
Ивáнова бегство (тропою одичавших зубров)
«…В лесах неисчислимое количество озер, живописных и разнообразных. Я влюблен и в море, и в леса, и в озера и целыми днями весной, летом и осенью плаваю в своей голубой лодочке по голубым водам. Работать могу только зимами, но не целыми же днями работать мне все же…
Нет, кроме шуток, я очень и очень рад, что живу в деревне, горжусь этой жизнью и упиваюсь. Здесь так спокойно, независимо, аполитично. Меня окружает красота природы, в природе же Бог Наибожайший».
Аполитизму способствуют и духовные радости, доступные поэту в зимний период, когда кататься на лодочке не представляется возможным:
«Трудненько доставать здесь книги вообще, что же касается стихов, даже классических, или новой литературы, почти немыслимо. Поэтому с радостью читаем и перечитываем все, что находим, будь то 84 т. Дюма, 16 т. Бальзака или Шпильгагена… Не подумайте, что я сказал 84-й т., я говорил о всех 84-х томах, и я вовсе не шучу, что у Дюма столько книг».
Рассказав Тэффи о природе и своем погружении в творчество Дюма, Северянин переходит к драматичным и даже трагическим вопросам. А они в русской эмиграции носят преимущественно денежный характер:
«Одно очень печально и мучительно: трудно, почти невозможно поэту выработать даже самую дешевую и скромную жизнь в мире, как, напр., в Эстонии. И не смейтесь: я получаю ежемесячно 4 доллара. И больше ничего. Самое же меньшее, что нам двоим здесь требуется – 12–15 долл. ежемесячно».
Последнее предложение Тэффи зачеркнула. По тогдашнему курсу притязание Северянина составляли максимум 300 франков…
Северянин рисует катастрофическую картину своих отношений с русской эмигрантской периодикой:
«“Посл. Изв.” (Ревель) давали мне до 1 янв. 1926 г. столько, что я мог тихо жить. Но с янв. перестали совсем платить, в окт. же прекратились. “За свободу!” (Варшава) едва живет, с июля не платит ничего. Парижские? “Посл. Нов.” поместили из присланных восьми стих. – три, гонорар уплатили только за одно. Год назад я писал Милюкову (заказное), где говорил о своем тяжелом положении, просил платить гонорар (тоже 2–3 долл. в месяц), просил передать о моих невзгодах Союзу писателей и журналистов. Он – Милюков – не ответил. В “Возрождение” послал около года назад стихи, просил выслать газету, дать место стихам, заработать. Он – Струве – не ответил. Хотел работать в “Днях”. Он – Зензинов – не ответил. Стал писать в “Илл. Россию”, успел поместить шесть сонетов. Попросил гонорар, послал новые пьесы. Он – Миронов – не ответил. Пробовал писать в “Нов. Русск. Слово” и “Зарницы” (Америка). Поместили раз, поместили два, но когда попросил денег, деньги уплатили, зато перестали помещать. “За стихи мы принципиально не платим”. Это факт».
Обращу внимание читателей на фразу: «За стихи мы принципиально не платим». Бунин упомянул о ней, рассказывая о своем вхождении в литературу. Она была повторена спустя сорок лет. Но одно дело, когда подобное говорится начинающему поэту, совсем иное – фраза, брошенная Северянину. Известность Северянина была сопоставима со славой Бальмонта. Однако Константин Дмитриевич перебрался в Париж, где за тысячу франков в месяц восхищался «простым», «умным», «приветливым» Розенталем и его серьгами из изумруда. А вот Северянин попросту не вписался в эмигрантское сообщество и был элементарно забыт.
В мемуарах Одоевцевой «На берегах Сены» есть эпизод, в котором она рассказывает о том, как они с Георгием Ивановым какое-то время жили в Риге:
«Однажды в гостеприимном доме Мильруда, редактора рижской газеты “Сегодня”, за литературным завтраком, что не мешало ему быть очень вкусным, – на нем присутствовал, как всегда, кроме нескольких членов редакции, и Петр Пильский, – я выразила удивление, что никогда не вижу в “Сегодня” стихов Северянина.
– Разве он перестал писать стихи?
Мильруд с притворным отчаянием схватился за голову.
– Ах, не вспоминайте о нем! Какое там перестал – просто закидывает меня стихами и требованиями, чтобы они безотлагательно появлялись. Много он мне крови испортил, пока меня не осенило чисто соломоново решение – платить ему ежемесячно пенсию за молчание. С предупреждением – пришлите хоть одно стихотворение – тут и каюк! Конец пенсии. И он, слава Богу, внял голосу благоразумия».
Затем литературная компания с оживлением обсуждает судьбу пенсионера: его славу, отзыв Льва Толстого. Иванов рассказывает, как он неудачно пытался «подружить» Северянина с Гумилёвым. Финал беседы весьма символический:
«Пильский кивает.
– Давайте пошлем ему коллективное письмо с дружеским приветом.
– Что вы, что вы, Петр Моисеевич! – хватаясь за голову, вскрикивает Мильруд. – Угробить меня хотите? Ведь Северянин в ответ начнет забрасывать меня ворохами своих стихов, и тогда уже его никакими силами не уймешь.
Все, в том числе и я, смеются.
Пильский притворно-горестно вздыхает:
– Раз в жизни хотел доброе дело сделать – и то не удалось! Но вы, Михаил Семенович, пожалуй, правы, со своей точки зрения. Аннулирую свое предложение. Точка!
– А я, – торжественно провозглашает Георгий Иванов, – предлагаю тост за посмертную славу Игоря Северянина. Ведь, несмотря ни на что, он все-таки настоящий поэт, и будущие читатели, возможно, поймут это.
И все чокаются и пьют за Северянина, как на поминках».
Иными словами, автор «Это было у моря», оказавшийся на берегу безымянных чухонских озер, выпал из литературного сообщества, которое без особых эмоций похоронило его. Нужно сказать, что Михаил Семёнович не обманул почтенную публику. Газета «Сегодня» в действительности выплачивала поэту некоторые суммы. Назвать их «пенсией за молчание» – не погрешить против истины. Вот письмо Северянина главному редактору от 30 марта 1930 года. В нем поэт благодарит Мильруда за двухмесячное жалованье и просит ответить на вопрос: почему его тексты не появляются на страницах издания:
«Я полагал, что смогу что-либо заработать, о чем и писал Вам неоднократно, но, видимо, редакция попросту не находит нужным с этим считаться, т<ак> к<ак> нельзя же допустить, что все мною присылаемое никуда не годится. Конечно, бедность, – хотя бы по политическим причинам, – обязывает даже именитых людей быть весьма скромными и сдержанными, но все же она не может никому дать права систематически себя оскорблять. Как бы ни были посредственны мои статьи, я не допускаю мысли, чтобы они могли опозорить страницы периодического издания, и, следовательно, постоянное бракование их я вынужден рассматривать как недружелюбие ко мне. Вообще, за последнее время я чувствую к себе известное охлаждение, и мне хотелось бы знать, в чем дело. Напишите совершенно откровенно: ничего нет хуже недоговоренности».
Совсем скоро бывшему «именитому человеку» предстояло пережить еще один удар. 11 апреля 1931 года Мильруд пишет ему письмо:
«Дорогой Игорь Васильевич.
Издательство наше возложило на меня неприятную миссию обратиться к Вам с настоящим письмом, которое Вам, к сожалению, особого удовольствия не доставит.
Дело в том, что экономический кризис, охвативший Латвию и соседние страны, давно уже дает себя чувствовать и в деле нашего издательства. Очень пали объявления в газете и начинает сокращаться тираж. Все это вынуждает наше издательство пойти на сокращение расходов. В этом отношении давно уже пришлось предпринять ряд неприятных шагов. Сейчас это сокращение касается и Вас. С 1 мая с<его> г<ода> мы вынуждены будем прекратить Вам уплату обычного жалованья».
Далее автор, как и положено в таких посланиях, уверяет, что редакция с нетерпением ждет новые работы «дорогого Игоря Васильевича», которые будут обходиться редакции значительно дороже. На вопрос: какова была сумма помощи поэту, дадим четкий ответ. Северянин в качестве «пенсии», или «жалованья», получал 20 лат. На нее можно было купить десять бутылок водки. Квалифицированный рабочий в Риге зарабатывал 4–5 лат в день. Вырисовывается совсем иная картина, когда главный редактор вступает в переписку с Георгием Ивановым. Мильруд отправляет ему письмо 14 марта того же 1931 года. Он благодарит поэта за присланный сборник «Розы» и приглашает его стать автором «Сегодня». Иванов, которого трудно назвать многопишущим, соглашается. 23 марта он пишет ответное письмо «Многоуважаемому Михаилу Семёновичу». В нем сетует на проблемы со здоровьем, просит высылать ему газету, «в которой он пишет и в которой, по словам его редактора, его немножко помнят» на домашний адрес: 13, rue Franklin. Потом переходит к конкретным условиям сотрудничества:
«Прилагаю два отрывка и рассказ И. Одоевцевой. Надеюсь что поспеют вовремя и понравятся Вам. Сопровождаю их настоятельной и покорной просьбой: выслать мне под них авансом 1000 франков. Расчет простой – присланное составляет около 1200 (по 1 фр<анку> строка) строк, значит, выслав мне 1000 фр<анков> контора ничем не рискует, мне же к праздникам деньги особенно нужны, что, впрочем, лишнее и объяснять. Очень прошу Вас, Михаил Семёнович, исполнить эту просьбу (как и просьбу о высылке газеты) и распорядиться, чтобы высылка денег не задержалась бы, по возможности. Шлю Вам и всей Вашей милой редакции привет от себя и жены и желаю Вам счастливых праздников.
Преданный Вам Георгий Иванов».
Мильруд не подвел. Уже 5 апреля на страницах «Сегодня» печатается очерк Иванова «Маринетти и Линдер» (из петербургских воспоминаний), а 26 апреля – «Эртелев переулок» с тем же подзаголовком. Очерки замечательные, но есть нюанс: они выходили в «Днях» в 1926 году. Формат сотрудничества пришелся поэту по вкусу, и в мае он присылает уже три «проверенных временем» «петербургских очерка». В конце мая Иванов снова пишет Мильруду:
«Скажу откровенно, помня Ваше недавнее любезное приглашение сотрудничать и вообще все Ваше доброе ко мне и моим писаниям отношение, я сильно рассчитываю получить просимые деньги, тем более, что в новых рукописях 1400 строк, а старый аванс целиком погашен. Не теряю этой надежды и сейчас – во всяком случае очень рассчитываю, что Вы ответите мне по возможности сейчас же. Ир. Густ. кланяется».
Доброе отношение подтвердилось. Летом на страницах «Сегодня» появились еще три очерка Иванова. Увы, наш герой зачастую переходил границу между возможным и желаемым. В середине марта 1934 года он пишет новое письмо:
«Дорогой Михаил Семёнович,
Я было подумал – что к моему искреннему сожалению – сотрудничество мое в Сегодня должно прекратиться из-за совершенно невозможных претензий конторы. Жена моя однако передала мне, что Вы хотели бы, чтобы я в Сегодня печатался. Со своей стороны не желаю ничего лучшего, но при том условии, чтобы “финансовая политика” по отношению ко мне была изменена, и я, посылая Вам рукопись, мог бы быть уверен, что следуемые мне гроши я получу по крайней мере полностью, а не с произвольными и совершенно и окончательно меня не устраивающими вычетами. Короче говоря: мой гонорар 50 фр<анцузских> сантимов (колебания лата меня не касаются). С суммы гонорара в погашение аванса вычитаете 10 % и ни копейки больше».
На это бравое письмо Михаил Семёнович отвечает кротким посланием от 19 марта 1934 года, из которого следует, что у поэта сложились несколько превратные представления о том, какие суммы следует считать «грошами»:
«Дорогой Георгий Владимирович.
Спешу ответить на только что полученное письмо Ваше.
Вы, что называется, валите с больной головы на здоровую.
Перед отъездом в Париж Вы у нас взяли очень крупный (по нашим понятиям) аванс (около 3000 фр<анков>), обещали посылать материал в погашение этого аванса и ничего не прислали.
Затем от Вас и Ирины Густавовны стал получаться редкий материал и контора, естественно, хотела весь гонорар зачислить в погашение аванса. Но, памятуя мудрое изречение, что таланты нуждаются в поощрении, я настоял на том, чтобы в погашение аванса шла лишь часть гонорара, а все остальное высылалось Вам в Париж.
В настоящий момент за Вами обоими числится аванс в 382 лата (это около 2000 франк<ов>). Сюда не вошло еще погашение, которое будет сделано при оплате последнего рассказа Ирины Густавовны “Желтые тюльпаны”.
К сожалению, мы не можем принять Вашего предложения о погашении в размере 10 проц. и вынуждены будем погашать по 20 проц. Большой разницы это не составит и мне кажется, что Вы сами заинтересованы в том, чтобы поскорее погасить аванс, после чего, как всегда без всяких задержек будете получать гонорар полностью».
Из переписки становится понятен боевой, наступательный тон послания Иванова. Он предлагает Мильруду не чиниться, забыть о каких-то былых авансах и начать сотрудничество с чистого листа, исходя из новой гонорарной ставки. Многоопытный главный редактор «Сегодня» не повелся на провокацию, озвучив вполне внятные и приемлемые условия со стороны издания. «Желтые тюльпаны» Ирины Владимировны[1] не стали вестником разлуки и сотрудничество, к удовольствию сторон, было возобновлено.
Не стеснялся Георгий Владимирович обращаться за помощью и в уже названные профессиональные писательские объединения. 7 декабря он пишет заявление в Союз русских писателей и журналистов во Франции:
«Настоящим прошу выдать мне краткосрочную ссуду сроком на один месяц в размере 500 (пятьсот) франков».
Увы, «краткосрочность» оказалась относительной. И в следующем году на имя Зеелера – генерального секретаря Союза поступает новая бумага:
«Глубокоуважаемый, Владимир Феофилович, я вынужден Вас очень просить еще отсрочить мой и И. В. Одоевцевой долг Союзу. Я твердо рассчитывал получить деньги в апреле, но расчеты эти расстроились вследствие тяжелой болезни отца моей жены. Мне очень неприятно сознавать, что неаккуратность моя превосходит размеры дозволенного, но я сейчас нахожусь в материальном положении еще более трудном, чем когда брал у Вас деньги. Я боюсь назначать срок, но очень надеюсь, что половину суммы я сумею все-таки внести в ближайшее время. Извините, пожалуйста, за беспокойство.
Преданный Вам Георгий Иванов».
В этом же году поэт уже вместе с женой обращаются с прошением еще в одну организацию:
«В Комитет помощи
Писателям и журналистам
В Париже
Заявление
Просим ввиду известной Вам срочной надобности не отказать выдам нам ссуду в размере пятьсот (500) франков.
Георгий Иванов
Ирина Одоевцева
21 мая 1932 года».
Известная срочная надобность – тяжелая болезнь отца Одоевцевой. По поздним воспоминаниям Ирины Владимировны, отец ежемесячно отправлял ей в Париж пять тысяч франков. Проверить это трудно, но в любом случае помощь была весомой. Благодаря подобной щедрости, Иванов с женой, не зная материальных проблем, привыкли не считать деньги, легко беря в долг в расчете на неизменную «семейную ренту». В октябре 1932 года Густав Гейнике умирает, оставив своим детям приличное наследство и недвижимость в Риге, которые в итоге стали причиной несчастий, обрушившихся на Иванова и Одоевцеву.
У русской эмиграции возникла своя внутренняя зона отчуждения. По молчаливому соглашению большинства, в нее помещались былые кумиры, слишком хорошо напоминавшие о «дионисийской» атмосфере предреволюционных лет. К ним, например, относился уже упомянутый выше Михаил Арцыбашев. Очутившись в 1923 году в Варшаве, он перестал писать художественную прозу, сосредоточившись на борьбе с большевиками. Я уже приводил его слова, касающиеся особой гордости в отношении гипотетической востребованности писательского слова в крестьянской среде. Вот еще характерный отрывок из письма Борису Лазаревскому от 26 мая 1926 года:
«А о литературе я совсем позабыл! Даже как-то странно вспоминать, что я писал рассказы, романы и пьесы. Не тем у меня душа болит. Все равно, если не вернемся в Россию, – наша литература кончена. Писатель, оторванный от родной земли, быстро вянет. А вернемся, тогда и запишем».
Бывший популярный беллетрист, о книгах которого я еще буду говорить, целиком погрузился в газетную публицистику. Он публикуется в русскоязычном ежедневном издании «За свободу», занимавшем крайнюю антибольшевистскую позицию. Приехав в свободный мир и оглянувшись, Арцыбашев убедился, что для свержения дьявольского строя не хватает тех, кто дружными рядами отправится сражаться с большевистской тиранией. Сложилась привычная для истории картина. Было с избытком полководцев, но не осталось армии. До эмиграции у Арцыбашева существовали иллюзии. Из статьи «Человеческая вобла», написанной в начале 1924 года:
«И вот, пока мы, остающиеся в Совдепии, мы – несчастные парии, тварь дрожащая, покорно лижем пятки своих мучителей, под дулом чекистскаго револьвера, они, эмигранты, бодро и мужественно куют молот святой ненависти, которым рано или поздно разобьют наши цепи.
Конечно, там есть пламенные трибуны, вожди, которые намечают пути и возжигают священный огонь, но за ними стоит вся эта могучая, живая, полная энергии и готовности к борьбе, миллионная масса рядовых бойцов!..
Эта грозная армия, вынужденная временно отойти за пределы своей родины, реорганизуется, набирается сил для последнего решительного боя, и в оный день…
Так думал я, живя в России, откуда и выехал только для того, чтобы стать в ряды этой армии».
Реальность заставила вспомнить о деликатесе эпохи гражданской войны:
«Есть миллионная масса какой-то безличной и бессмысленной воблы, которая ищет спокойного, тихого затона, где бы она могла мирно и невозбранно метать свою икру.
Конечно, она ненавидит большевиков и мечтает о возвращении на родину… Но ненависть ее – не пламенная ненависть побежденных бойцов, а маленькая, бессильная злость мелкой рыбешки, потревоженной с теплого, насиженного места. И о родине она мечтает не потому, что это ее великая родина, а потому, что там ей под каждым листком был готов и стол, и дом, а здесь она вынуждена вечно мучиться в погоне за крошками хлеба.
Она не пребывает в сонном покое. Нет. Она в постоянном и напряженном движении. Беспокойно шныряет она туда и сюда, тыча тупыми носами во все берега. Но эта рыбья суета – не более, чем поиски теплой и удобной норки».
В 1927 году Арцыбашев умирает от хронического туберкулеза. Его соратник Дмитрий Философов – бывший «друг семьи» Мережковских – 25 сентября того года публикует в «За свободу» слова прощания:
«Каюсь, в начале его проповеднической деятельности в Варшаве я старался смягчить его пылкое слово, пытался заставить его смотреть вокруг и без нужды не дразнить старых, но крикливых гусей.
Много он мне доставлял огорчений.
Но потом я понял, что такое одергивание человека, который идет по канату через Ниагару – почти преступно. Арцыбашев принял на себя некий подвиг, дал некий обет, и не нам было ему мешать.
Он говорил прямо, без обиняков, все, что думал, не соображаясь с тем, поймут ли Адамовичи, о чем идет речь, и научился ли чему-нибудь Милюков или нет.
Не для Милюковых и Адамовичей писал он, не своим сверстникам и отцам проповедовал он свою непримиримость.
Он обращался к “вобле”.
Можно не соглашаться с той единой идеей, которой служил покойный изгнанник, но всякий должен признать, что он ей отдался до конца, служил до смерти. Он умер от изнеможения, сгорел на костре, им же самим зажженном.
Но проповедь его не пропала даром. Его единой идеей загорелись никому дотоле неизвестные представители воблы.
Правда, они страшно не культурны!
В салоне “Зеленой лампы” они оказались бы не уместными».
В отношении того, что проповедь Арцыбашева «не пропала даром», есть определенные сомнения.
Глава 2
«К столу, перу, книге и письму…»
Главный журнал первой русской эмиграции «Современные записки» начал выходить в 1920 году в Париже. Первый номер «литературного и общественно-политического журнала» датировался ноябрем 1920 года – временем исхода русской армии из Крыма. Указание на символическое пересечение времени и места, как правило, есть признак дурного вкуса, но в нашем случае без него не обойтись. Журнал открывался редакционным обращением:
«“Современные Записки” посвящены прежде всего интересам русской культуры. Нашему журналу суждено выходить в особо тяжких для русской общественности условиях: в самой России свободному, независимому слову нет места, а здесь, на чужбине, сосредоточено большое количество культурных сил, насильственно оторванных от своего народа, от умственного служения ему. Это обстоятельство делает особенно ответственным положение единственного сейчас большого русского ежемесячника за границей. “Современные Записки” открывают поэтому широко свои страницы, – устраняя вопрос о принадлежности авторов к той или иной политической группировке, – для всего, что в области ли художественного творчества, научного исследования и искания общественного идеала представляет объективную ценность с точки зрения русской культуры. Редакция полагает, что границы свободы суждения авторов должны быть особенно широки теперь, когда нет ни одной идеологии, которая не нуждалась бы в критической проверке при свете совершающихся грозных мировых событий».
Симпатичные слова об отсутствии ценза в отношении политических взглядов авторов в следующем абзаце неожиданно оборачиваются развернутой политической программой, которой редакция намерена придерживаться в своей работе:
«Как журнал общественно-политический, “Современные Записки”, орган внепартийный, намерен проводить ту демократическую программу, которая, как итог русского освободительного движения XIX и начала XX века, была провозглашена и воспринята народами России в мартовские дни 1917 г. Единство России на основе федерации входящих в ее состав народов; Учредительное Собрание; республиканский образ правления; гарантии политических и гражданских свобод; всеобщее избирательное право в органы народного представительства и местного самоуправления; передача земли трудящимся на ней; всесторонняя охрана труда и его прав в промышленности, – таковы основные элементы программы, за которыми, по глубокому убеждению редакции, продолжает стоять подавляющее большинство населения России».
Понятно, слова о федерации, передаче земли «трудящимся» и охране труда появились не просто так. Кто же требовал сохранить дух мартовских дней? Редакционную коллегию составляли деятели из правого крыла эсеров – Николай Авксентьев, Илья Фондаминский (Бунаков), Марк Вишняк, Александр Гуковский, Вадим Руднев. У них всех за спиной – многолетняя активная политическая жизнь разной степени неуспешности и провалов. Например, Авксентьев входил в состав «Комитета спасения Родины и революции», созданного буквально в часы штурма Зимнего дворца. Разгон Учредительного собрания оставил без работы, точнее, трибуны, Илью Исидоровича Фондаминского, который бы прошел в парламент от Черноморского флота. Странное место выборов объясняется тем, что еще решением Временного правительства Фондаминский был назначен комиссаром Черноморского флота. Среди товарищей Фондаминский считался невероятным златоустом и шармёром. Сам Илья Исидорович вполне разделял это мнение. Василий Яновский вспоминает:
«Мы слушали Фондаминского с улыбкою. Когда раз перед ответственным выступлением я посоветовал ему говорить покороче и отнюдь не больше сорока минут, он искренне удивился:
– Мне случалось говорить подряд четыре часа, и тоже все слушали, – застенчиво похвалялся он».
Нетерпеливый матрос Железняк обрек на безработицу и Вадима Руднева, также избранного в члены Учредительного собрания. До того Руднев в бытность Керенского у власти успел побывать городским главой Москвы.
И Марк Вениаминович Вишняк не избежал депутатства, отслужив перед этим в Исполкоме Всероссийского совета крестьянских депутатов и Всероссийском демократическом совете – предтече того самого Учредительного собрания. Оттуда Вишняк перешел в «Союз возрождения России», где мог встретиться и с Авксентьевым, и Фондаминским, входившим в число учредителей организации. Естественно, что одно из требования СВР – немедленный созыв Учредительного собрания. Иванов насмешливо и скептически относился к революционному прошлому Марка Вениаминовича и его партайгеноссе. Из письма Владимиру Маркову от 22 июня 1956 года:
«Ну что Вишняк – “эссеровская весна в разгаре, Соловейчики так и заливаются, Вишняк в цвету”… И как же ему не вступаться за “оскорбление общественности” на то он и Вишняк – секретарь учредительного собрания и пр. и пр.».
О славном прошлом секретаря Учредительного собрания вспоминает поэт в письме от 9 августа того же года, рассказывая о том, как он прервал свою публикацию «Третьего Рима» в журнале:
«Был скандал в “Совр. Записках”, потом Вишняк успокоился – ведь речь не шла об Учредительном Собрании».
Самым большим опытом журналистской работы обладал старший по возрасту Александр Гуковский, стоявший у истоков партии эсеров. В свое время он успел поработать еще в «Русском богатстве», которое в девяностые годы полемизировало с первыми русскими марксистами. Так что претензии к большевикам у основателей журнала имелись солидные. Только на этот раз они вырастали не из теоретических споров.