Почему же он поступил «как шляхтич» (помня, конечно, слова Ленина о горе-марксистах, марксистах-шляхтичах)? Потому что дружба – это тоже истина, «определенный полюс ее»
. Когда при соединении двух индивидов получается арифметическая сумма их достоинств и недостатков, тогда перед нами деловая связь. А когда возникает нечто большее, то это нечто – идеальное, das Ideale. Последнее так или иначе – «заем у бесконечности»
. Люди, классы, народы черпают силу, примыкая к бесконечному целому, к абсолюту. Но совершается этот платоновский метексис не в мистической форме, а конкретно, в форме примыкания, например, к другому человеку.
Первая же архивная заметка Лифшица о Лукаче вводит нас в мировую историю, столь же бездонную и многомерную, как история о Христе и Понтии Пилате у М. Булгакова: «А вы думаете, что Тертуллиан был дурак верить в абсурды? Или мошенник, приспособляющийся к принятому учению?»
Что произошло с Лукачем в 1918 г., когда он, написав статью о неприемлемости большевизма с нравственной точки зрения, вступил в Коммунистическую партию Венгрии? Отошедшие от «лукачизма» бывшие ученики Лукача объясняют его поворот в 1918 г. столь же прагматично и рационально, как вульгарный марксизм объяснял факты христианского озарения: «Ведь Лукач знал, что большевизм несостоятелен, и тем не менее хотел в него верить, ибо совершенно не мог уже уцепиться ни за что другое. <…> если коммунизм даже в момент его выхода на сцену истории нельзя было принимать, не "пожертвовав разумом" то теперь, зная его историю, можно ли держаться за него и интеллектуально его оправдывать?»
В самом деле, для Лукача, автора статьи «Большевизм как моральная проблема», «выбор между двумя позициями, как любой кардинальный моральный вопрос, – это вопрос веры»
. Решающей является «чистота непосредственного убеждения», ибо радикальный поворот в истории всегда совершается лишь тем или иным «Спасителем мира»
, а им не может быть мошенник просто потому, что он весь – в старом, умирающем бытии. Но является ли большевизм «Спасителем мира»? По-видимому, да, пишет Лукач в этой своей статье, ибо большевизм предпринял грандиозную попытку «подвига скорого» (слова старца Зосимы из романа Достоевского, процитированные Лукачем) – попытку непосредственного действия и победы над злом, здесь и сейчас. А социал-демократия, продолжает Лукач, предлагает долгий обходной путь, путь компромиссов и жертв, в том числе и в первую очередь она требует принести в жертву «чистоту непосредственного убеждения». Но скорый подвиг большевизма возможен лишь при условии, что он прибегает к злу, к убийству, и для него тем самым цель оправдывает средства. «Автор этих строк, – заключает Лукач, – не способен разделить подобную веру и потому видит в основе большевистской позиции неразрешимую моральную проблему, в то время как демократия – автор этих строк глубоко верит в это – требует лишь сверхчеловеческого самоотречения и самопожертвования от тех, кто сознательно и честно хочет идти по этому пути до конца»
.
В следующей своей статье «Тактика и этика» Лукач повернулся на 180 градусов – она уже посвящена «молодому поколению Коммунистической партии». «Всякий компромисс», «любая солидарность с существующим общественным порядком», вступление на пути «реальной политики» «имеет роковое и губительное значение» для социализма, утверждал он. Эту позицию молодого Лукача Лифшиц позднее назовет марксистским гностицизмом: последний, как известно, отказывался от компромисса с материальным греховным миром. Для Лукача социализм есть вступление в общество, где нет насилия, где нет классовой борьбы, и потому не может войти в это новое мировое состояние тот, кто не отряхнет праха старого со своих ног. Следовательно, вместо компромиссов – радикальное отрицание.
Радикальность гностицизма, как известно, была отвергнута христианской церковью и заменена более гибкой политикой. С одной стороны, компромисс с грешным миром, «кесарю – кесарево, а богу – богово». Но с другой – изгнание торгующих из храма и «легче верблюду войти в игольное ушко, чем богатому в царствие небесное», «кто не за меня, тот против меня». С одной стороны, христианское самоотречение смирения, с другой – религиозные войны, инквизиция. В самом деле, нравственно ли мы поступим, смиряясь, отойдя в сторону, когда насильник убивает на наших глазах ребенка? И мы никак не можем остановить убийства ребенка, кроме как насилием над насильником?
Эту дилемму молодой Лукач решает, обратившись к центральной для «течения» 1930-х гг. теме трагического. Убийство – всегда зло, всегда преступление, даже если приходится убить насильника. «…Этическое самосознание указывает как раз на то, что существуют ситуации – трагические ситуации, в которых невозможно действовать, не навлекая на себя вины…»
, и «акт убийства, совершенный человеком, который непоколебимо и без всяких сомнений знает, что убийство нельзя оправдать ни при каких обстоятельствах, может иметь трагическую моральную природу»
. Свою статью, повторяем, посвященную молодому поколению Коммунистической партии, Лукач заканчивает цитатой из «Юдифи» Геббеля: «И если Бог ставит между мной и возложенным на меня делом грех, то кто я такой, чтобы от него уклониться?»
Грехом Лукач считал компромиссную «реальную политику» социал-демократии и был готов принять на себя этот грех, пожертвовать чистотой своей совести – ради демократии. Но затем его осенило (и не только его, В. Беньямина не в меньшей степени, к примеру, тоже): социал-демократия потворствует массовой бойне Первой мировой войны, она совершает убийства, она организует подавление революции в России и в любом другом месте земного шара. И вот «буквально за какую-то неделю он обратился в новую веру: из Савла превратился в Павла»
И при этом остался верен себе. Ибо и в том, и в другом случае самоотречение и самопожертвование было неизбежным. И в том, и в другом случае Лукач выбирал для себя и своего поколения трагическую вину – вместо вины уголовной, вины тех, кто, уклоняясь от трагической ответственности, увековечивал самое подлое и самое отвратительное насилие. Это вывод тех глубоко верующих христиан, которые поняли, что «в спасении души несть спасения». Последние слова процитированы Лифшицем в его известной статье 1960-х г. «Ветер истории»
, в которой центральная проблематика – нравственная.
Коллизия, которую решал и в которой объективно находился молодой Лукач (ему, правда, к 1920 г. исполнилось 35 лет), была примерно та же самая, что осмысливалась «марксистским экзистенциализмом» и абстрактным марксизмом (связь между ними видел Лифшиц
). А. Кожев в своих лекциях о Гегеле (на них воспитывался, в частности, Сартр) рельефно выявил гегелевскую идею о том, что только перед лицом своей смерти, не испугавшись ее, человек начинает работу самопознания и самостановления объективного мирового духа. Лукач пошел дальше, показав, что есть две формы самопожертвования, и только верно найдя одну из них, можно встать на путь развития, другой путь ведет к разложению и гибели. Критерий для молодого Лукача, автора «Истории и классового сознания», очевиден: одна из дорог ведет к осуществлению истины истории, к решению ее загадки, к спасению рода человеческого, а другая – к гибели человека и культуры.
Но как найти истину истории? Можно ли познать истину? Вопрос Канта оставался, по мнению Лукача, трагически неразрешимым для всего Нового времени. Виной тому – объективное искривление реальности, когда созданная человеком предметность кажется, и эта видимость существенна для капитализма, обособленным от субъекта объектом, чем-то от него независимым, природным, и в качестве природной силы господствующей над человеком. Но как только исторический коллективный субъект, пролетариат, овладевает созданным им предметным миром цивилизации, то эта объективная видимость, те. кантианская пропасть между субъектом и объектом, снимается, обнаруживается действительное тождество между субъектом и объектом. Пролетариат выступает в качестве «Спасителя мира» потому, что он не может освободить себя, не присвоив всех созданных человечеством сущностных сил.
Суть изложенной схемы исчерпывающе ясно изложена Лукачем в примечании к одной его ранней статье. Проясненное немецкой классической философией понятие сознания означает «ту особую стадию познания, на которой субъект и познанный им объект являются гомогенными (однородными. – В.А.) по своей субстанции, на которой, стало быть, познание совершается изнутри, а не извне. (Самым простым примером этого является, – продолжает Лукач, – моральное самосознание человека, то есть чувство ответственности, совесть, чему противоположностью является познавательный метод естественных наук, где познанный объект, несмотря на свою познанность, остается вечно чуждым познающему субъекту.) Главное значение этого познавательного метода состоит в том, что простой факт познания вызывает существенное изменение в познанном объекте: иными словами, та тенденция, которая присутствовала в объекте и раньше, посредством познания становится – благодаря своему осознанию – более достоверной и сильной, чем она была и чем без этого она могла быть прежде. Но этот познавательный метод, – заключает Лукач, – ведет также к тому, что исчезает различие между субъектом и объектом, а потому – также различие между теорией и практикой»
.
Вот на этой, по сути, неокантианской позиции остановился и остается до наших дней так называемый неомарксизм, или «творческий марксизм», иначе именуемый деятельностной теорией сознания, возникший почти 90 лет назад под влиянием книги Лукача «История и классовое сознание». Сам Лукач к моменту приезда в СССР, к 1930 г., уже разошелся с возникшей под его влиянием Франкфуртской школой и находился в творческом тупике (Институт социальных исследований во Франкфурте-на- Майне («Франкфуртская школа») создан в 1929 г. Сведения о том, что к 1930 г. Лукач разошелся с Франкфуртской школой, почерпнуты мною от Лифшица). Что же его не удовлетворяло в собственном детище?
Лукач был не фантазер, не создатель умственных схем, а прежде всего реально и трезво мыслящий человек – черта, свойственная тем, у кого слова не расходятся с делами. К 1930-м гг. многим стало ясно, что революция зашла в тупик, что совершена ошибка. По свидетельству Лифшица, на дискуссии (1930 г.) в Институте Маркса и Энгельса под председательством Д. Рязанова обсуждался вопрос об ошибке Маркса, допущенной им в революции 1848 г., а имелась в виду революция Октябрьская
. Однако если перед нами не временный сбой в ходе революции, а ее катастрофа, то либо вожди не доросли до высоты масс, либо сама эта революция – ошибочная, не имеющая исторического оправдания. Ибо истина истории есть тождество субъекта и объекта, а тут, оказывается, между ними опять если не пропасть, то щель.
Лукач снова обращается к исследованию трагической ситуации и выясняет, что для Маркса и Энгельса трагедия не в том, что вожди оказались ниже исторической задачи (так думал Лассаль, автор трагедии «Франц фон Зикинген») – такое бывает, и очень часто, но это не трагедия, а просто ошибка. Трагедия тогда, когда ошибка неизбежна именно для тех и прежде всего для тех, кто прав в самом глубоком, всемирно-историческом смысле слова. Ибо в истории бывают ситуации, когда совершение действия необходимо для продвижения истории и совершают это действие те, кто правильнее всех понимает эту необходимость истории. Но вместе с тем политики, владеющие истиной ситуации, обречены на поражение, ибо полная победа их-впереди, а сегодня они должны погибнуть, ситуация не позволяет им победить, однако, погибая в борьбе, они сдвигают с мертвой точки мировую историю. Такова, по мнению классиков марксизма, трагическая коллизия Томаса Мюнцера. Исследование Лукача на эту тему (оно было опубликовано в 1932 г.
) – его большое достижение, по мнению Лифшица.
Однако из такого понимания трагедии следовало сделать мировоззренческие, философские выводы. Если не только в предшествующей истории, но и в борьбе пролетариата возможна – и даже неизбежна – щель между субъектом и объектом как отражение щели в самой действительности, в объективном мире, то каков же тогда критерий истины? Или истиной будет отражение неистинной, искривленной действительности (таков вывод неомарксизма, Франкфуртской школы, А. Хаузера и т. н. «вульгарной социологии» в СССР), и истиной мы должны признать правдивое отражение объективной лжи, кривизны реальности, или мы возвращаемся к агностицизму Канта. Кажется, другого выхода нет?
Но лучше Кант, полагает Лифшиц, чем неокантианство, неомарксизм и вульгарная социология. Ибо агностицизм Канта вырастал как раз из сильной стороны его концепции деятельности – понимания того, что не мы создали природу и, следовательно, природа не может быть продуктом нашей опредмечивающей деятельности. Лукач слишком легко решил эту проблему в «Истории и классовом сознании», объявив природу общественной категорией.
Фихте, Шеллинг и Гегель решили проблему Канта гениально просто: сама природа есть не что иное, как деятельность субъекта, но не эмпирического, а трансцендентального (абсолютного субъекта Фихте и Шеллинга, абсолютной идеи и мирового духа Гегеля). Автор «Истории и классового сознания» заменил абсолютного субъекта коллективным, пролетариатом, который творит осознанно историю и тем отличается от действующего эмпирического субъекта предшествующей истории, который не понимает, что он делает, и поэтому не может быть тождественным объекту. Но как быть с объективным заблуждением не прошлого, а настоящего, не буржуазных мыслителей и практиков, а Маркса и Ленина, заблуждением, в котором, однако, – высшая правда времени? Если и они заблуждались, то где объективная точка отсчета, критерий истины, который молодой Лукач находил в тождестве субъекта и объекта?
В дискуссии 1930 г. под председательством Д. Рязанова Лифшиц выступил с концепцией истории, которую Д. Рязанов назвал «эстетической»
, поскольку она, писал по этому поводу Лифшиц в статье «Ветер истории», «делаеттрансцендентальную точку зрения «обыкновенной», те. наглядно связывает наш обычный мир с бесконечностью»
. Позволю себе проиллюстрировать суть этой точки зрения на примере полемики Лифшица с Лосевым, и не только с ним, но и с Гегелем в толковании одного места у Гомера. Разгневанный Ахилл хочет убить Агамемнона, он хватается за меч, но ему является Афина, успокаивает его и заставляет вложить меч в ножны. Гегель, а за ним и Лосев, рационалистически толкуют этот момент: Афина – это отчужденный от Ахилла образ его собственной воли, его истинного сознания, которое в иллюзорном образе Афины заставляет погасить чувственный аффект. Другими словами, субъект тут работает с самим собой, более интеллигибельная его сторона, трансцендентальная, подчиняет себе эмпирическую.
Лифшиц иначе толкует эту ситуацию. «Собственно, – пишет он на полях книги Лосева, – это диалектика и очень умно. Боги – остаток глубокого прошлого, но и способ понимания того или выражения того, что выходит за пределы рассудочной обыденности»
;«… здесь важно то, что поворот (речь идет о смирении гнева Ахилла Афиной. – В.А.) является как бы внешним, ибо все же есть действительная внешность ситуации, которая решает»
.
«Внешность ситуации» – это то, что в переписке с Лукачем Лифшиц именует «марксистским богом». Разум не столько в нас, сколько в реальных, существующих вне нашего сознания, созданных бесконечностью ситуациях, называемых Ф. Бэконом «прерогативными инстанциями» – такова отправная точка онтогносеологии Мих. Лифшица. Существование таких реальных точек разумности, «априорных фактов» в объективном мире свидетельствует, согласно материализму Лифшица, о том, что парменидовское Единое, «Идея» Платона или Бог – не пустая выдумка.
Лукач, примкнув к московскому «течению», преодолевал абстрактный марксизм, из которого вырос экзистенциализм с его роковой свободой человека, свободой в бессмысленном бытии, в которое человек заброшен (позитивистский марксизм Лукач начал преодолевать уже в своей книге «История и классовое сознание», которую Лифшиц оценивал высоко, находя в ней «что-то напоминающее безличный анализ Denkformen[3 - Мыслительные формы (нем.).]»
).
Как ни странно, но, сделав после 1930 г. шаг вперед, Лукач вместе с тем совершил, возможно, в некотором отношении два шага назад
. Дело в том, согласно Лифшицу, что «Лукач и Корш, как и у нас Богданов, смешали буржуазную рассудочность с отражением»
. И это смешение не было до конца преодолено Лукачем, хотя и отказавшимся от своего гностицизма эпохи «Истории и классового сознания».
Вернемся к прерванной логике наших рассуждений. Когда стало ясно, что пролетариат и его вожди в 1917 г. совершили трагическую ошибку, то бывшие социалисты, такие как Оруэлл, стали писать пародии на социализм, изображая его «скотным двором». Они, согласно логике Франкфуртской школы, правдиво отражали ложь, кривизну самой реальности! Другие превращались в циничных сталинистов. Но Лифшиц и Лукач в этой поистине страшной ситуации (массового раскулачивания и затем возмездия за него – 1937 г.) почувствовали, уловили какой-то ветер истории в мире искривленного, ложного «социализма». Его уловил и Андрей Платонов, у которого в «Ювенильном море» электричество – вопреки всем законам науки и разума – действительно стало получаться каким-то чудом из ничего, из дневного света. Вот почему в этой повести Платонов столь иронически изобразил бухаринский план построения социализма. Разумеется, он, как и участники «течения», не стал сталинистом. Так что же из себя представлял тот «ветер истории», который наполнил паруса в том числе и сталинской бюрократии, ибо она оседлала этот необъяснимый порыв и прорыв истории?
«Не могу скрыть от вас, дедушка, – писал Лифшиц в своем памфлете 1965 г., – что сначала это возведенное в принцип презрение к объективным условиям показалось нам с И. Жуковым очень странным, каким-то даже новым проявлением детской болезни "левизны" неуместной в марксизме. Но потом мы пришли к выводу, что эта черта получила такой монументальный рост, что ее тоже нужно принять в расчет и причислить к объективным условиям. В большом потоке, который рванулся куда-то в неведомое и завертел нас, как щепки, много было такого, что хоть плачь. Столько всяких ненужных, нелепых, иррациональных затрат и жестоких деяний, что хватило бы на три исторические трагедии. Но миллионы людей пришли в движение – поход, война, ну, словом, что-то значительное, даже возвышенное. На болотах росли города, в пустыне зажглись огни современной индустрии»
.
Вот реальная причина возникновения сталинского мифа, большой утопии, имеющей массовый, почти религиозный, квазирелигиоз-ный характер в стране, где в это время самым варварским способом разрушались христианские храмы, в стране воинствующего атеизма.
Религиозное, как и квазирелигиозное, сознание порождено ощущением щепки, которую завертел и понес куда-то могучий поток. В этом ощущении и в этом сознании есть великая правда – постижение исторической необходимости, действительный смысл которой по тем или иным причинам не доступен сознанию субъекта. Разве понимали христиане первых веков нашей эры, куда несет их исторический поток? Могли они предполагать кровопролитные религиозные войны и действия инквизиции, с одной стороны, а с другой – фантастический технический и научный прогресс европейской христианской цивилизации? Но в их «верую, ибо абсурдно» был отказ от узкого рационализма, в их готовности приносить величайшие жертвы было сознание более высокое, чем любые рациональные доводы противников христианства. Так что же представляла собой эта правда, которая не была продуктом деятельности самого субъекта, созданием его внутреннего мира, его внутренней логики? Правда, которая, согласно первому тезису теории отражения, требовала безусловного подчинения субъекта тому, что вне него?
В безусловном приоритете того, что христиане называли богом (а Маркс, вслед за Гегелем, – действительностью), над субъектом, над его малым бытием и его психологией – неотъемлемая черта религиозной веры. Задача субъекта – не лезть к богу со своим «бедным, заносчивым умишком» (слова Белинского), предъявляя богу свои узкие расчеты и соображения, свои упреки и свои претензии к миру, а прежде всего стать «чистой доской», способной отразить божественную правду, превосходящую все наши субъективные мнения и измерения
. «Недаром начало Божией мудрости и созерцания, – писал византийский теолог, – есть страх Божий: не уживаясь с иными богами, избавив душу от всякой скверны и как бы разгладив ее молитвою, он делает ее, словно дощечку для письма, пригодной для запечатления дарований Духа»
. Зачатки онтологической гносеологии, учения о том, как само бытие идет к своему познанию, формируя для себя те «чистые доски», tabula rasa, в которых оно отражается, находим не только в первоначальном христианстве, но и гораздо раньше – в древней мифологии. «В действительности не мы мыслим и чувствуем объективную реальность, – доказывал Лифшиц, – она мыслит и чувствует себя нами»