Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Николай Пржевальский. Его жизнь и путешествия

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Принужденный волей-неволей проживать по несколько лет в России, он, как мы уже видели, старался устроить себе жилье, хоть сколько-нибудь напоминающее азиатские дебри. Слобода нравилась ему в особенности тем, что находится в 80 верстах от железной дороги, окружена борами и болотами, а в распутицу по целым месяцам отрезана от мира, так что приходилось сидеть без газет, без писем, даже без провизии. “Если к Слободе проведут железную дорогу,– говорил Пржевальский, – непременно продам ее и не куплю другого имения в Европейской России, а поселюсь в Азии”.

Но и в этом медвежьем углу он не мог усидеть долго, тем более, что окружающая жизнь так же мало нравилась ему, как и петербургская. Вообще, нападая на цивилизацию, он отнюдь не питал пристрастия к дикарям или простонародью. Вот, например, его общий отзыв об Азии: “Для успеха далекого и рискованного путешествия в Азию необходимы три проводника: деньги, винтовка и нагайка. Деньги, потому что местный люд настолько корыстолюбив, что не задумается продать отца родного; винтовка – как лучшая гарантия личной безопасности, тем более при крайней трусости туземцев, многие сотни которых разбегутся от десятка хорошо вооруженных европейцев; наконец нагайка так же необходима, потому что местное население, веками воспитанное в диком рабстве, признает и ценит лишь грубую, осязательную силу”.

Наилучшие отзывы с его стороны заслужили монголы, имеющие, впрочем, и свои недостатки: “ограниченные умственные способности, ленивый и апатичный склад характера, трусость и ханжество”. “Притом и у них, как при сложном строе цивилизованного быта, в практической жизни обыкновенно выигрывает нравственно худший человек. Там, как и у нас, прогрессируют порок и проходимство в ущерб добрых сердечных нравственных качеств”.

В сущности он понимает превосходство европейца над дикарем и сам не раз восхваляет “могучую нравственную силу европейца сравнительно с растленной природою азиата”. Но это в Азии, а попадая в Европу и задыхаясь в условиях цивилизованной жизни, он начинает клясть позолоченную неволю и превозносить несуществующие добродетели первобытного человека.

Отзывы его о крестьянах не менее резки: “В нашей здешней жизни (в Слободе) мало утешительного. Простой народ развращен вконец; пьянство и мошенничество – нормальное состояние нравственности; честность и трезвость – редкие исключения”.

“Крестьяне, как и везде, пьяницы и лентяи: с каждым днем все хуже и хуже. К чему только это приведет?”

Вообще, если принимать за чистую монету его отзывы о людях, то можно бы счесть его за отчаянного мизантропа. Всем от него досталось! Общество офицеров и юнкеров, окружавшее его в молодости,– картежники и пьяницы, Амур – “помойная яма”, китайцы в Пекине – мошенники, а европейцы – “отъявленные негодяи”, вся Азия – “гниль”, наше время – “огульно развратное”, цивилизованное общество – мерзость, да и мужик – “развращен вконец”, словом: “весь город мошенник, один прокурор порядочный человек, да и тот, если сказать правду, свинья!..”

Пуще всего не любил он женщин, называл их фантазерками и судачницами, которые только и занимаются сплетнями, и положительно бегал от них. Живя в Николаевске-на-Амуре, он получил приглашение давать уроки приемной дочери одного из своих сослуживцев, но отказался и удовольствовался тем, что подарил ей свой курс географии с грубой надписью: “Долби, пока не выдолбишь”. “Моя профессия не позволяет мне жениться. Я уйду в экспедицию, а жена будет плакать; брать же с собою бабье я не могу. Когда кончу последнюю экспедицию, буду жить в деревне, охотиться, ловить рыбу и разрабатывать мои коллекции. Со мною будут жить мои старые солдаты, которые мне преданы не менее, чем была бы предана законная жена”.

Разумеется, нельзя придавать серьезного значения этим пессимистическим взглядам. Они являлись результатом его сангвинического, пылкого характера: замечая дурные стороны той или иной среды, он, не долго думая, разносил ее вдребезги. Размышлять же и разбираться в сложных явлениях жизни, взвешивать pro и contra, отвевать зерно от мякины он не считал нужным. Частью вследствие самоуверенности, свойственной сильным людям, частью – по непривычке к чисто логическому, отвлеченному мышлению, а главное потому, что и не нужно было ему разбираться в той жизни, от которой он бежал. Бродяге всегда противен оседлый быт. Пустыня, безграничный простор, охота, жизнь, полная приключений и опасностей – вот стихия, в которой Пржевальскому дышалось легко и привольно; попадая в другую обстановку, он задыхался и не спрашивал себя, она ли, эта обстановка, так дурна, как ему кажется, или он сам не подходит к ней.

В сущности же, невоздержный язык и резкие отзывы о людях не мешали ему быть истинно добрым, приветливым, гуманным и постоянным в привязанностях человеком. Мы уже видели, как он относился к юнкерам в Варшавском училище. Отношения его к своим спутникам не менее замечательны. Никогда он не давал им поблажки, дисциплина в его отрядах царствовала железная, однако умел он возбуждать в них беззаветную преданность и усердие “не только за страх, но и за совесть”. Правда, это несколько напоминает слова солдатской песни о “командире-хвате”: “Он нас не печалит, он нас не гнетет; он за дело хвалит и за дело бьет”,– но в то же время свидетельствует о гуманном и справедливом характере. Сношения его со спутниками не прекращались с окончанием экспедиции. Он и потом вел с ними переписку, заботился о них, помогал им деньгами и советами, старался вывести в люди, входил в мельчайшие подробности их жизни.

Ягунова (спутника по Уссурийскому путешествию) он учил географии и истории, поместил в Варшавское юнкерское училище, хлопотал об его успехах; Эклона готовил к экзамену на свой счет, и так далее. Письма его к спутникам дышат отеческой нежностью. Вот, например, письмо к Эклону: “Карточек ты делай целую дюжину, если хороши будут. Пожертвуй 5 рублей; после 2 февраля я тебе пришлю денег, а если тебе они нужны, то могу сделать это и раньше. Вообще, ты можешь свободно тратить рублей 20 в месяц и не отказывать себе и в усладах. Погода в Питере подлая, хотя и теплая; в Бресте же действительно скоро наступит весна; в хорошие дни ходи гулять, смотри, как природа просыпается после зимы. Вчера получил от Бильдерлинга, хозяина маленькой винтовки, письмо: он дарит мне это ружье, а я передаю его тебе по обещанию. Если ты хочешь шить тонкое платье, то закажи его и напиши мне, в таком случае я вышлю тебе деньги около 10 февраля или на масленице. На масленице непременно кушай блины или польские пончики”.

“Жизнь самостоятельная в полку,– писал он в другом письме,– оказала на тебя уже то влияние, что ты сделался в значительной степени moncher ом. Коляски, рысаки, обширные знакомства с дамами полусвета – все это, увеличиваясь прогрессивно, может привести если не к печальному, то, во всяком случае, к нежелательному концу. Сделаешься ты окончательно армейским ловеласом и поведешь жизнь пустую, бесполезную. Пропадет любовь к природе, к охоте, ко всякому труду. Не думай, что в такой омут попасть очень трудно; напротив, очень легко, даже незаметно, понемногу. А ты уже сделал несколько шагов в эту сторону, и если не опомнишься, то можешь окончательно направиться по этой дорожке…

Во имя нашей дружбы и моей искренней любви к тебе прошу: перестань жить таким образом. Учись, занимайся, читай – старайся наверстать хоть сколько-нибудь потерянное в твоем образовании. Для тебя еще вся жизнь впереди – не порти и не отравляй ее в самом начале. Где бы ты ни был – везде скромность и труд будут оценены,– конечно, не товарищами-шалопаями. Я тебя вывел на путь: тяжело мне будет видеть, если ты пойдешь иной дорогой… Я не говорю, чтобы ты совершенно отказался от удовольствий, но стою на том, чтобы эти удовольствия не сделались окончательной целью твоей жизни”.

Любящая натура, которая так ярко отражается в этих письмах, проявлялась и во множестве мелочей, свидетельствующих о его привязанности к близким лицам. Снаряжаясь в экспедицию где-нибудь в Кяхте или Кульдже, заваленный по горло хлопотами, он находил время посылать им подарки, “услады” и тому подобное.

Не имея собственных детей, он привязался к одному мальчику-сироте, сыну соседа по имению, заботился о нем, как отец о сыне, скорбел за каждую плохую отметку, ездил сам в училище к директору, брал мальчика к себе на лето, доставлял ему всевозможные удовольствия, водил с собою на охоту; но так же усердно хлопотал – по-своему – о его моральном воспитании. И перед отъездом в экспедицию, поручая ребенка вниманию одного из своих знакомых, писал ему: “В случае же лени в науках, а тем паче несдачи экзамена, усердно прошу драть и драть ”.

Избегая шумной общественной жизни, Пржевальский, однако, не любил полного одиночества. Кружок близких, преданных ему лиц, признававших его господство и подчинявшихся его авторитету, был почти необходимостью для него, особенно в минуты отдыха, которому он предавался с таким же увлечением, как и работе. “Под отдыхом он разумел время полного отрешения от всякой книжной мудрости, и даже от газет, и в это время обильная еда до четырех раз в день, разные лакомства, которые он называл жизненными усладами, состоявшие из ланинских напитков, водянок, фруктовых квасов, наливок, всевозможных фруктов и конфет в невероятно большом количестве” чередовались с охотой, рыбной ловлей, прогулками и прочим.

“Запевалой всех начинаний, охот, поездок в лес с самоваром, путешествий на сенокос, устройства фейерверков, хождения на пасеку за медом, устройства рыбной ловли, купаний, обливаний, шутливых декламаций в стихах, им же сочиненных, шутливых разговоров на разные темы – был Пржевальский”.

В отношении обстановки и образа жизни был он очень неприхотлив; роскоши не любил, рысаки, бобровые шинели и прочее внушали ему отвращение. Привычка много есть и любовь к “усладам” были, кажется, единственными излишествами, которые он себе позволял.

В начале своей карьеры он хлопотал о деньгах, добывая их даже карточной игрой. Но целью этих хлопот было путешествие, а не нажива. Первая азиатская экспедиция была им совершена наполовину из собственных средств.

Но, обеспечив себе возможность дальнейших экспедиций и спокойной, скромной жизни в минуты отдыха, в промежутках между путешествиями, он перестал хлопотать о богатстве.

Свои великолепные коллекции он подарил Академии наук; значительные суммы, выручаемые за лекции, жертвовал всегда на благотворительные цели: выдавал пособия и пенсии матери, дяде, няньке и другим,—рука его не оскудевала.

Недостатки его характера – вспыльчивость, известная доза нетерпимости и деспотизма, вследствие чего человеку независимому было бы трудно иметь с ним дело – свойственны большинству людей сильных, как бы самой природою предназначенных к господству над другими. Суровая школа, которую он прошел, упорная борьба, которую ему пришлось выдержать, грубая, пьяная среда, в которой провел он свою молодость – разумеется, могли только укрепить и усилить эти недостатки.

“Сильные физические побуждения”, то есть зуботычина, нагайка, а при случае и винтовка, игравшие такую видную роль в его путешествиях, вызывали иногда упреки по его адресу. Но он прибегал к ним только в крайнем случае и не вследствие жестокости, а потому, что успех дела, которому он посвятил себя так всецело и беззаветно, ради которого принял столько трудов, лишений и опасностей – зависел, по его глубокому убеждению, от таких мер. Почти все знаменитые путешественники подвергались упрекам в жестокости, и нужно еще доказать, что экспедиция на протяжении нескольких тысяч верст, среди враждебного, подозрительного, часто и прямо разбойничьего населения, может быть совершена, если – по выражению Пржевальского– маленькая кучка путешественников не уподобится ощетинившемуся ежу, который может наколоть лапы и большому зверю.

ГЛАВА VII. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ И КОНЧИНА ПРЖЕВАЛЬСКОГО

Жизнь по возвращении из четвертого путешествия. – Начало болезни. – Медаль академии. – Выставка коллекций. – Сборы в пятое путешествие. – Уныние и упадок духа. – Болезнь и смерть. – Заключение

По возвращении из четвертого путешествия Пржевальский жил большей частью в Слободе, составляя описание экспедиции. По временам приходилось ему навещать Петербург, после чего он отводил душу охотой.

“Среди лесов и дебрей смоленских,– писал он вскоре по возвращении,– я жил все это время жизнью экспедиционной, редко когда даже ночевал дома – все в лесу, на охоте за глухарями, рябчиками и прочим”.

Между тем организм его расстраивался. Неумеренность в еде вызвала ожирение, которое, в свою очередь, дурно отражалось на здоровье. Пришлось обратиться к врачебной помощи. Врач посадил его на диету! Первое время он добросовестно исполнял медицинские предписания, потом все пошло по-старому.

Поездки в Петербург, по обыкновению, сопровождались овациями и торжествами. Так, 29 декабря 1886 года Академия наук в торжественном заседании поднесла Пржевальскому медаль с его изображением и надписью: с одной стороны – “Николаю Михайловичу Пржевальскому Академия наук”, с другой – “Первому исследователю природы Центральной Азии”. Пржевальский никогда не гонялся за шумными овациями и даже недолюбливал их, но это заседание, речь академика Веселовского, восторженное отношение публики – произвели на него глубокое впечатление.

Вскоре после этого была устроена выставка его коллекций, которые сами по себе представляли целый музей.

Между тем обработка четвертого путешествия подвигалась своим чередом, и Пржевальский подумывал о пятом.

На этот раз он намеревался отправиться в Тибет через Восточный Туркестан – кратчайшим, но и самым опасным ввиду возможных столкновений с китайцами путем.

Эта экспедиция возбуждала опасения не только в китайском правительстве, которое с большой неохотой и после долгих проволочек выдало Пржевальскому паспорт, но и в английских газетах. В то время Англия была не в ладах с Тибетом, и в экспедиции Пржевальского подозревали тайную политическую миссию со стороны русского правительства.

Как бы то ни было, все затруднения, наконец, уладились, и, покончив с описанием четвертого путешествия, Пржевальский мог выступить в путь. На этот раз экспедиция была снаряжена в более грандиозных размерах, чем прежние. В состав ее входило 25 человек; государственное казначейство выдало на расходы 80 тысяч рублей.

Но сам начальник экспедиции был уже не тот, что прежде. Злые предчувствия мучили его; он не чувствовал в себе бодрости и увлечения прежних лет. Перед самым отъездом заболела его няня, старуха Макарьевна, – заболела опасно, без надежды на выздоровление; это крайне огорчало и беспокоило его, тем более, что оставаться в Слободе и дожидаться исхода болезни было невозможно.

Уезжая, он был очень грустен; прощаясь с Макарьевной, горько плакал; вообще, теперь он совсем не походил на прежнего Пржевальского. Казалось, он идет в экспедицию нехотя, против воли, повинуясь непреодолимой силе, тянувшей его в азиатские пустыни. Когда спутники его говорили между собой, что будут делать по возвращении в Слободу, он сердился и останавливал их:

“Разве об этом можно говорить, разве вы не знаете, что жизнь каждого из нас не один раз будет висеть на волоске?”

Из Слободы он отправился в Петербург, где пробыл несколько дней. Грустное настроение духа не оставляло его и здесь. “Вот,– говорил он одному из знакомых накануне отъезда.– Никогда в жизни не плакал, а сегодня, прощаясь с Костей Воеводским (мальчик, о котором говорилось в предыдущей главе), расплакался, как баба, и не понимаю – отчего”.

Покончив все сборы, он выехал из Петербурга 18 августа 1888 года. На вокзале собралось много народа; друзья окружили Пржевальского, публика и репортеры осадили его спутников.

Когда уселись в вагоны, Пржевальский высунулся из окна и крикнул провожавшему его Ф. Д. Плеске: “Если меня не станет, возьмите обработку птиц на себя”. Поезд тронулся и скрылся из глаз провожавших, путешественники оглянулись друг на друга, и Роборовский заметил слезы на глазах Пржевальского.

– Что же! Надо успокоиться, – говорил он, точно извиняясь за свою слабость. – Едем на волю, на свободу, на труды, но труды приятные и полезные. Если поможет Бог вернуться, то снова увидимся со всеми, если же не вернемся, то все-таки умереть за такое славное дело приятнее, чем дома. Теперь мы вооружены прекрасно, и жизнь наша дешево не достанется”.

Но сколько ни старался он ободрить себя, мрачные мысли преследовали его неотвязно.

Без сомнения, причиной этого упадка духа было физическое расстройство, которого он сам не замечал. Болезнь уже свила гнездо в его богатырском организме, но еще не могла свалить его с ног и только отражалась на его душевном настроении.

В Москве получил он известие о смерти Макарьевны, что, конечно, не могло подействовать ободряющим образом. “Роковая весть о смерти Макарьевны,– писал он,– застала меня уже достаточно подготовленным к такому событию. Но все-таки тяжело, очень тяжело. Ведь я любил Макарьевну, как мать родную… Тем дороже была для меня старуха, что и она любила меня искренне, чего почти не найти в нынешнее огульно развратное время. “Прощай, прощай, дорогая!”—так скажите от меня на ее могиле”.

24 августа он выехал из Москвы в Нижний, откуда на пароходе – по Волге и Каспийскому морю и по Закаспийской железной дороге – в Самарканд. Проведя здесь несколько дней, он двинулся дальше в Ташкент, а оттуда – в Пишпек, где остановился на довольно продолжительное время, чтобы окончательно снарядить экспедицию. Съездив в Верный для закупки китайского серебра и различных припасов, а также для того, чтобы выбрать солдат и казаков в состав экспедиции, он вернулся в Пишпек и, заметив в окрестностях города множество фазанов, отправился 4 октября на охоту. Охота оказалась очень удачной, но очень печальной по своим последствиям. Проходив целый день, он сильно вспотел и простудился. С этого дня болезнь, таившаяся в его организме, начала одолевать его. Оставаясь в Пишпеке еще несколько дней, он постоянно жаловался на жару, хотя окружающие находили температуру сносной.

Тем не менее, он продолжал ходить на охоту, выбирать верблюдов, укладывать вещи и 8 октября отправился в Караколь, откуда должно было начаться путешествие. Когда на другой день после его приезда его спутники Козлов и Роборовский явились к нему рано утром и выразили удивление, что он уже готов и успел побриться, он отвечал с каким-то странным выражением: “Да, братцы! Я видел себя сегодня в зеркале таким скверным, старым, страшным, что просто испугался и скорее побрился”.

– Завидую тебе, – прибавил он, обращаясь к Роборовскому. – Какой ты здоровый!

Странным показалось это замечание его спутникам, но вскоре они заметили, что Пржевальскому что-то не по себе; Ни одна квартира не нравилась ему: то было сыро и темно, то давили стены и потолок; наконец он переселился за город и устроился в юрте, по-походному.

16 октября он почувствовал себя так худо, что согласился послать за врачом. Тот приехал. Больной жаловался на боль под ложечкой, тошноту, рвоту, отсутствие аппетита, боли в ногах и затылке, тяжесть в голове. Врач осмотрел его, выстукал, выслушал, прописал лекарство… Болезнь продолжала развиваться своим чередом, и 19 октября он уже сознавал, что карьера его кончена. Он отдал последние распоряжения, просил не успокаивать его ложными надеждами и, замечая слезы на глазах окружающих, называл их бабами.

“Похороните меня, – сказал он, – на берегу озера Иссык-Куль, в моей походной одежде. Надпись просто: “Путешественник Пржевальский”.

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8