только сестра. Не проголосуй она против Сталина, ее бы не преследовали, и брат остался жив.
Вера почти не поддерживала связь с сестрой. Два года продержала у себя ее ребенка, совсем крохотного – вот и вся связь. Сестры даже не переписывались; брат – тоже. Тем не менее, только Маруся всему виной – Вера убеждена в этом. Не надо было навлекать пулю на себя – не подвела бы и родственников. Но ведь "там" погибли десятки тысяч (разговаривая с Верой, я еще не знал, что число нулей справа надо увеличить) таких, которые голосовали "за".
Но мой довод не действует. Она просит меня не называть их фамилию. А вдруг мои воспоминания когда-нибудь напечатают?
– Ну и что же тогда, Верочка? Боишься?
– Да не хочу я, чтобы наша фамилия фигурировала. Мало ли что! Мне-то ничего, я старая, но у меня дочери.
– Что же твои дочери?
– Мало ли что!
Хорошо, я уступаю желанию Веры. Я не заподозрю ее в измене тому, чему мы посвятили свою молодость. Мне лишь хочется понять, как сложилась такая психология.
Наш разговор происходил как раз в день десятой годовщины со дня похорон Сталина. Его набальзамированный труп уже успели вынести из мавзолея. А Вера упрямо твердила: "Мало ли что!"
Вера назвала меня романтиком и – что греха таить? – оказалась права. Она мало ценит слова и больше всего почитает труд. И в этом она права. Но как это все уживается рядом: труд и – кто виноват, и – мало ли что? Каким путем пришла хрестоматийная комсомолка двадцатых годов к своим сегодняшним понятиям о вреде высказывания вслух?
* * *
Подписывая мою партийную анкету весной 1923 года, Витя Горелов не мог определить мое будущее. Но он надеялся, что я не обману доверия своего поручителя.
Жизнь шла своим чередом. Мы крутили колесо плоскопечатной машины, и с нее сходили очередные листы "Молодой гвардии". К джутовой фабрике теперь ходил трамвай. Фабрика расширялась. Секретарем ячейки выбрали Володю Маринина, одного из лучших наших ребят. Секретарем Привокзального райкома стал Шура Холохоленко, милый, всеми любимый Шура. Настоящий интеллигент из пролетарской среды, он рос очень быстро. Спустя несколько лет Шура перешел на партийную работу; 1937 год застал его в Донбассе, в обкоме партии. Там его и арестовали – и расстреляли. Были репрессированы все, кто работал с ним – одних посадили, других расстреляли.
Володя Маринин погиб в том же проклятом тридцать седьмом. Он жил тогда в Клину, работал директором ткацкой фабрики. На партийном собрании кто-то поднялся и заявил: ему известно, что Маринин – скрытый троцкист. Ужас обуял присутствующих. Не стали проверять, даже Маринина не выслушали. Торопились засвидетельствовать свою благонадежность, один за другим выступали и клеймили. Тут же на собрании его исключили из партии, в тот же день отстранили от должности. Дня три он провел дома, томясь неизвестностью, и наконец, сказал жене:
– Я уверен, что в моем деле уже разобрались. Пойду, узнаю.
Они пошли вдвоем – не в партийный комитет, а туда, где, как он полагал, разбирался его вопрос.
– Подожди меня на улице, дело, наверно, недолгое.
Она ждала девятнадцать лет, пока ей сообщили, что дела, собственно, никакого не было, муж ее реабилитирован, но в живых его нет.
Одновременно с Марининым арестовали почти всех ведущих хозяйственников города. Их тоже реабилитировали посмертно.
Володя Маринин, Шура Холохоленко и еще несколько ребят и девушек составляли, я бы сказал, ядро Привокзального райкома комсомола. Володя, очень способный юноша, был моложе всех нас, молодых. Любознательный, много читавший, он подавал большие надежды. Комсомол тогда не был особенно многочисленным (в районе насчитывалось человек четыреста-пятьсот) и губком знал, конечно, почти всех – особенно тех, кто чем-то выделялся. Володю и Шуру знали – что тут плохого? – их ценили, позже послали учиться. Они учились и раньше – не в заочных вузах, которых тогда еще не было, а дома, в клубе. Это были растущие рабочие парни, наделенные тем видом интеллигентности, какой позже один из моих товарищей назвал "народническим".
* * *
Я уже рассказывал о некоторой разнице в обычаях двух комсомольских районов, где я поочередно работал. Этому кое-чему мы тогда не придавали значения, но оно оказалось важным для истории. Точнее, для историков. Им не все нравится из того, что было. А раз не нравится историкам – значит, этого и не было…
Дело в том, что в одесском комсомоле тогда было много евреев. Особенно в Молдаванском районе – он почти сплошь состоял из евреев. Пересыпский – наполовину. В Привокзальном же я и десятка бы не насчитал. Но кто тогда об этом думал, кто интересовался подсчетом?
Мы не избегали слова "еврей", не замалчивали его. Мы просто мало нуждались в нем – как, впрочем, и в слове "русский", употреблявшемся больше в качестве эпитета: например, кружок по изучению русской литературы. Правда, в губкоме имелась секция по работе среди еврейской молодежи, сокращенно – "евсекция". Мне долго не приходило в голову, как это звучит полностью.