Оценить:
 Рейтинг: 0

Рисунки на песке

Год написания книги
2006
Теги
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 20 >>
На страницу:
10 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Представляешь, – рассказал Хмелев, – играем вчера «Анну Каренину». После объяснения с мужем Анна, взяв шандал, должна выйти из его кабинета. На гастролях впопыхах шандал не поставили. Тарасова сделала обычный жест – в руках ничего. Она повторила жест – тот же эффект. Вижу – дело плохо: она просто не может сдвинуться с места. Пришлось подойти, взять ее за руку и вывести со сцены. Она в зажиме так вцепилась мне в руку, так ее сжала, что рука опухла.

Расслабление – признак здоровья творчества. Вопрос вкуса, меры, места и времени, а главное, права на игру в карманный театр. Помню, Андрей Миронов здорово и к месту рассмешил меня, когда мы снимались в «Соломенной шляпке». Повернувшись к нему в кадре (он стоял спиной к камере) после команды: «Мотор!», я вдруг увидел, что он широко улыбнулся мне во весь рот, обнажив зубы, которые все-все! – вдруг стали золотыми. Этот гад во время съемки умудрился вставить в рот золотую фольгу. От неожиданности я прыснул – и кадр был сорван. Режиссер обиделся, а зря. Ну подумаешь, испортил десять метров пленки! Зато таким образом Андрей поддержал комедийную атмосферу на съемочной площадке. А съемка – дело физически утомительное, и, играя водевиль «Соломенная шляпка», можно невольно усохнуть от усталости. Следующий дубль мы сыграли очень легко, и он одним хорошим куском вошел в картину. К месту и вовремя рассмешил меня своим веселым хулиганством мой покойный друг Андрюша Миронов.

Иногда и на сцене, и в жизни актерские хулиганства есть некий протест против многозначительного серьеза пуристов и ханжей от искусства. Умением быть свободным славился один из основателей старого МХАТа, В. Грибунин. Я, разумеется, за порядок в театре, я ненавижу, когда играют в пьяном виде, сам себе за долгую актерскую жизнь этого почти никогда не позволял. Но актерская профессия требует такого нервного напряжения, что после спектакля или концерта нужно как-то расслабиться. Увы, кроме выпивки, человечество мало что для этого придумало.

Наверное, и во времена Грибунина были эти проблемы у артистов. Грибунин любил выпить. Немирович-Данченко, которым владела только одна, но пламенная страсть к женскому полу (об этом ходили легенды), боролся с пьянством старика Грибунина немилосердно. Как-то он сказал ему:

– Запомните, господин Грибунин, отныне вы можете пить только в лесу! Вы не смеете позорить звание артиста МХАТа. Слышите, только в лесу!

И вот однажды в Камергерском проезде внимание прохожих привлекла следующая живописная картина. По проезду двигался живой «бирнамский лес». Это были купленные Грибуниным мальчишки, которые несли ветки разных пород деревьев. Старик Грибунин шествовал между ними, ему услужливо наливали стопки, которые он тут же, «в лесу», и опрокидывал.

Он, как рассказывают, был удивительно органичным актером, настолько органичным, что вживе воплощал систему Станиславского. Когда он играл купцов в пьесах Островского, то любил прямо на сцене легонечко, еле внятно, пустить матюшком, столь непременным у его персонажей. В роли Курослепова к реплике выходившего с жуткого похмелья купца: «Небо валится!» – добавлял: «…твою мать, небо валится!» Зал грохотал от смеха, но мат слышали только партнеры. А три тогда еще молоденькие актрисы-интеллигентки, будущие народные артистки СССР, решили настучать на Грибунина, по счастью, Константину Сергеевичу. Настучи они Немировичу-Данченко, дело бы обернулось много хуже. К.С. вызвал артиста в кабинет для разговора. Грибунин, со свойственной ему верой в предлагаемые обстоятельства, объяснил Станиславскому, что этот мат – лишь второй план, что ничего подобного вслух он себе на святых подмостках позволить не мог, – но в подтексте, вторым планом, было. Станиславскому эти доводы показались убедительными, и он отпустил Грибунина с миром.

Выйдя из кабинета, старый артист обнаружил в предбаннике доносчиц, которые были уверены, что их коллективный донос даст нужные результаты. Каково же было их удивление, когда бодрый старик, проходя мимо своих доброжелательниц, бросил им мимоходом: «Ну что, п…дюшки, нажаловались?»

Мой педагог Борис Ильич Вершилов со смехом показывал мне, как вытянулись при этом лица будущих Героек Социалистического Труда…

И вот что любопытно – так же как ни Ю.Э. Кольцов, ни Д.Н. Орлов не считались во МХАТе своими, не ходили в первачах, корифеи о них говорили со снисходительным допуском, мол, «да, конечно, но…», так же и в Школе-студии относились к педагогу по мастерству Б.И. Вершилову. Может быть, потому, что он тоже был не вполне свой, чужак, – работал с М.А. Чеховым и Е.Б. Вахтанговым. Когда бывали занятия, на которых присутствовал курс целиком и сидела вся когорта наших мастеров – П.В. Массальский, И.М. Раевский, И.М. Тарханов, А.М. Комиссаров и Б.И. Вершилов, – мы, студенты, чувствовали этот снисходительный, слегка пренебрежительный оттенок, с которым они относились к Борису Ильичу, хотя именно он был замечательным педагогом в прямом смысле слова.

Внешне все обстояло весьма пристойно, но его отрывки они смотрели, словно делали одолжение, и вскоре к нему стали так же относиться и некоторые студенты нашего курса. Борис Ильич был строг, придирчив, больше думал о нас, чем о своем режиссерском реноме. Он не прикрывал нас режиссурой, как это делали другие, он учил проявлять собственную индивидуальность. Меня Вершилов долбал немилосердно, придирался, издевался над моей дикцией, пригрозил, что выгонит, если я за год не исправлю речь. Я обижался, злился, но над речью работал фанатично. После дипломного спектакля Борис Ильич поразил меня тем, что пришел за кулисы поздравить меня и подарил свой портрет с надписью:

«Милый Миша! Я всегда с радостью буду вспоминать Вашу упорную работу над собой, над совершенствованием своего таланта. Вашу пытливую, жадную мысль, стремящуюся проникнуть в тайну нашего искусства, и горячо желаю Вам большой дороги, вечной молодости, непрерывного движения вперед.

Ваш Б. Вершилов. 14.11.1956 г.».

А я-то считал, что он меня не любит, придирается и несправедлив ко мне! Он был единственным из моих учителей, который нашел время посмотреть моего Гамлета… Нет, вру! Другим был А.М. Комиссаров, Шурик Комиссаров, как его называли во МХАТе. Острохарактерный, комедийный актер, прославившийся ролью Керубино в «Женитьбе Фигаро», которую с ним подготовил сам К.С. Станиславский.

Комиссарову я обязан многим. Он привил мне вкус к острохарактерным ролям. Он даже считал, что только их я и должен играть. Александр Михайлович поставил водевиль «Два труса», где дал мне роль застенчивого до идиотизма жениха. Это назначение было неожиданным для меня самого и для моих родителей, которые перевели водевиль Лабиша. Комиссаров говорил:

– Миша! Вы должны сделать усики а-ля Адольф Менжу, быть серьезным в самых комедийных ситуациях, как Бастер Китон, на которого вы, кстати, внешне очень похожи, действовать по системе Станиславского, чему я вас научу, – и роль в кармане!

Милый Шурик! Он и вправду научил меня находить в себе комедийные, острохарактерные краски, и если я потом играл не без успеха, например, в фильмах «Соломенная шляпка» и «Здравствуйте, я ваша тетя!» роли идиотов, которые я, признаться, вообще очень люблю, то это заслуга А.М. Комиссарова.

Мы, студенты, старались походить на своих мастеров и, как могли, подражали им даже в одежде. Надевали галстуки, в тон к ним подбирали платок, выглядывающий из наружного кармана пиджака. Чайка на лацкане. До блеска начищенная обувь. Конечно, все было дешевенькое, но общий рисунок соответствовал виду наших респектабельных учителей. И вдруг появился молодой педагог Олег Ефремов. Высокий, тощий, длиннорукий и широкоплечий. Плечи казались особенно широкими, а руки особенно длинными, когда перед работой он снимал пиджак и оставался в клетчатой ковбойке.

После первого курса мы с Виктором Сергачевым попали в работу к В.П. Маркову и Ефремову. Мы были «трудные», отстающие студенты, вот нас и спихнули к вновь пришедшим. Репетировали отрывок из кроновской пьесы «Глубокая разведка», Витя – Мориса, я – Мехти-ага Рустамбейли. Олегу в это время было 26 лет, он уже был ведущим актером Центрального Детского театра и педагогом Школы-студии.

После окончания студии его не оставили во МХАТе, хотя он считался очень талантливым, приняли его однокурсника Алешу Покровского. Еще студентами они оба репетировали роли ремесленников в какой-то пьесе и показались Борису Ливанову похожими. Он их вечно путал, и чуть ли не это решило судьбу Ефремова. Олег был вынужден пойти в Центральный Детский. Я слышал версию, что он якобы бросил тогда фразу: «Я еще вернусь к вам главным режиссером». Даже если это легенда, фраза типично ефремовская. Во всяком случае, комплекс отверженного у него остался, и его предстояло изжить.

Что Бог ни делает, все к лучшему. Олег пришел в ЦДТ и сыграл роли, о которых сразу заговорила вся Москва. Главная роль в пьесе Виктора Розова «Ее друзья», слуга в «Мещанине во дворянстве» и особенно Иванушка-дурачок в «Коньке-горбунке» – замечательные работы, которые мы бегали смотреть. Это был «живой театр», как сказал бы Питер Брук. Ефремовская игра подкупала именно живостью, нескучностью. Его герои были понятны нам, молодежи, на сцене он был одним из нас, только талантливей, обаятельней, умней, озорней. Достаточно посмотреть на его фотографии в ролях тех лет, чтобы понять, чем он так подкупал зрительный зал. А когда Ефремов сыграл в спектакле «В добрый час!» у Анатолия Эфроса, это стало для нас, студентов, событием выдающимся. Трудно переоценить значение этого спектакля в жизни театральной Москвы тех лет, особенно если вспомнить, что он положил начало дальнейшему развитию Эфроса и Ефремова, двух людей, которые на многие годы определили направление советского театра. Уже тогда эфросовская режиссура, актерские работы были, без сомнения, новым словом, а Розов казался чуть ли не новым Чеховым. Именно так.

Мы беседовали с Игорем Квашой о театре, который замышлял Ефремов на основе курса, где учились Игорь и Галя Волчек.

– Нужен новый МХАТ, – сказал Игорь.

– Это так, – согласился я. – Но кто Чехов?

– Розов, – ответил Кваша.

Прощание с Анастасией Зуевой

В 1986 году я пришел в здание «женского» МХАТа на Тверском бульваре попрощаться со старейшей мхатовской актрисой Анастасией Платоновной Зуевой. Сам Константин Сергеевич Станиславский, ценивший ее живое дарование, предостерегал: «Ради бога, ни одного слова о моей системе Зуевой! Она начнет думать, как играть, – и все пропало. Если сороконожка задумается, с какой ноги ей пойти, она замрет навсегда».

Софья Станиславовна Пилявская сказала, что накануне было отпевание – гроб с телом ночь стоял в церкви.

– Там она была красавица! – сказала Зося в свойственном ей стиле. – Теперь не то.

– Что же, Софья Станиславовна, вы меня не предупредили, что было отпевание? Вы же меня знаете, я бы лучше туда пошел!

– Виновата, Миша, виновата…

Задаю себе вопрос: а почему я пошел на похороны Насти? Ведь не ходил же я на прощание со Станицыным, Массальским и другими… А ведь и Виктор Яковлевич, и Павел Владимирович как-никак были моими учителями! А Зуева – нет.

Первое: на юбилеи и похороны я могу ходить только с чистым сердцем, повинуясь внутренней потребности. Со Станицыным, Массальским меня что-то связывало, но многое и разделяло по сути. Как-то так сложилось с Настей, которую, в сущности, я мало знал, а может, именно поэтому, что чувствовал лучшее в ней. Есть какая-то метафизика в том, что прекрасное стихотворение Пастернака «Талант – единственная новость, которая всегда нова» – посвящено именно ей. Конечно, бывает, что «предмет» для поэта – лишь повод. К тому же лукавство, как, впрочем, и способность Бориса Леонидовича увлекаться, часто замечались Ахматовой и другими, близко его знавшими. Был же он искренне увлечен плохим (я не раз его видел!) спектаклем «Мария Стюарт» во МХАТе и игрой Аллы Тарасовой, создавшей образ толстой, скучной, какой-то хнычущей Марии, и превознес ее до небес в своих стихах. Перевод-то был его, Пастернака, и он прозвучал. В те годы это для него, для всех было событием. Может, поэтому и стихи замечательные?

Зуева пригласила Пастернака на свой очередной юбилей.

Прошу простить. Я сожалею.
Я не смогу. Я не приду.
Но мысленно на юбилее –
В оставленном седьмом ряду
Сижу, и радуюсь, и плачу…

Так возникло письмо-стихи Анастасии Зуевой. Но не только из-за стихов я пошел на похороны. Не пошел же я к Тарасовой – стихи не хуже.

Настя была живым человеком. Те редкие встречи у Яншина, за ресторанным столиком еще не сгоревшего ВТО на улице Горького, когда мы, по-молодому весело, с матюшком, выпивали с ней (а ей тогда было уже далеко за семьдесят); ее приходы на вечера в Дом актера, интерес к жизни других людей – вот объяснение. Ну и конечно, – прости, Господь, прости, Настя, – похороны старой графини. Я тогда второй раз подступался к попытке экранизировать «Пиковую даму». «Никто не плакал. Графиня была так стара, что слезы были бы притворством».

Анастасия Платоновна была старше графини Анны Федотовны. Официально – под девяносто, актер Костя Градополов шепнул мне, что лет шесть она «зажала». Забавно. Гроб стоял на возвышении. Я поднялся по высоким бархатным ступеням (нет, не «бледен, как сама покойница»), смотрел на ее мертвое лицо. Веки слиплись, рот был чуть приоткрыт. Лоб и волосы прекрасны. Я поцеловал ее сложенные на груди руки. Хорошо, что я пришел до панихидного шоу, когда в большом зале почти никого еще не было. Потом пришли те, кто принимал участие в суетных и несуетных увеселениях покойницы. И началось! Боже, что же это все такое! Бедная Настя, бедные мы! За что?

– Партия и правительство высоко оценили… – это Ануров, директор МХАТа, с длиннющими паузами. По тону скорбно, а сам не знает, что сказать. Потом замминистра культуры Зайцев лепетал:

– Партия и правительство… искусство… Станиславский и Немирович… Коробочка… русская актриса… партия и правительство… народная артистка СССР, лауреат Государственной премии…

От горкома профсоюза какая-то тетка в черной кофте с люрексом:

– Антонина Платоновна Зуева… прощаемся… провожаем… в дальний путь.

В зале ропот, кто-то шепнул: «Спасибо, что хоть не в светлый путь, как в картине Александрова». Я подумал: парадокс, но, может, и так.

Еще одна тетка из горкома:

– Актриса Зубова… – В зале ропот пуще. Она: – Простите, волнуюсь, горе такое!

Потом моя однокурсница Татьяна Васильевна Доронина долго проповедовала у гроба о заповедях Станиславского. Справедливости ради надо сказать, что кое-что в ее рассуждениях было точно. Она, кажется, действительно если и любила Зуеву, то за любовь к себе, о чем не преминула сказать (простим это Татьяне), но зуевскую любовь к сцене, некую нравственную, художническую позицию, отличавшую ее от многих мхатовских циников, безусловно, ценила. И все-таки справедливость многих доронинских рассуждений у гроба о нравственности скорее напоминала полемику с Ефремовым и кем-то еще, не то с Вертинской, не то с Мирошниченко. Фамилии называю наугад, точно определить направленность доронинской полемики не могу. Но что выступление на панихиде было еще использовано ею как повод для полемики – точно. Моя бывшая сокурсница была в черном бархатном платье. Белая блондинка с чувством сыграла речь, внутренне рассчитанную на аплодисменты. Партер был заполнен сидящими в мягких широких креслах, однако не захлопали, удержались.

Артист Николай Пеньков прочел строки письма не пришедшего Марка Исааковича Прудкина. Это, пожалуй, были единственные человеческие слова, к сожалению, исполненные другим артистом. Письмо короткое: «Настя, Настенька, нас мало, дружок, до свидания!» Прудкин как старая барская барыня в «Пиковой даме», которая искренне всплакнула у гроба старой графини. Как все люди, и по себе тоже. Когда объявили, что слово имеет представитель завода «Красный пролетарий», я ушел. Так для меня закончился последний спектакль Анастасии Платоновны Зуевой, в котором она, бедная, абсолютно не виновата…

«Гамлет» Охлопкова

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 20 >>
На страницу:
10 из 20

Другие электронные книги автора Михаил Михайлович Козаков