Оценить:
 Рейтинг: 0

Спор о Платоне. Круг Штефана Георге и немецкий университет

Год написания книги
2012
Теги
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Во многих характеристиках на молодых кандидатов на профессорские места указывалось, что они «работают в творческой близости к поэту Штефану Георге», и такие указания далеко не всегда оказывали на комиссии, деканаты и ректораты только негативное впечатление. Престиж Георге и как поэта, и как культурного деятеля был весьма высок. Он находил поддержку и непосредственно в органах надзора за университетами – министерствах образования, попечительских советах. Такие деятели, как Курт Рицлер во Франкфуртском университете или Карл Генрих Беккер в Берлинском, определявшие научную политику и в первую очередь рекрутирование преподавателей, сознательно поощряли продвижение георгеанцев.

Сам Георге был высокообразованным человеком, хотя, разумеется, атипичным на фоне «культурной буржуазии» (Bildungsb?rgertum) своего времени. Конечно, его личная компетенция была весьма различной в зависимости от дисциплины. В истории, археологии, истории искусств, германистике, англистике, романистике он обладал интуицией и познаниями, поражавшими его академических собеседников. Его любознательность распространялась в некоторой степени и на экономику и право, не говоря уже о педагогике, где он был и теоретиком, и практиком.

Миф о враждебности георгеанцев университету вместе с тем не просто ложен или абсурден. Он возник – в том числе при несомненном соучастии самого Георге – как выражение его недовольства университетской наукой, как заявка на программу ее преобразования (ее стали называть в Кругу scienza nuova, хотя сходство с Дж. Вико здесь возможно лишь самое поверхностное). Позитивистская фабрика по производству знания, которой так гордился XIX век, была для Георге признаком упадка в одном ряду с рационализмом, релятивизмом и демократией. Он призывал вернуться к монументальной истории – как ее (не без критической иронии, но к иронии георгеанцы были не особо восприимчивы) охарактеризовал Ницше в своем знаменитом «Несвоевременном размышлении» «О пользе и вреде истории для жизни». Свойственная монументальной истории почтительная установка (в отличие от исследовательской) предполагает не постоянное накопление сведений, критику источников, рефлексию над методом, пересмотр устоявшихся мнений и всего того, что называется «производством знания», но стремление к адекватному (в идеале: конгениальному), единоразовому и окончательному (вос)произведению личности или шедевра. Исторический континуум разлагается георгеанцами не на эпохи или течения, – хотя можно поклоняться и эпохе – античности, – а на великие сингулярности: великие фигуры (или же шедевры), способные стать образцом. Если верить всё тому же Э. Залину, Георге ценил и хвалил книгу Ф. Гундольфа «Шекспир и немецкий дух» именно за то, что она не может стать очередным этапом в кумулятивной науке: эта книга представляет собой «нечто уникальное [etwas Einmaliges] и на ней невозможно построить никакой новой науки»[30 - Salin, [1948], 2.Aufl. 1954, 48.].

Поклоняться означало знать, подражать, а если и изучать, то никак не в смысле биографико-психологическом. Наоборот, следовало строить в душе незыблемый и величественный образ Героя – его гештальт. Этот кантовско-гётеанский термин сделал в первые десятилетия XX века невероятную карьеру (у Музиля, Т. Манна, Гофмансталя, Кассирера, Хайдеггера, Юнгера…), и не в последнюю очередь благодаря его концептуализации в Кругу Георге. Не столько «теоретические» работы Вольтерса[31 - Wolters, 1909, 44–46 и особенно Wolters, 1911.] и Гундольфа[32 - Gundolf, 1911; см. также: Ratti, 2010.], сколько «духовные книги», Geist-B?cher, которые иногда в Кругу называли Gestalt-B?cher (первой из них была книга о Платоне, о ней еще пойдет речь), реализовали своеобразную георгеанскую гештальтовую парадигму. Гештальт был призван зафиксировать единство вечного и временного, неподвижного и преходящего, формы и материи. Гештальт воплощал то, что могло и должно было вызывать желание следовать высокому образцу. Эволюцию же человека, его колебания, его слабости как индивида следовало оставить «гробокопателям царских могил» (по излюбленному в Кругу выражению близкого к георгеанцам историка античной философии Карла Райнхардта)[33 - Reinhardt, [1927], 1960, 220.].

Поэтому поэт Готтфрид Бенн в своей (так и не произнесенной) речи памяти Георге написал, что ему «вторжение Георге в немецкую науку представляется одним из самых загадочных феноменов европейской истории»[34 - Вепп, [1934], 1989, 104–105.]. Георгеанец и сын георгеанцев (Эдит и Юлиуса) философ Михаэль Ландман писал (гораздо позже) о Георге: «Несомненно шаманизм был ему ближе, чем наука; но где и когда существовал другой такой поэт, чьи поклонники, питаясь его духом, создали бы что-то вроде собственного научного стиля? В этом остается что-то сугубо георгеанское, уже неотмыслимое от его сущности»[35 - Landmann M., 1959–1960, 68.].

Вопрос о науке не раз обсуждался во внутригеоргеанских дебатах. Так, в первом томе «Ежегодника за духовное движение» в 1910 году была опубликована программная статья Вольтерса «Директивы», которая отодвигала науку на второй план после поэзии и творчества вообще (как упорядочивающую силу versus созидательной). Этот одобренный Георге манифест вызвал негодование учителя Вольтерса К. Брайзига, который лично (встреча произошла 29.09.1910[36 - См.: Breysig, I960, 18–20; см. также: Landmann M., 1959–1960.]) и в письмах высказал Штефану Георге свою досаду и в том же 1910 году написал открытое письмо своему ученику – статью «Творческая сила науки»[37 - Опубликована она была посмертно. См.: Breysig, [1910], 1944.]. Из критики науки XIX века никак не должна следовать, по его мнению, критика науки вообще.

Другая, куда более масштабная, полемика вспыхивает через неполных десять лет. В 1919 году выходит брошюра со знаменитым текстом Макса Вебера «Наука как призвание»[38 - Weber, 1919. Доклад был прочитан уже в 1917 году.]. Сегодня его читают изолированно, а он должен быть помещен в контекст веберовского спора с друзьями-георгеанцами, и в частности, с программной статьей Ф. Гундольфа в «Ежегоднике за духовное движение» 1911 года. Здесь Гундольф выступает против «безумия, охватившего наши научные учреждения, считающие знание конечной целью»[39 - Gundolf, 1911, 16.], ратует за целостную и воспитывающую (против дробящей и всерелятивизирующей) науку, за «сущность» против «отношений» (как это сформулировано уже в названии статьи), за великое и вечное против прогресса, за величие человека против «американизации и муравьезации Земли», за знание, открыто провозглашающее смыслы и ценности. Наука есть лишь часть воспитательного комплекса (наряду и после поэзии) и должна способствовать выработке мировоззрения через «переживание» [Erlebnis]. В своем докладе Макс Вебер, как известно, выступил, напротив, за свободу знания от ценностей, за «смысловую аскезу», за воспитательную силу самой науки как таковой (а не как инструмента или проводника мировоззрения). Проповедникам и пророкам не место на кафедре. Против scienza nuova георгеанцев Вебер выдвигает «старую науку», прежде всего науку о культуре, которая исследует феномены в их социальной взаимосвязи и не претендует на решение об их ценности.

Круг отреагировал (по крайней мере, так это было воспринято читающей публикой) на веберовский манифест книгой «Призвание науки» историка и эссеиста Эриха фон Калера. По прямому заказу Ф. Гундольфа, своего близкого друга, Калер пишет небольшую книгу, предвосхищенную опубликованными в том же году, что и брошюра Вебера, двумя статьями «Кризис в науке» и «Человеческое воздействие науки»[40 - von Kahler, 1919а, 1919b.]. Фон Калер ставит в центр человека и его воспитание и проводит резкую грань между «старой» и «новой» наукой: «старая» искала знания ради знаний, тогда как «новая» стремится служить «жизни» (этот мотив проводится в книге особенно навязчиво). Платон присутствует в тексте неотлучно – как защитник идеала обращенного к жизни и на жизнь знания, как целиком политический мыслитель. Гундольф бурно приветствовал книгу фон Калера и видел в ней свой личный реванш против Вебера. Книгу фон Калера Гундольф опубликовал без ведома Георге в георгеанском издательстве «Bondi», и несмотря на (только посвященными замеченное) отсутствие «свастики» – сигнета «Листков за искусство» (иначе говоря, самого Георге), – была встречена читателями как выражение мнения Круга Георге и его вождя[41 - В этом, например, нисколько не сомневается Э. Трёльч (Troeltsch, [1921], 1925).]. Несомненно, не только обстоятельства выхода книги, но и ее содержание вызвало неудовольствие Мастера: Георге был в отношении к науке, вероятно, более умеренным, чем некоторые его послушники, а к М. Веберу всегда питал глубокое уважение. Наряду с женитьбой Гундольфа и его отказом от ординариата в Берлинском университете выход книги фон Калера стал одной из важнейших причин, приведших к разрыву Георге с Гундольфом.

Внутрикруговые дебаты о науке, однако, тем не кончились. Год спустя другой георгеанец, так же как и фон Калер не принадлежавший к ядру Круга, но поддерживавший близкие личные контакты и с Георге, и с Гундольфом, и с братьями Веберами, политэконом Артур Зальц[42 - Он был женат на сестре медиевиста и георгеанца Эрнста Канторовича.] выступил с книгой «За науку. Против образованных среди ее презирающих»[43 - Salz, 1921. Название перефразирует название известного текста Шлейермахера «О религии. Речи к образованным среди ее презирающих».]. В ней он не просто защищает Вебера, но и ратует за такую науку, в которой идеалы Вебера и Георге смогли бы прийти к примирению. Зальц нисколько не отвергал «узрение» [Schau] георгеанцев. Он считал его необходимым и доступным далеко не только «избранным», но находил столь же необходимым подкреплять его кропотливой эмпирической научной работой. К ней, однако, «новая наука», воспеваемая его другом Калером, не имеет никакого отношения; это скорее некая новая эзотерическая вера. Она задумана исходя из личных потребностей в спасении или благодати, из стремления к некоему «общему делу», к сообществу, а точнее, к секте, которая назначает себе пророков и апостолов, устанавливает иерархию и т. д. Причем здесь наука? Зальц осуждает «новую науку» за то, что та стремится стать не наукой об иррациональном, а наукой с иррациональными средствами[44 - Salz, 1921, 28. Совершенно неслучайно, что тезис о подчинении науки требованиям и запросам жизни был через некоторое время охотно подхвачен нацистскими идеологами (например, Эрнстом Криком); см.: Lauer, 1995, 252.]. Однако Зальц исходит из аналогичного калеровскому диагноза ситуации в науке и предлагает сходную модель, разве что более умеренную и менее резкую по отношению к «старой науке». В книге фон Калера (своего друга, по крайней мере, до этих пор) Зальц видит несколько запоздалую, или отставшую реакцию, отвечавшую атмосфере начала 1910-х годов и памфлетному настрою «Ежегодника за духовное движение» скорее, чем бурной научной деятельности Круга в начале 1920-х Георге, не одобривший «георгеанский» памфлет фон Калера, вовсе не порвал с Зальцем, написавшим, казалось бы, «антигеоргеанскую» отповедь. Их отношения, напротив, кажется, нисколько не изменились. Случайные обстоятельства оказались здесь более важными, тогда как по сути обе позиции (как на то и указывал Зальц) не обязательно противоречат друг другу. Действительно, и Вебер не отказывал науке в воспитательной миссии, и Георге, особенно в эти годы, поворачивается лицом к науке и ведет активную научную политику.

В своей пространной рецензии на книги фон Калера и Зальца, посвященной георгеанской «революции в науке», известный теолог и историк религии и культуры Эрнст Трёльч рассказывает, что, когда он сам (к сожалению, не указывает, когда именно это произошло) предложил тему конкурсного сочинения [Preisarbeit] «Теории науки Круга Георге», то получил такой ответ: «Такой чепухой [Mist] мы не занимаемся»[45 - Troeltsch, [1921], 1925, 676. Вскоре, однако, георгеанское понимание науки стало возможной диссертационной темой; см.: Frenzel, 1932.]. Самому рецензенту ясно, что речь здесь идет отнюдь не о чепухе, а вполне симптоматичном, многоплановом и заслуживающем внимания явлении.

С тех пор оно стало предметом систематического изучения. После первых исследований[46 - Jolies, 1967.] и обобщающих монографий К. Гроппе и Р. Колька практически ежегодно стали появляться работы, касающиеся научной политики Круга и ее влияния на ту или иную область знания[47 - См. прежде всего: Schlieben et al., Hrsg., 2004; B?schenstein et al., Hrsg., 2005; Sch?nh?rl, 2009a.].

4. «Эллада вечная любовь»

Особняком в scienza nuova георгеанцев стоит античность. В этом они, конечно, не уникальны. Так называемая классическая древность, то есть история греческой и римской культуры нескольких веков на рубеже христианской эры, всегда была для Европы чем-то большим, чем просто период ее истории, объект исторического интереса. От отцов церкви, почитающих Сократа, Платона, Аристотеля как христиан avant la lettre, через бесчисленные поколения политиков, рядящихся в туники и тоги своих тотемических предшественников, и художников, проверяющих свой дар на высоком античном каноне, до современного абитуриента, выбирающего классическую филологию или древнюю историю (оставшуюся несмотря ни на какие исторические перипетии греко-римо-центричной), невзирая на вящую «непрактичность» этой стези и давление критериев «успешности» – все они вкладывают в античность идеалы миро– и жизнетворчества, которые их вдохновляют – кого на созидание шедевров, кого на «обновление нации».

Увлечение античностью в Германии на рубеже веков приняло особый размах[48 - См., например: S?nderhauf, 2004. "Jaeger, 1919,20–21.]. Мыслители и художники самых разных направлений были вовлечены в логику «слияния горизонтов» – античного (греческого или римского) с современным немецким. В этом, собственно, и состоял смысл «третьего гуманизма», широкого движения по возрождению античного духа на немецкой почве. Историко-культурная самоидентификация с германскими племенами, ворвавшимися некогда в Римскую империю, позволяла стилизовать свою культурную приверженность античному миру на манер самих римлян, за несколько веков до этого вторжения захвативших Грецию. Конечно, расовый вопрос вносил некоторые сложности. Как можно было объяснить, что мы, германцы, и есть греки современности, причем греки самые подлинные и единственные? Вот как это делает Вернер Йегер, лидер «третьего гуманизма»:

В культурном отношении германские завоеватели не могли оказать колоссальному, одновременно разлагающему и созидательному влиянию античного мира, в который они вторглись, никакого сопротивления. […] Лишь века спустя немецкий дух обрел себя. […] Более древние, вещественно ассимилированные элементы античности постепенно опускались в бессознательное, становясь фундаментом нашей материальной культуры. Но в ярком свете осознанного творения, к которому себя теперь побуждала немецкая раса, античность во второй раз, но уже в гораздо в более высоком и духовном смысле, стала руководительницей и побудительницей становящейся народной культуры. Отношение к античности было уже не просто вещественной рецепцией, но продуктивным освоением47.

По какому счету гуманизм оказался третьим – по этому поводу единодушия не было. Одни считали первым гуманизм греков (или афинян), а вторым – немецкую классику Винкельмана, Канта, Лессинга, Гердера, Гёте, Шиллера, Гумбольдта… Другие первым называли гуманизм немецких классиков, вторым – «плохой» историцистский гуманизм второй половины XIX века, который нашел в античности эпоху пусть и блестящую, но исторически обусловленную, уникальную, а потому неповторимую и, следовательно, неспособную быть идеалом для современности. По другим расчетам первым был итальянский гуманизм Возрождения, за которым последовала немецкая классика. Из-за этой возможной путаницы «третий» гуманизм часто уклончиво назывался «новым» [Neuhumanismus]. Хотя обычно – и справедливо – развитие идей «третьего гуманизма» связывают с именами Йегера[49 - См. его программную речь 1924 года «Греческая государственная этика в эпоху Платона» (Jaeger, [1924], 1934).] и Штенцеля, но и Круг Георге вовсе не остался от него в стороне. Вольфганг Фроммель, активный почитатель Георге (не допущенный этим последним в святая святых Круга, но много сделавший для сохранения и преумножения георгеанского наследия[50 - Его деятельность до сих пор продолжает амстердамское издательство «Castrum Peregrini».]), опубликовал в 1932 году книгу под названием «Третий гуманизм»[51 - Frommel, [1932], 1935.], в которой, как и Йегер, подчеркивал особое место Платона в нынешнем возрождении духа античности.

Уже в 1931 году Оскар Венда (инспектор школ в Вене, а впоследствии литературовед) подверг «третий гуманизм» тонкому анализу в своем проницательно-пророческом памфлете «Формирование третьего рейха: заметки на полях общественно-исторического смыслового сдвига немецкого гуманизма». Он видит в нем «позднекапиталистическую форму проявления гуманистической идеи образования, представляющую, как мы опасаемся, не сверкающую жизнью зарю, но меланхолично гаснущие сумерки»[52 - Benda, [1931], 1945, 14.]. Он считает, что понятие «нового гуманизма» амальгамирует совершенно различные содержания: возрожденческую секуляризацию образования, его освобождение от среднековых авторитарных оков и Bildung гегелевского чекана, предполагающую, напротив, включение образования в авторитарное понятие государства, порядка, связи[53 - Ibid., 16.]. Наконец, Бенда считает, что подобно тому, как «второй гуманизм» нужно искать не у популяризаторов-упорядочивателей, а у самих Шиллера, Гёте и Гумбольдта, так и наиболее чистое выражение «третьего гуманизма» следует черпать не у гимназических идеологов типа Йегера, Френкеля или Регенбогена, а в Кругу Георге[54 - Ibid., 19–20.]. Именно здесь была поставлена национальная задача, говоря словами Вольтерса, «осуществления немецкости в священном браке с духом Эллады»[55 - Ibid., 36.].

Действительно, Круг Георге поднял свойственный его эпохе культ античности на новую ступень. Таким (написанным лично Штефаном Георге) манифестом открывался номер «Листков» за 1910 год:

Эллинское чудо

Если наши ведущие гении такие как Гете падают ниц перед эллинским чудом • и греческое искусство • особенно скульптуры • считают высочайшей целью • то за этим должно скрываться нечто большее, чем то объяснение будто южная ясность и приятность формы так захватили их, что из-за них они даже перестали ценить силы и достижения собственного народа. Скорее они постигли что здесь заключено нечто несравненное • уникальное для всего человечества • на подражание чему должно быть мобилизовано всё и что все упования столь любимого прогресса должны быть прежде всего направлены на это. По сравнению с греками все люди собственного народа при всей его огромной одаренности должны выглядеть почти как шаржи. Конечно, эти ведущие гении требовали не внешнего следования что привело к порочному классицизму • но оплодотворения • проникновения • Святого Бракосочетания. Все объяснения, почему они поднимали греков на такую высоту • все исследования того какие внутренние свойства и внешние обстоятельства дали именно этим островитянам приоритет над всеми другими народами • недостаточны. За всеми объяснениями исторического • эстетического и личного характера лежит вера что из всех проявлений известных нам тысячелетий Греческая Мысль «Плоть • этот символ быстротечности • плоть есть бог» есть безусловно самая творческая и самая достойная человека • которой по возвышенному характеру уступает любая другая • даже христианская[56 - George, 1910, 2. Текст подписан «Bl?tter f?r die Kunst». Шульц считает автором Георге (Schultz, 1965, 237). В переводе по возможности сохранены введенные Георге пунктуационные нормы.].

Античность представала здесь вечной праформой [urseinsform][57 - Так говорится в другом программном тексте под названием «Мертвая и живая современность» в том же номере «Bl?tter» (3).]. Сам Георге от своего обязательного гимназического набора античности (где немножко фигурировал и Платон) двинулся на восток и в эллинизм. Его «Алгабал» следует либертенской моде эпохи, восхищаясь и ужасаясь Элагабалом (или Гелиогабалом), эфемерным декадентским римским императором III века, возродившим человеческие жертвоприношения. На рубеже веков Георге активно посещает кружок «мюнхенских космистов», в котором вечный студент Альфред Шулер культивировал темную, нутряную и страшную античность, противопоставляя ее подсознательный «подвал» лубочным изображениям ? la Винкельман.

Многие члены Круга (в частности, Эдит Ландман, Залин, Зингер) отмечали незаурядные антиковедческие познания Георге, подкрепленные восхищением перед античностью[58 - Эдит Ландман записывает в своем дневнике следующее высказывание Георге: «Никакие доказательства бытия Божия меня не убеждают, я им всем не верю. Но есть нечто, что делает его присутствие для меня явным: существование греков» (Landmann Е., 1963, 46).]. Однако в этой сфере особенно трудно отделить реальность от агиографического усилия. К тому же необходимо учитывать склонность Мастера к блефу. Это лучше известно на примере его экономической компетенции. Он утверждал, в разговоре с Куртом Зингером, в 1918 году, «полу в шутку, полу всерьез», что «понимает в хозяйственных делах больше политэкономов»[59 - Singer, 1956–1957, 304.]. И Зингер, и Залин упоминают подробные расспросы, которые учинял им Георге по поводу тех или иных экономических проблем. Экономические соображения присутствовали в его частых высказываниях в антикапиталистическом, антимонополистическом или антиамериканском духе (что, конечно, относится к общим местам «консервативной революции»), но важны не они и не конкретные познания о древности, а та перспектива, которую Георге смог задать для многих современников. Целый ряд университетских или связанных с университетом античников входили в Круг, и в их академических трудах повсеместна георгеанская риторика. Здесь можно назвать историка греческой скульптуры Вольдемара фон Укскуля; разностороннего историка античности Альбрехта фон Блюменталя, чья книга «Греческие образцы» была образцом возможного синтеза университетского духа с георгеанским (она встретила как отрицательные, так и вполне положительные рецензии в университетской среде); брата участников на покушение на Гитлера в июле 1944 года Бертольда и Клауса – Александра Шенка фон Штауффенберга – автора весьма разнообразных по тематике работ о политической и культурной истории Греции; эллиниста и политика Курта Рицлера; классического археолога Карла Шефолда, искусствоведа Гертруду Канторович…

В большинстве своем антикофилы того времени (например, Гофмансталь) стремились не позволить античности умереть, смолкнуть, хотели вжиться в нее, придать ей новый, современный, голос. Георге же в отличие от них не собирался покидать современность. Он «исходил из Здесь и Теперь, называлось ли оно красивая жизнь или Бог или "мой час", миг, кайрос, Новая Империя или Основание. С этой точки опоры взгляд отправляется в прошлое и выбирает там то, в чем нуждается настоящее или что ему соразмерно»[60 - Schultz, 1965, 230.].

И красивая жизнь[61 - Имеется в виду «sch?nes Leben» из стихотворении Георге «Посещение» [Der Besuch] 1896 г. и вместе с тем ho kalos bios из «Апологии Сократа» (37d) или ho kallistos ka aristos bios из «Законов» (817b), как и в целом античная калокагатия.], и миг (в котором легко угадывается мгновенное и внезапное – exaiphn?s – озарение, увенчивающее долгий диалектический путь в «Пире» и «VII письме»[62 - Пир (210е), VII письмо (341bс).]), и кайрос, и основание Академии как новой духовной империи – все это явно платонические мотивы. Начиная с определенного момента, примерно с середины 10-х годов, под своего рода «самоиндуцированным» влиянием книги Г. Фридемана (к которой мы скоро обратимся) Георге стал осознавать себя и свою миссию в платоновских категориях. В агиографическом сочинении о Георге 1920 года Гундольф прослеживает кровно-духовную родословную Мастера. Не сразу Георге постиг и принял свое родство с Платоном. Лишь в последние годы Платон стал для него фокальной точкой всей античности и вместе с тем ферментом действия. Ибо поклонение Платону должно быть действенным: не бывает дважды одного и того же решения, и бесполезно пытаться повторить былое спасение[63 - Gundolf, 1920, 2.]. Сперва Георге черпал из пластических античных праэлементов (Дельфы, фризы Парфенона…).

Лишь оттуда воссияло ему всеобще-человеческое содержание Гомера, трагиков, Пиндара и Платона. И всё же они были для него прежде всего мифическими гештальтами, праобразами той веры, которая прояснилась и выкристаллизовалась только в последние годы. По мере того как ему самому изнутри отчетливее проступало его античное кровное наследство, его природная античность находила все больше «отдаленного сходства» и родственных знаков с античностью исторической. Чем больше его воля просвечивалась в сознании, так, что ей можно было теперь учить, тем более приближался к нему – изо всех провидцев и певцов – мудрец правителей и пестователь людей Платон. Его творчество, кажется, единственное из всей античности, которое он понял братски, а не только мифически, одновременно как уникальный личный язык и как вечный гештальт[64 - Gundolf, 1920, 52.].

По убеждению Гундольфа, Платон – с его вечным кругооборотом веры, силы, крови, любви, узрения и воли – дает более адекватный ключ к пониманию Георге, чем случайно-исторические предпосылки новейшей литературы[65 - Ibid., 244.]. И наконец, отнюдь не в последнюю очередь Платон для Георге – учитель любви. Как и у Платона, у Георге (особенно в позднем сборнике «Звезда союза») «Эрос служит посредником между человеком и богом, той силой, через которую действует и проявляет себя двуединство человека и бога»[66 - Ibid., 255.].

Уже упоминавшийся Оскар Бенда отмечал неслучайную роль Платона в «третьем гуманизме»: весь этот поворот к античности становится ясным, когда осознаёшь, что витальное средоточие этого движения занимает Платон, обосновывавший олигархическую деспотию против демократического полиса; этот выбор задает недвусмысленный ориентир для послушников по части того, как нужно истолковывать миссию и структуру их круга. «Третьему гуманизму» свойственна недвусмысленная ориентация образования на платоновскую аристопедию. В этом подлинное содержание смутного термина «пайдейя»[67 - Benda, [1931], 1945, 13.].

Платон занимал место среди георгеанских «святых» сначала как певец Эроса. Его «продвижение» в лидеры Пантеона было связано с политическим поворотом в эволюции Круга. Так или иначе с конца 1950-х годов в исследовательской литературе о Круге циркулирует статистика, которая, кажется, не перестает удивлять германистов-георгеведов: среди всех тотемических георгеанских святых именно Платону Круг посвятил больше всего публикаций. Хотя абсолютные цифры нужно принимать в данном случае с большой осторожностью (неясны критерии, в частности, что касается рецензий; не все тексты были известны к моменту подсчета и т. д.), но зато сравнение весьма поучительно. Платон выходит бесспорным лидером: ему георгеанцы посвятили 26 публикаций; за ним следуют с огромным отрывом Гёльдерлин (7 публикаций) и Гёте (6), затем Шекспир (4), Наполеон (3) и, наконец, Цезарь, Фридрих II и Данте (по 2)[68 - Starke, 1959, 7–9.].

Платон никогда не был здесь просто предметом научного исследования. Именно поэтому Платон пришелся, с точки зрения Круга, как бы не по зубам науке: предмет сам оказывался способным вдохновить радикальную критику науки. Выбор Кругом именно Платона был вызовом дисциплинарным принципам новейшей классической филологии, отбросившей романтические идеи гения, шедевра и проч. и уровнявшей всех авторов и все произведения пред строгим ликом науки, не желающей более признавать любимчиков, но требующей ко всем одинакого «позитивистского» отношения.

Ученик Хайдеггера философ и теолог Герхард Крюгер, автор влиятельной книги о платоновском эросе и один из редких «внекруговых» университетских ученых, открыто признавших свой долг перед Георге, сформулировал дилемму, перед которой стоял любой автор его эпохи, пишущий о Платоне:

Как и современные науки о духе в целом, платоноведение впервые возникло в такой ситуации, в которой живая преемственность прошлому, в особенности античности, умолкла: в своем отношении к собственной истории современная историческая наука, со всей ее пользой и вредом, заступила на место традиции, от которой тоже была своя польза и свой вред: известный вред от недостатка исторического сознания, но и менее известная польза, что она на свой манер разделяла чаяния, свойственные прошлому, поэтому доступ к нему не представлял для нее труда. Современное исследовательство именно в этом отношении ей уступает: та же самая внутренняя дистанция от прошлого (которая и делает из него подлинную историческую науку) мешает ему постичь в изначальном смысле и ценности то, ради чего люди некогда жили и умирали. Тот факт, что платоноведение выработало себе так много филолого-исторического и так сравнительно мало сущностно-философского понимания, вовсе не удивителен, если вспомнить о его исторической ситуации, принципиально заданной разрывом с традицией и вообще ставшей возможной лишь благодаря этому разрыву[69 - Kr?ger, [1939], 2.Aufl. 1948, XI–XII.].

Таким был вызов, на который ответил георгеанский платонизм. К этой формулировке Крюгера следует добавить, однако, что георгеанцы полагали, что доступ к прошлому дается им через активно-плотское присутствие в самой что ни на есть актуальной современности.

IL У истоков георгеанской платонолатрии (1910–1913)

1. Почему Платон?

Было ли обращение Круга к Платону необходимым, насущным? Какую задачу оно призвано было выполнить? Даже в исследованиях германистов, посвященных Кругу, культ Платона упоминается (если упоминается) вскользь или же трактуется как необязательная прихоть, привлечение которой к анализу идеологии Круга столь же необязательно. Вполне когерентная картина получается вроде и без этого. Подтверждается это, кажется, и тем, что Платон пришел в Круг достаточно поздно. Действительно, это произошло в самом конце первого десятилетия XX века, а значит, после без малого двух десятилетий существования эстетической ассоциации авторов-читателей «Листков для искусства». Важно отметить, что не Круг Георге сформировался по образцу Академии, а сложившийся или складывающийся Круг нашел себе задним числом в платоновской Академии исторический прообраз и образец для подражания. Избегая всяческой каузальности, можно сказать, что «явление Платона Кругу» увенчивает определенную смену парадигм, которую можно охарактеризовать как переход от романтики к классике. Меняется понимание творчества. На место самоизъявления приходит самостирание[70 - Аппельханс говорит о «тенденции к радикальному де-субъективированию поэзии» (Appelhanns, 2002, 386).], на место «выражения» – литературная учеба, на место «свободы» – «служение». Служение, разумеется, не вождю и даже не Мастеру, а «законам», мере, высоким образцам, идеям. Но и самому Кругу, что предполагает принятие определенных – а точнее, неопределенных, неписанных и связанных лишь кайросом и просто произволом Мастера – правил, способность сообразовать свою роль с общей органиграммой «движения» и свои намерения с неким общим делом. Мировоззрение Круга было холистским, что относилось прежде всего к нему самому: его миссия, смысл и цель превосходили, по мысли Георге, возможную сумму индивидуальных реализаций.

В смысле, как сейчас выражаются, «динамики группы», приход Платона в Круг знаменует собой смену поколений. Первые соратники были поколением равных, и распределение ролей на ведущих и ведомых, наставников и отроков было условным, часто временным. Разница в возрасте между первым и вторым поколениями учредит непреложную асимметрию в отношениях между членами Круга. Одновременно критика общества и культуры приобретет в Кругу все более отчетливые воспитательные оттенки, охотно эпатирующие сравнениями с выращиванием, селекцией, дрессировкой. Все больше и больше речь будет идти о создании аристократии духа, о которой мечтал Ницше, увы, не имевший для ее мобилизации и подготовки необходимой педагогической струнки («он не умеет порождать», был георгеанский приговор Ницше). Платон вписывался в эту программу, по крайней мере, двояко: как апофеоз Античности – этого естественного (в смысле органичного, невыдуманного, «неоригинального», но это как раз вовсе не пугало Георге) противоядия против новых и новейших бед, сохраненного и завещанного национальными гениями – Гёте, Шиллером… С другой стороны, Платон – что с новой силой показало незадолго до этого окончательно реабилитированное «VII письмо» – идеально воплощал педагогическое вдохновение, смыкающееся с политической волей. Как его Академия, так и структура его диалогов выказывала несомненную заботу о подготовке мыслящей элиты, которая в идеале была призвана занять максимально высокую властную позицию в государстве. Эту элиту следовало организовать как государство, как «духовную империю». Формула «das geistige Reich» стала одновременно характеристикой платоновской Академии как зародыша настоящего земного государства, которым дух будет править (в виде философа на троне), и знаком Круга, часто его самоназванием.

Так Платон стал рядом с наиболее любимыми гештальтами (Gestalte), образ(ц)ами Круга – с Данте, Шекспиром, Гёте, а потом и выше их, так как отчетливее, чем они воплощал эту духовную власть. Как и другие «гештальты», Платон должен был стать предметом ученичества, а не изучения; поклонения, а не анализа и критики.

Уже в силу этого трудно говорить о платоноведческих работах Круга. Именно чисто исследовательскую установку, культивируемую университетской наукой, Георге и его Круг как раз и отвергали как пагубную и для предмета, и для субъекта. Подходом, адекватным и соответствующим такому «предмету», как Платон, могло быть только почтение, а не бесцеремонное изучение. Речь здесь могла идти и шла только о культе Платона, о платонопатрии[71 - Ср. у Манасса: «воодушевление Платоном [die Piaton-Begeisterung] в Кругу Георге» (Manasse, 1957, 5).], которая, правда, предполагала и почтительное внимание к тексту, и перевод, и толкование.

До конца 1900-х годов Платон появлялся в стихах Георге (и в сочинениях георгеанцев[72 - В 1894 году франкоязычный бельгийский поэт из плеяды «Листков» Поль Жерарди посвятил Георге два «платонических» стихотворения, а перевод одного из них был опубликован в 4-м выпуске «Листков» в 1903 году (Fechner, Hrsg., 1998, 86–90).]) пунктирно, аллюзивно и никогда не выходил за общесимволистский способ прочтения[73 - Кристиан Остерзандфорт обещает вскоре представить обширное исследование «влияния Платона на Штефана Георге и на развитие социопоэтической структуры его поэзии» (Oestersandfort, 2008–2009, 100). Его статья, посвященная «платоническому» в цикле Ш. Георге «Ковер жизни» (1899) и составляющая часть этого будущего труда, указывает на некоторые мотивы, которые при желании можно назвать платоническими: апофеоз красоты, нисходящая иерархия всё менее совершенных ее образов; ангел, схожий с платоновским Эросом; душа, влекомая к красоте в безумно-упоительном порыве. Очевиден, впрочем, разрыв, отделяющий эти – эстетические – топосы от тех – политических, что легли в основу георгеанского платонизма и идеологии Круга вообще начиная с конца 1900-х годов.]. Но и позже платоновские отсылки в георгеанской поэзии гораздо малочисленнее, чем, например, христианские, а так называемые цитаты носили, как правило, весьма общий характер[74 - Например, «Ты всегда еще нам начало и конец и середина»; сравни с: Законы (715е8-716а1).]. В своей рецензии 1896 года на раннюю поэзию Георге Гуго фон Гофмансталь, однако, пишет, что находит в его «Книге пастушьих и хвалебных стихотворений» мелькание неназванных любимых учеников Сократа: Менексена, Аполлодора, Хармида, Лисия. Мы представляем, как они движутся, как быстро краснеют. Нет строки в книге, которая не была бы посвящена триумфу юности[75 - Fechner, Hrsg., 1998, 176.]. Конечно, у Георге были свои любимые платоновские тезисы или принципы. Так, в 4-м выпуске «Листков за искусство» за 1899 год находим парафраз вполне платоновской идеи: «Любая вещь может быть понята только в той мере, в какой она сущностно родственна познающему»[76 - Bl?tter f?r die Kunst, IV, 85.]. Другой излюбленный им платоновский принцип приводит в своих воспоминаниях Э.Р. Курциус. В разговоре с ним в апреле 1911 года Георге сказал: «Некоторые думают, что мои первые книги содержат только художественное [или "эстетское": K?nstlerisches]… Это абсолютно неверно! Алгабал – это революционная книга. Послушайте эту фразу из Платона: музические порядки меняются только с государственными. Алгабал и Седьмое кольцо – это та же самая субстанция, только на меньшей площади»[77 - Curtius, 1950, 153.]. Платоновские симпатии Георге не были тайной и для Круга. Глёкнер делится очарованностью и сомнениями в отношении Мастера в письме к своему другу-партнеру Бертраму в 1913 году: «Почему у меня есть подозрение, что когда-то в молодости он [то есть Георге] был одержим платоновским "Пиром", и что с той поры собирается с силами, чтобы его когда-нибудь прожить?»[78 - Глёкнер Бертраму, 11.04.1913 (Gl?ckner, 1972, 37). Ср. также: «В нем [то есть в Георге] глубоко сидит воля к античности» (Ibid.). Через три дня он пишет: «Потом я перечитал Платона, и с неописуемым наслаждением. Это было больше, чем наслаждение; это было чудесное переживание» (Ibid., 38).]

Но Платон оставался пока спутником, еще не превратившись в вождя.

2. Платон и Георге: священный альянс (против Виламовица?)

В 1910 году начинает выходить новый печатный орган Круга – «Ежегодник за духовное движение» [ «Jahrbuch f?r Geistige Bewegung»]. Он носил совершенно иной, по сравнению с «Листками за искусство», характер[79 - Вышли они в том же издательстве «Листков за искусство», принадлежавшем Георге и связанным с издательством «Bondi», в частности, общей типографией (Mettler, 1979, 13–20).]. Если «Листки» были целиком посвящены творчеству (преимущественно поэтическому), то «Ежегодник» – осмыслению творчества, будь то свое или чужое, осмыслению, которое должно было перерасти в критику самой эпохи. Отличаясь принципиально по жанру, «Ежегодник» логически преемствовал «Листкам» в смысле «эстетической коммуницации»: если «Листки» отбирали-создавали аудиторию, черпая из нее отчасти и авторов, то «Ежегодник» уже знает, к кому обращается. Первый том вышел в феврале-марте 1910 года под редакцией Фридриха Гундольфа и Фридриха Вольтерса, двух влиятельнейших соратников-антиподов.

В высшей степени примечательно, что в первом томе этого критического и теоретического органа печатается статья, содержащая лаконичную, почти эмбриональную программу будущего культа Платона и одновременно следующей, платоновской фазы истории самого Круга Георге. Обширная – более чем 50-страничная – статья Курта Хильдебрандта[80 - Одно время на роль третьего редактора обсуждалась кандидатура Хильдебрандта. Сначала на этот пост предназначался Бертольд Валентин, но он отказался из опасения, что это затруднит его получение места судьи в Берлине. Когда он было передумал, Георге сообщил ему, что уже поздно, указав на строку из своего сборника «Ковер жизни» («Юноши любят, но слабы и трусливы», I, 186). Сходное произошло с Хильдебрандтом. Он согласился выступать редактором, но под псевдонимом (Dr. Florentin, то есть используя свое второе имя, отсылающее к месту его рождения во Флоренции). Когда Гундольф указал ему, что, учитывая остроту критики, важно назвать подлинные имена как автора статьи, так и редактора, Хильдебрандт согласился. Но ответа уже не получил: о высшем решении он узнал, увидев номер «Ежегодника» только с двумя редакторами.] «Эллада и Виламовиц (к этосу трагедии)»[81 - Публикация с самого начала оказалась под угрозой дипломатического конфликта Хильдебрандт безуспешно пытался опубликовать статью и до создания «Ежегодника». За пару месяцев до выхода «Ежегодника» выяснилось, что он не забрал рукопись из журнала «Grenzboten». Это вызвало недовольство Георге. Взявшийся уладить конфликт Гундольф потребовал, чтобы в «Grenzboten» вышла только сокращенная публикация и только после публикации в «Ежегоднике»: см. письмо Хильдебрандту от 9.12.1909 (StGA). Это настойчивое пожелание было выполнено, и объем статьи в «Grenzboten», вышедшей позже в том же 1910 году, составил четверть оригинала.] носит полемический характер[82 - Примечательно, что при всем своем антимодернистском, критическом характере, официальная идеология Круга полемику как таковую не приветствовала, считая ее спутницей демократии и парламентаризма. Предисловие редакции к 1-му номеру «Ежегодника» настаивает: «Везде, где издатели нападают, это совершается ради дела, а не из-за личностей: во имя утверждения, а не отрицания». По поводу своей статьи Хильдебрандт пишет Мельхиору Лехтеру (выдающемуся книжному оформителю и близкому соратнику Георге) 27.07.1910: «Ваша открытка с озера Гарда очень обрадовала и успокоила; поскольку я знал Ваше отвращение ко всему полемическому, я опасался, что Вам меньше всего понравится моя решительная атакующая манера. Поэтому я тем более благодарен Вам, что Вы смогли сквозь этот тон услышать, что не ненависть, но любовь двигала мной» (DLA).] и направлена против Ульриха Виламовица-Мёллендорфа (1848–1931), крупнейшего мэтра (одновременно высшего авторитета и наивлиятельнейшего бонзы) тогдашнего антиковедения. Поскольку георгеанцы претендовали не на вклад в академическое знание, а на его пересмотр, услышана и замечена эта претензия могла быть только через громкую критику какого-нибудь столпа «старой» науки. Виламовиц-Мёллендорф был идеальной мишенью – не только благодаря центральному статусу этого ученого в Altertumswissenschaften (основанных им на основе тесной интеграции классической филологии, археологии и древней истории), но и прежде всего потому, что направляя критику именно на него, Круг Георге как бы продолжал полемику между Ницше и Виламовицем[83 - См. по-русски подробное досье вокруг полемики в: Nietzsche, [1872], 2001, а также: Calder, 1983.], иначе говоря, вписывался в традицию критики академической науки[84 - Kolk, 1998, 356.]. Характер мести этой критике придавала некоторая ее зеркальная аналогия с нападками Виламовица на Ницше: предпринявший тогда эти атаки Виламовиц, молодой аспирант проф. Морица Хаупта, был такой же никому не известной величиной, как в 1910 году Хильдебрандт (за исключением того, что тот был дипломированным классическим филологом)[85 - Виламовиц, как известно, испытывал сопернические чувства к Ницше со времен их общей (Ницше был старше на 4 года) учебы в знаменитой гимназии Пфорта, находящейся между Лейпцигом и Йеной (и существующей до сих пор).].

Но бесспорным кандидатом на место антигероя Круга Георге Виламовиц был и по другой причине: он начал конфликт с Кругом Георге. У статьи была своя предыстория: в 1898–1999 годах Виламовиц написал три пародии на Штефана Георге[86 - См.: Goldsmith, 1985а; [1985], 1989. Третий сонет был опубликован в хрестоматии немецкой пародии (Heimeran, Hrsg., [1943],4.Aufl. 1962,33).]. Он действительно много и успешно версифицировал и пародировал на греческом, латинском и немецком языках, чем, разумеется, отличался от большинства классических филологов. В данном случае, впрочем, мы имеем дело не с самыми удачными образцами его творчества: при всей своей оскорбительности, они довольно плоски, но, главное, совершенно не пародийны, так как плохо имитируют стиль пародируемого. Впрочем, оставим немцам и германистам судить об их качестве.

Пародии на Георге относятся к самому началу берлинского – и последнего – периода деятельности Виламовица. В 1897 году Виламовиц-Мёллендорф, занимавший профессорский пост в Гёттингене, под давлением влиятельного чиновника прусского министерства культуры Фридриха Альтхоффа[87 - vom Brocke, Hrsg., 1991, 221–266.] и не без сопротивления[88 - Счастливое время было позади, «но человек существует не для того, чтобы быть счастливым, а чтобы подчиняться долгу» (Wilamowitz-Moellendorff, 1928, 239).] принял приглашение в Берлинский университет. Он поселился в Вестэнде, поближе к природе, и оказался неподалеку, в частности, от дома семьи художников Лепсиус, известный салон которых они с супругой стали посещать. В тот же дом приходил с чтением своих стихов и Штефан Георге. Вряд ли стоит искать иных причин их заведомой взаимной враждебности, чем непримиримая критика Виламовицем Ницше и открытая преемственность с Ницше, которую провозглашали георгеанцы[89 - Поэтому утверждение Хильдебрандта, будто в 1908 году, когда он работал над статьей о Виламовице, он не знал о его конфликте с георгеанцами (Hildebrandt, 1965, 48п.6), следует понимать так, что ему не было известно только о пародиях, что, действительно, не невозможно.]. С поэзией Георге Виламовица познакомил берлинский коллега Ричард Мориц Мейер (1860–1914), который был, кстати, первым германистом, написавшим о Георге и его соратниках по «Листкам»[90 - Meyer, 1897.]. Несмотря на пародии, хозяйка салона Забине Лепсиус (Грэф), женщина независимая и открытая, пыталась свести лично Георге и Виламовица[91 - Интересно, что современникам случалось, пусть и редко, их прямо сравнивать. Эва Закс (Eva Sachs), аспирантка и, вероятно, любовница Виламовица, сетует в письме его внучатой племяннице Жозефине от 18.12.1933, что не может дать достаточно яркий портрет ее дедушки, «ибо человек этот был исполнен такой величественности, что против нее бледнет вся утонченность и ум георгеанцев [der Stefan Georgeleute]; но это благодаря тому, что он мог придать стержень своей собственной героической природе. Он [то есть Георге] тоже был "деятельной натурой, потерявшейся в духовном", но еще больше, чем Штефан Георге, который хотя, конечно, тоже обладал мощью "вождя" [des "F?hrers"], но не тем характером викинга, что был присущ Виламовицу», цит. по: Calder, ed., 1994, 216. «Деятельная натура, потерявшаяся в духовном» – это характеристика, данная Штефану Георге Людвигом Клагесом, психософом, френологом, хиромантом и товарищем Георге по мюнхенскому кружку космистов; Klages, 2.Aufl. 1920, 156.] и окончательно отказалась от этой идеи лишь после выхода статьи Хильдебрандта 1910 года. По меньшей мере, одна пародия (заканчивающаяся словами «das Mausegrau der Impotenz», «мышиная серость бессилия») стала быстро известной георгеанцам. Вероятно, в частности, что она была зачитана между 1899 и 1901 годами в доме юриста и журналиста Фридриха Дернбурга. Хозяин дома попытался спасти положение, сказав: «Однако господа! Если Виламовиц позволяет себе пародировать Софокла, отчего бы ему не пародировать и Георге!»[92 - Wolters, 1930, 183. Сходно, но с добавлением Эсхила в: Hildebrandt, 1965, 48п.6.] Под пародированием Софокла имелись в виду попытки его переводить: первый из четырех томов греческих трагиков в переводе Виламовица вышел как раз в 1899 году.

Автор статьи, Курт Хильдебрандт, впервые встретился с Георге в ноябре 1905 года и к 1910 году вошел в число самых активных членов Круга. Он родился в 1881 году во Флоренции во влиятельной пасторской семье и жил в Марк Бранденбурге. Получил хорошее классическое гимназическое образование, затем учился медицине и философии в Геттингене, Женеве, Мюнхене и Берлине. Защитил докторскую диссертацию по медицине в 1906 году. Работал в психбольнице, а в 1910 году стал главврачом психиатрической больницы Dalldorf в берлинском пригороде Витенау Позднее, в 1921 году стал доктором философии в Марбурге. С 1928 года преподавал философию в Берлине (пост получить было непросто как раз из-за вражды с Виламовицем, и потребовалось вмешательство министра культуры Беккера. Но об этом позже).

Нам неизвестно, был ли сформулирован заказ на статью Хильдебрандту самим Георге или, например, редакторами «Ежегодника», и, если да, в какой форме. Рукопись члены Круга Георге читали уже в январе 1909 года (в том числе и вслух, в присутствии Мастера). Хотя Платону здесь уделено и немного места, зато сказанное ёмко предвосхищает последующее. Объектом критического разбора здесь становятся не ученые труды Виламовица, а его переводы трагиков, предисловия к ним и его большая статья в серии «Kultur der Gegenwart»[93 - Wilamowitz-Moellendorff, 1905; 1907.]. Виламовиц стремится сделать греческую трагедию доступной современному читателю за счет сокращения разделяющей их дистанции, и именно это приближение трагедии к вкусам сегодняшнего культурного обывателя и ставит ему в упрек Хильдебрандт. Виламовиц говорит сам: «Мой перевод хочет быть по крайней мере столь же понятным, как был понятным афинянам оригинал; а по возможности еще понятнее»[94 - Hildebrandt, 1910, 66. Далее ссылки на страницы указаны в тексте.]. Хильдебрандт так комментирует эту цель Виламовица:

Ну, нужно только знать современную публику, чтобы к ней успешно применить метод легкой понятности: всякому изначальному образу будет соответствовать избитый и быстро схватываемый, выражению героического величия – мещанская добродетель, ужасающему грому – сюсюкание, всему терпкому и мощному – умеренность. […] И как приятственно становится филистеру, когда ему говорят, что и гордые греки были людьми, которые мучились теми же повседневными банальностями, что и мы, только были менее просвещенными. Тогда можно не без удовольствия признать, что тем, о чем эти язычники лишь догадывались, мы обладаем в полной мере (66–67).

Подобное отношение к трагедии и к Греции Хильдебрандт считает кощунственным (frevel, frevelhaft и менее тяжелое frivolit?t[95 - Согласно орфографическим нормам, разработанным Георге, существительные нарицательные пишутся со строчной буквы (если нет намерения их особо выделить).] – частые слова в статье). Автор чувствует себя обязанным отреагировать на такое уплощение великого особенно потому, что оно исходит от признанного авторитета в науке, причем в науке не точной (в которой еще можно восхищаться открытиями ученого и закрывать глаза на его мировоззрение), а гуманитарной, к тому же филологии (108). В полном сознании своей провокационности Хильдебрандт многократно крайне позитивно ссылается на Ницше (по крайней мере, один раз (71) давая понять, что враждебность к тому Виламовица ему известна) и несколько раз на Роде.

Виламовицу автор отказывает в близости как к искусству, так и к философии (77; «абсолютно плосок он тогда, когда принимается философствовать; абсолютно банален, когда складывает стихи; и абсолютно нехудожествен, когда адресуется не к ученым, а к неиспорченной публике, с тем, чтобы обратить ее к искусству» (116); «… ему не хватает чистого глаза созерцателя» (ПО); от него исходит «убийственное дыхание банального» (102). Он все меряет своим убогим аршином: «Он поклоняется в древности только тому, что может себе там представить его собственная сущность» (109). Трагический героизм, например Эдипа, Виламовиц превращает в чувство вины и раскаяние. Хильдебрандт пишет по этому поводу: «Я не знаю, как извинить эти искажения, если только не свести все пороки перевода к той откровенной враждебности, которая запрещает благонамеренному бюргеру всякий доступ к рыцарскому взгляду на жизнь, к титаническому своеволию и к мистической глубине трагического искусства» (100). С особенным презрением относится Хильдебрандт к толкованию цели трагедии как «умиротворения человеческой души» (87, 91, 94).

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4

Другие аудиокниги автора Михаил А. Маяцкий