Эти заметки могут дать некоторое понятие о тогдашнем состоянии врачебного искусства. Гарвей понимал его несостоятельность, деятельно работал над его преобразованием и многого ожидал от дальнейшего развития науки.
«В моей медицинской анатомии, – говорит он в письме к Риолану, – я излагаю, на основании многочисленных вскрытий трупов лиц, умерших от серьезных и странных болезней, какие изменения претерпевают внутренние органы в отношении объема, структуры, консистенции, формы и других свойств сравнительно с их естественными свойствами и признаками и к каким разнообразным и замечательным недугам ведут эти изменения. Ибо как рассечение здоровых и нормальных тел содействует успехам философии и здравой физиологии, так изучение больных и худосочных субъектов содействует философской патологии».
Иными словами, он мечтал о создании новой науки, патологической анатомии, которая в то время еще и не зарождалась. К анатомическому исследованию прибегали иногда в экстраординарных случаях – при каких-нибудь необычайных опухолях, уродствах, курьезах, но изучать обыкновенные болезни на основании анатомического исследования, трупов никому не приходило в голову. Вместо этого пробавлялись рассуждениями о «микрокосмических наводнениях» и тому подобном.
К несчастью, реформатору физиологии не пришлось сделаться основателем патологической анатомии. В1641 году, в начале революции, лондонское население разграбило его квартиру (он был приверженцем монархии), при этом погибли его рукописи – результат сорокалетних трудов.
Мы не знаем, в какой мере Гарвей исполнил свою задачу, но, судя по другим его работам, можем с полным правом предположить, что погибшее исследование дало бы сильный толчок науке. Как бы то ни было, оно погибло, и только много позднее, в трудах Морганьи, медицина вступила на путь, указанный Гарвеем.
Человек с такими широкими взглядами, с таким истинно научным пониманием предмета не мог пользоваться особым уважением представителей грубого эмпиризма. Притом же как настоящий ученый он, вероятно, был осторожен с больными и не обладал той великолепной самоуверенностью, которая всегда характеризует полузнание и шарлатанство. С другой стороны, как смелый новатор он возбуждал недоверие в представителях школьной науки.
В точности неизвестно, когда Гарвей был назначен придворным медиком. В письме короля Якова I, от 3 февраля 1623 года, об этом упоминается как о событии, случившемся некоторое время тому назад. По смерти же Якова он получил повышение и был назначен почетным медиком при Карле I (1625).
Получив место при дворе, он остался верен своему призванию. Он чурался политики, сторонился дворцовых интриг; в истории того времени, богатой смутами и каверзами, имя его не фигурирует.
Мы ничего не знаем о его отношениях с Яковом; вряд ли они могли быть особенно близкими, потому что этот причудливый монарх любил окружать себя шутами, педантами и бездельниками – компания, вполне гармонировавшая с его собственными качествами и вкусами.
Другое дело – его преемник, Карл I. Он был умен, образован, красноречив, обладал тонким художественным вкусом, интересовался наукой. Он покровительствовал Гарвею, доставлял ему животных для вскрытий и вивисекций, беседовал с ним о научных вопросах, присутствовал при его опытах. Когда поклонники галеновской физиологии обрушились на Гарвея как на дерзкого новатора, король принял его сторону и защищал его от нападок.
В характере Карла было много благородства, мужества, великодушия; он был образцовый семьянин, любезный и приятный собеседник.
Эти достоинства не мешали ему быть одним из самых вероломных правителей, каких только знает история. Он обещал – для того, чтобы не исполнять обещаний; давал клятвы – для того, чтобы нарушать их при первой возможности; все его царствование – сплошной ряд интриг и заговоров против английского народа и парламента. Нельзя сказать, чтобы он очень искусно вел эти интриги; по-видимому, они не вполне вязались с его характером, а скорее были привиты воспитанием.
Мы не знаем, как относился Гарвей к политической деятельности своего покровителя. Без сомнения, такой просвещенный и гуманный человек не мог сочувствовать тирании Верховной комиссии и Звездной палаты (двух чрезвычайных судов, преследовавших духовных и светских врагов правительства виселицей, тюрьмой, плетьми, урыванием ноздрей, обрезанием ушей и т. п.). По всей вероятности, он просто находил, что политика его не касается: на то есть начальство, а его дело – лечить больных и заниматься наукой.
Что он не был сторонником палки, видно из следующего замечания: «Человек является в свет нагим и безоружным, как будто бы природа предназначила его для мирной жизни в обществе, под охраной справедливых законов; как будто бы она хотела, чтобы на него действовали скорее убеждением, чем насилием».
Во всяком случае, он искренне сочувствовал монархической форме правления. В предисловии к своему трактату он сравнивает сердце с монархом. «Сердце животных – основа жизни, начало всего, солнце микрокосма; от него исходит всякая сила. Так и король – основа своего королевства, солнце своего микрокосма, сердце государства; от него исходит всякая власть и милость». («Exercitatio anatomica», посвящение.) Что эти цветы красноречия выражают действительные взгляды Гарвея, – доказывает его поведение в эпоху революции.
Охарактеризовать его политические воззрения с большей подробностью мы не можем за недостатком данных. Прибавим только, что он всегда отличался миролюбием и обнаруживал крайнее отвращение ко всяким распрям и побоищам как политическим, так и литературным. При таком характере он, разумеется, не мог быть сторонником насильственных переворотов.
Практика, без сомнения, отнимала у него много времени, но досуги свои он посвящал чисто научным исследованиям. В 1615 году ему предложили кафедру анатомии и хирургии в Коллегии врачей, а в апреле 1616-го – он уже излагал свои взгляды на кровообращение в отчетливой и ясной форме. Разумеется, они явились не случайно, а после многих опытов, вивисекций и размышлений, которым он предавался в свободное от профессиональных занятий время.
Кровообращение составляло предмет его лекций в течение многих лет, но только в 1628 году он решился обнародовать свои воззрения в небольшой книжке, озаглавленной «Exercitatio anatomica de Motu Cordis et Sanguinis in Animalibus» («Анатомическое исследование о движении сердца и крови в животных»). В нижеследующих главах мы постараемся уяснить читателю значение этой книги в истории науки.
Глава II. Предшественники Гарвея
Физиология древних. – Эразистрат. – Гален. – Окончательный вывод древней физиологии. – Падение языческой науки. – Учение о «ложной науке мира» и его влияние. – Средние века. – Возрождение науки. – Раболепие европейской науки перед древними. – XVI век. – Везалий. – Сервет. – Коломбо. – Фабриций. – Древняя физиология сохраняет владычество, несмотря на успехи анатомии. – Цезальпин
Открытие Гарвея было подготовлено предыдущими исследованиями: такой капитальный акт физиологии животных, как кровообращение, не мог быть объяснен ex abrupto.[3 - сразу, внезапно, без подготовки (лат.)] Что же сделано Гарвеем, что – его предшественниками?
До Гарвея в европейской науке господствовали идеи древних, к которым поэтому мы и обратимся.
Физиологические понятия древних были крайне смутны. То, что мы называем теперь системой кровообращения, распадалось в их представлении – до Галена – на две системы: воздухоносную, или артериальную, и кровеносную, или венную.
Крупнейшим представителем этих воззрений был Эразистрат. По его мнению, воздух проходит из легких в сердце, из сердца в артерии, которые разносят его по телу. Отсюда их название (??? – воздух, ????? – нести).
Кровь образуется в печени, отсюда стремится в сердце, а из сердца разносится венами по телу.
Напомним, что под словом «воздух» древние понимали вовсе не то, что мы. Они связывали с этим термином представление о «духах», проникающих в тело и заправляющих его функциями, – представление довольно смутное, которое трудно даже сформулировать отчетливо. Эти разнородные духи («жизненный», «животный» и другие) еще долго засоряли научные исследования и только в прошлом столетии, после работ Галлера, были окончательно изгнаны в область басен.
Придавая такое значение воздуху, древние думали, что он должен проникать все тело. Какими же путями он распространяется по телу? Ответ на этот вопрос давало вскрытие трупов. При этом артерии почти всегда оказываются пустыми: отсюда вывели заключение, что они и являются путями распространения воздуха. Если же при порезах на живом теле мы замечаем в артериях кровь, то она попала в них случайно, после того, как дух, наполняющий артерии, вылетел через порез.
Важный шаг вперед сравнительно с воззрениями Эразистрата был сделан Галеном. Этот великий ученый, «остальной из стаи славной» древних анатомов, доказал точными опытами, что кровь попадает в артерии не случайно, но движется по ним постоянно, так же как и по венам. Таким образом, определилось истинное вместилище крови – артерии и вены; система дыхательных органов была отделена от кровеносной.
Но Гален не знал, что кровь из артерий переходит в вены и возвращается по ним в сердце. Он думал, что вены и артерии – две независимые системы сосудов: первая берет начало из печени и лишь мимоходом затрагивает сердце, вторая – из сердца. Он считал, что кровь движется по венам от сердца. Словом, идея большого кровообращения была совершенно чужда ему.
Мало того, он в значительной степени затормозил появление этой идеи, придав чрезмерное значение различию венозной и артериальной крови. Венозная кровь – грубая и служит собственно для питания, артериальная – одухотворенная и снабжает тело духами. Две эти жидкости могут сталкиваться и смешиваться местами, но не могут составлять одного целого, одного потока; каждая движется независимо от другой по своей системе сосудов.
Таким образом, верное наблюдение (различие между двумя родами крови), неправильно истолкованное, явилось камнем преткновения для дальнейших успехов науки. Многие из противников Гарвея указывали на различие между венозной и артериальной кровью как несовместимое с учением о кровообращении.
Гален не знал и малого кровообращения и также затормозил правильное объяснение этого процесса. По его воззрениям, венозная кровь должна переходить из правой стороны сердца в левую (и обратно) – но каким образом? При помощи отверстий в стенке, разделяющей правый и левый желудочки, решил он. Четырнадцать веков спустя анатомы еще мучились с этими отверстиями, тщетно стараясь увидеть их и в то же время не смея не видеть. На этом и остановились понятия древних. Их последнее слово: две системы сосудов, два рода крови, у каждого из них – свое помещение, свое назначение, свое движение.
Итак, древние оставили довольно законченную и стройную, но совершенно ошибочную систему воззрений. Если ошибки посредственности могут являться помехой для дальнейшего развития науки, то ошибки гения – тем более. Система Галена оказалась впоследствии тяжким ярмом для физиологии, освободившейся от него только благодаря Гарвею.
Без сомнения, древние подвинулись бы и дальше, но с падением языческого мира пала и языческая наука. Александрийская школа, давшая миру столько блистательных открытий, была уничтожена; ее библиотеки и музеи, зверинцы и ботанические сады, обсерватории и анатомические театры – разорены; древние философы преданы проклятию, опыт и наблюдение признаны ненужной и вредной забавой. В западноевропейском обществе возникло и утвердилось учение о «ложной науке мира», основывающейся на рассечении трупов, наблюдениях над звездами и тому подобном, и «науке истинной», которая не нуждается в подобных средствах. «Ученье – вот чума! Ученость – вот причина всевозможных бедствий, одолевающих человечество!» Стоит только оставить эти «ненужные глупости», отказаться от попыток познать природу и подчинить ее власти людей – тогда все пойдет хорошо…
«Не по незнанию того, чем интересуются ученые, – говорит Евсевий, – но по презрению к таким бесполезным вещам мы пренебрегаем ими и обращаем душу к лучшей деятельности».
Современному читателю хорошо знакомо это великолепное презрение к науке. Ничто не ново под луною, – не новы и нападения на «научную науку»; мало того, в ту эпоху, о которой мы говорим, они одолели «ложную науку» и принесли обильные и роскошные плоды. В то время наука была еще слишком слаба, чтобы устоять в борьбе с обскурантизмом, когда он овладел высшими классами общества. Именно та сторона науки, которая доступна массе, – ее практическое значение – в то время почти не существовала. Оттого и нападки на нее могли иметь успех не только в кругу невежд и скорбных главою, но и среди образованного по тогдашним меркам сословия. В наше время наука сильна тем, что без ее помощи нельзя ступить шагу, нельзя дохнуть, нельзя повернуться. В числе окружающих нас предметов вряд ли найдется хоть один, который мог бы явиться на свет без помощи науки, без открытий механики, химии и прочего. При таких условиях ненавистник «земной мудрости», отрицающий науку, пользуясь на каждом шагу ее плодами, напоминает особу, которая отрицала дуб, питаясь желудями.
Но в те времена, как мы сказали, наука не могла устоять против обскурантизма. С уничтожением научных центров, с закрытием древних философских школ она должна была исчезнуть. Любознательный человек не находил ни школ, ни книг, ни учителей, ни пособий для занятий; нельзя и негде было наблюдать светила, анатомировать трупы и т. д., тем более, что на подобного рода занятия смотрели косо, и судьба Ипатии, растерзанной александрийской чернью, служила недвусмысленным предостережением дерзкому, который вздумал бы пойти наперекор общему мнению. И вот «ложное учение мира» исчезло, и воцарилась средневековая тьма.
Мы, живущие в XIX веке, не в силах даже представить себе, до какой степени порабощен был ум средневекового европейца. На протяжении многих столетий не встречаем оригинальной мысли, никто не смеет думать самостоятельно; лучшие умы не заходят дальше комментариев, не создают ничего, кроме компиляций.
В истории человеческого развития эта вереница столетий зияет пустотой. Нельзя сказать, чтобы ум человеческий отказался от всякой деятельности; но он бьется, как муха в паутине, вертится, как белка в колесе. Он превратился в бесплодную смоковницу, утратил всякую творческую способность. И что же он создал в это печальное время? Куда девались тяжеловесные фолианты схоластиков, рассуждения о любви и добродетелях, никому не внушившие любви и добродетели, тонкие ухищрения беспочвенной диалектики, бесконечные словопрения педантов, заменивших исследование рассуждением? Все это было и прошло, не оставив ничего, кроме впечатления угара, дыма и чада.
Когда сравниваешь это состояние умов с современным, невыразимо курьезными представляются жалобы на нивелирующее влияние цивилизации, упадок оригинальности, торжество пошлости и рутины в наше время. На самом деле последний умишко XIX столетия оригинальнее и смелее средневекового гения; самый крохотный ученый нашего времени вносит свою, хотя бы и микроскопическую лепту в общую сокровищницу, тогда как величайшие светила средних веков прошли бесследно, потому что питались чужим умом. Конечно, и тогда были разногласия, споры, контроверзы, но при всем кажущемся различии толков, сект и школ – все они вертятся в одном и том же заколдованном кругу, все тащат одно и то же ярмо авторитета, хотя и пытаются тащить его в разные стороны, на всех лежит одна и та же печать бессилия, убожества, подавленности.
Возрождение наук, начавшееся под влиянием арабов, ознакомивших Европу с древними авторами, было на первых порах добровольным порабощением европейцев древними. В этом нет ничего удивительного, если мы вспомним о средневековой тьме. Отголоски этого порабощения сказываются и доныне; но это только слабое эхо того энтузиазма, с которым европейцы набросились на классиков в эпоху Возрождения. В течение трех столетий (XIII–XV) авторитет древних царил незыблемо. Птолемей в астрономии, Гален и Гиппократ в анатомии и медицине, Вергилий, Гомер в поэзии были неограниченными владыками, образцами, кумирами.
Этот первый период Возрождения можно назвать эпохой комментаторов. Самостоятельной науки в то время еще не было. Замечаются слабые и редкие проблески оригинальности, но это только искры под пеплом. Европеец, подавленный многовековым духовным рабством, не мог сразу встать на ноги. Древние вели его. Он был поражен и ослеплен величием их ума, силой критической мысли, богатством знаний. Он поглощал их премудрость с жадностью изнуренного долгим постом человека. К счастью, они же давали ему и лекарство против этого раболепия: метод, основанный на опыте и наблюдении. Но европеец долго не решался применить его на свой страх и риск. В течение трех столетий он только переваривал и усваивал знания, накопленные древними.
В анатомии первые проблески самостоятельности замечаются с XIII столетия, когда несколько трупов было анатомировано по приказанию императора Фридриха II. В следующем столетии Мундини первый начал сопровождать лекции анатомии демонстрациями на трупах; в конце этого века трупы анатомировались в Монпелье.
Но и вскрывая трупы, видели в них только то, что видели древние. Анатомия Мундини – темное и запутанное изложение Галена.
Истинное возрождение наук – в смысле самостоятельной разработки их – начинается только в XVI столетии. Порыв самостоятельности охватывает разом все отрасли знания. В астрономии появляется Коперник, математика возрождается в трудах Кардана, Тартальи, Виета; Агрикола создает минералогию; Геснер, Цезальпин реформируют ботанику; Сальвиани, Белон, Ронделе – зоологию; Везалий и его преемники – анатомию. Тот же порыв творчества и в ту же эпоху замечается, как известно, и в других сферах духовной жизни: в религии, искусстве, литературе.
Мы коснемся предшественников Гарвея лишь настолько, насколько они подготовили его открытие.
Везалий первым заявил, что сообщения между правым и левым желудочком не существует. Но это дерзкое покушение на авторитет древности он обставляет всевозможными предосторожностями. Он рассыпается в похвалах «божественному мужу» (Галену), торжественно признает истину его открытий, наряду с этим выражает сомнение в их точности и, в конце концов, насчитывает у него более двухсот ошибок. Тем не менее, Везалий не избежал свирепых нападок со стороны поклонников древности; так, Сильвий, знаменитый в свое время анатом, величает его «гордецом, нечестивцем, клеветником, перебежчиком, чудовищем, нечистое дыхание которого отравляет Европу», – все за непочтительное отношение к Галену.
Малое, или легочное, кровообращение было впервые объяснено Серветом в книге «Восстановление христианства». Сервет изучал анатомию вместе с Везалием, но впоследствии увлекся богословием. Его занимал, между прочим, интересный вопрос о местонахождении души, которая, по его исследованиям, находится в крови. Излагая свои сведения по этому предмету, он мимоходом, но в достаточно ясных и определенных выражениях описывает легочное кровообращение: «Сообщение (между правой и левой половинами сердца) происходит не через перегородку сердца, как обыкновенно думают, а путем удивительного приспособления кровь переходит из правого предсердия в легкое, тут преобразуется, принимает желтый цвет, переходит из легочной артерии в легочную вену… и наконец достигает левого желудочка».
Сервет и его книга были сожжены, и открытие его осталось незамеченным. Несколько лет спустя после его смерти Реальдо Коломбо снова описал легочное кровообращение (1559).
В 1603 году Фабриций описал венозные клапаны, значение которых, однако, осталось для него непонятным. Он думал, что они регулируют движение крови по венам от сердца, тогда как на самом деле они являются непреодолимой преградой для этого движения, позволяя крови двигаться только к сердцу.