Уже поздно вечером мы узнали, что в войну с нами вступила Великобритания. Там был Рудольф, ему еще не было 40 лет, англичане его точно задержат и, может быть, арестуют. Телеграфное сообщение с Лондоном и Парижем было прервано, но можно было послать пока еще телеграмму в Нью-Йорк Дэвисам с просьбой помочь Грете и Рудольфу, оказавшимся в одночасье на территории вражеских государств. Ответа я не получил, потом выяснилось, что Джерри и Труди были в это время на отдыхе на Кубе и вернулись в Нью-Йорк только в сентябре.
Не буду рассказывать подробности, но 18 августа я и мои товарищи получили предписание явиться 21 числа с вещами в казармы резервного батальона. В Берлин вернулась Эльза, и мне предстояло объяснить ей мой поступок, особенно то, что я временно не смогу ей помогать в работе по культуре Древнего Египта. Эльза полностью поддержала мой патриотический порыв, сказала, что я не должен беспокоиться, что она пока будет работать по Ближнему Востоку с превосходным специалистом приват-доцентом Гансом Функе и она меня с ним обязательно познакомит. Нежно поцеловала у своего дома на прощание, сказала, чтоб я себя берег, что она будет мне писать. Не на это я надеялся, но уже не в первый раз я обольщался на тему чувств ко мне Эльзы.
Двадцать первого мы явились на сборный пункт с чемоданами, половину вещей из которых мне не разрешили взять с собой. Пришлось оставить пришедшей меня провожать Эльзе бинокль, фотоаппарат с пластинками и замечательный пистолет с патронами, подаренный мне три года назад Гретой, – эти вещи можно иметь с собой только офицерам, но не рядовым. Эльза обещала все передать Грете по ее приезде. Вместе с Эльзой пришел нас проводить среднего роста, хорошо одетый господин с полноватым, баварского типа лицом и небольшими усиками – Ганс Функе. Мне он сразу не понравился, что-то меня кольнуло, когда я увидел, как он смотрит на Эльзу.
* * *
Грета оказалась в Ницце действительно в трудном положении, но две телеграммы, от нее – кронпринцессе Швеции и с той стороны – княгине Монако, пусть не сразу, но уладили проблему, и она на яхте египетского негоцианта отплыла в Геную 12 августа. Уже 16-го она была в швейцарском Берне, оттуда прислала на мое имя в два адреса телеграммы, что с ней все в порядке. Не дожидаясь ответа, переехала в Вену, а 19-го оказалась в Эгере, где рассчитывала застать меня. Узнав, что я уже уехал, она не стала мне писать, а решила провести один день с родными и только поздно вечером 21-го вернулась в Берлин, когда наш эшелон уже ушел на Запад. Ее ждало мое письмо, прочитав которое, как потом говорила, она испытала смешанное чувство страха за мою судьбу и гордости за мой поступок. Эльза ее посетила, рассказала про мой отъезд и передала вещи. Телеграмма от Греты догнала меня в Брауншвейге, я тоже сумел отправить ей ответ из Ганновера.
С Рудольфом получилось хуже, его задержали в Лондоне в первый же день, сразу почему-то решили, что он немецкий шпион. Хорошо, что Дэвис подключил членов Британского королевского общества, они поручились за него. Чтобы закончить рассказ о судьбе этого замечательного человека: в 1915 году он сумел выехать в США. Это случилось еще до торпедирования немецкой подводной лодкой парохода «Лузитания» и первого взрыва антигерманских настроений, так что затруднений с получением вида на жительство в США у него не было. В дальнейшем он не вернулся на родину, жил и работал в Чикаго, и до 1942 года мы состояли с ним в переписке.
* * *
Война – это то, что я ненавижу всей душой, и писать о своей службе в армии я буду очень кратко в стиле автобиографической справки.
После кратких сборов и обучения самым простым солдатским навыкам батальон, состоящий из добровольцев, где были студенты из саксонских, прусских и иных университетов, то есть образованная, в том числе, еврейская молодежь, выдвинулся на передовые позиции. К 10 ноября на завершающем этапе знаменитого «бега к морю», когда мы пытались обойти французов с запада, а они нам не давали это сделать, мы подошли к селению Лангемарк, недалеко от Ипра. Здесь 11-го числа произошло известное сражение Великой войны, такое же знаменитое, как некогда атака легкой кавалерии англичан под Балаклавой во время Восточной войны. У англичан под Балаклавой погибал цвет молодой британской аристократии, под Лангемарком же сражался и погибал цвет молодой германской интеллигенции.
Сражение для меня продолжалось всего минут пять. Мы рассыпались густой цепью и с примкнутыми штыками шагом двинулись к позициям противников, которыми были британцы, в значительной части такие же, как мы, добровольцы. Разница была в том, что они оборонялись в укрытиях, а мы наступали. Говорят, что мои товарищи, взявшись за руки, пели гимн, но я этого не слышал, так как ускорил свой шаг и выдвинулся на десяток метров вперед из цепи, чтобы, когда мы перейдем на бег, не отстать от других, ведь бегал я плохо. И тут винтовочная пуля попала мне в правую часть груди и пробила навылет верхнюю долю легкого. Вот так я с ранением средней тяжести оказался в госпитале в Кельне. Несколько дней был сильный жар, я бредил, а когда наступило облегчение, первой, кого я увидел, была, конечно же, Грета – мой добрый ангел-хранитель.
К нам в госпиталь приехал принц Альбрехт и лично прикрепил к моей груди Железный крест второго класса. Грета была счастлива, никогда не думал, что это для нее может так много значить. Когда кто-то говорил потом о безразличии к наградам и орденам, я никогда такой разговор не поддерживал, вспоминая лицо Греты в тот день. Такое впечатление, что в ее глазах я прошел главную проверку и получил высокую оценку, ее труды не пропали даром.
Но Грета твердо решила, что, проявив себя на поле боя, я должен теперь поставить перед собой задачу остаться в живых: она знает, как это сделать.
И через три месяца я был фендрихом при штабе армии генерала фон Гальвица, а в середине 1915 года уже стал лейтенантом. И вот наступил самый страшный для меня 1916 год. Мы находились под Верденом впятером в штабной машине недалеко от французских позиций, когда нас обстреляла вражеская батарея. На расстоянии предельной досягаемости противник не мог рассчитывать в нас попасть, и он поступил по-другому. В полусотне метров от нас упал снаряд, который не разорвался, а раскололся, из него вырвалось облако какого-то газа. Мы впрыгнули в машину и начали отъезжать задним ходом, товарищи искали маски, а я задержал дыхание и зажал нос, терпел до того, что пошли круги перед глазами, а потом вдохнул воздух через толстый слой марли респиратора. И все равно уловил легкий запах прелой скошенной травы.
«Кажется, пронесло». Но не тут-то было. Через три часа у всех пятерых развился отек легких, отравляющим газом оказался не хлор, а новое вещество – фосген, который гораздо опаснее хлора, но действует не сразу. Все четверо моих спутников скончались в больнице, а я с трудом выкарабкивался два месяца в госпитале и еще два месяца долечивался в нашей университетской клинике Шарите в Берлине.
Там мне и пришло первое страшное известие – о смерти моего отца, он не перенес гангрену и ампутацию ноги. Следующей страшной вестью была гибель нашего Вилли, который был призван в 1915 году и зачислен в гренадерский полк. Его часть был развернута под Луцком, где русские в июне предприняли мощнейшую атаку, в результате которой погибло множество австрийцев из Богемии, среди них и ефрейтор Вильгельм Шмидт. Эту новость я получил, уже находясь в Шарите. В июле я выписался из клиники, мы вместе с Гретой поехали в Эгер и как раз успели на похороны мамы, она умерла за два дня до нашего приезда, не пережив смерть мужа и сына. Я еле держался на ногах первые дни, Грета с Магдой меня возили на лечение сначала в Францбад, а потом устроили в санаторий для военных в Карлсбаде. Мои легкие после отека медленно восстанавливались, но с тех пор одышка меня сопровождает всю оставшуюся жизнь.
В Карлсбаде мне пришло письмо от Эльзы, где она сообщала, что вышла замуж за своего научного руководителя Функе, который стал профессором в университете. Сам поразился своему равнодушию к этому известию и вежливо поздравил молодых супругов Функе с началом семейной жизни. Что это все по сравнению с потерей обоих родителей и брата? Пожелал им счастья.
В сентябре 1916 года комиссия признала меня условно годным к военной службе после прохождения курса лечения, и я снова оказался в нашей берлинской квартире. Грета работала в школе, а я решил завершить свое обучение экстерном, сдать экзамен и для начала получить право преподавания в школе, что мне удалось сделать в феврале 1917 года. Сам диплом мне выдали, когда я уже полгода был на службе в качестве офицера по приему мобилизованных на призывном пункте в Берлине.
Нам с Гретой казалось, что я смогу до конца войны, каким бы он ни был, проработать в Берлине, меня на работе ценили и повышали в звании – к марту я был капитаном. Университетский диплом произвел впечатление на моих начальников, мое умение беседовать с родителями призывников и самими молодыми людьми, мой орден, нашивки за ранения и слава участника сражения за Лангемарк давали мне возможность авторитетно общаться даже с людьми, отмеченными высокими наградами, или в высоких чинах. Впрочем, Лангемарк ассоциировался теперь не только с подвигом патриотической немецкой молодежи в самом начале войны, но и с ядовитыми газами, которые мы впервые применили там же, в районе Ипра, в 1915 году. Иногда я думаю, что это больше, чем совпадение, это некий символ того, что высокие чувства патриотов приводят не только к их личным подвигам, но и к таким ужасным последствиям, которые юные добровольцы не могут даже представить себе.
Конец войны виделся нам печальным, когда вдруг в России в марте началась революция, а в июне провалилась попытка наступления русских войск: один из противников мог выйти из игры. Правда, весной 1917 года вступили в войну Соединенные Штаты, но развертывание их войск во Франции шло медленно, и само их качество было невысоким. У нас появилась возможность сломить французов и англичан, мы были на грани победы, но она не случилась. Осенью наши прогнозы вновь стали грустными, даже несмотря на то, что русская армия полностью развалилась и у них в стране пришли к власти крайние социалисты-марксисты, которые были готовы заключить мир на выгодных для нас условиях. Но на западном фронте наши дела шли весьма и весьма неважно.
* * *
Но тут я допустил неосторожность – проходя очередную медицинскую комиссию и заполняя анкеты, указал, что не только владею французским, английским и чешским, но немного знаю литературный русский и даже его австро-венгерский рутенский диалект, которые некоторые образованные жители Галиции определяют, как западно-украинский или просто украинский язык. Это изменило мою судьбу: ведь весной 1918 года наша армия заняла юг России. Меня, повысив в звании и наградив за работу на призывном пункте медалью, отправили в Киев в штаб оккупационных войск под общим руководством фельдмаршала Германа фон Эйхгорна.
Киев показался мне весьма приятным, зеленым и красивым городом, днем в его центре было совершенно спокойно, вечерами же германским офицерам не рекомендовали ходить без оружия и в одиночку. Тут мне пригодился, наконец, давний подарок Греты: пистолет Маузера выглядел внушительно и красиво на бедре, хотя был несколько тяжеловат и не очень удобен в ношении.
Фельдмаршал фон Эйхгорн оказался премилым стариком, с нами, молодыми офицерами штаба, он держался дружески-покровительственно, интересовался моими рассказами про жизнь в Берлине до войны, ведь и некоторые его родные учились в нашем университете в разные годы. Сам он тоже был готов на досуге рассказать нам о франко-прусской войне и своем пребывании в Париже в 1871 году. Меня он, как «знатока» русского и украинского языков, прикомандировал к штабу правителя Украины – гетмана Скоропадского. Описывать то, что я видел в штабе у гетмана и в городе Киеве, я не буду, у меня для этого нет нужного кругозора и таланта.
За меня это сделал молодой литератор Михаил Булгаков, роман которого «Белая гвардия» в двух томах на русском языке, изданный фирмой Конкорд и издательством Бреннера, Грета привезла из Парижа в 1930 году. Я получил возможность вспомнить свое пребывание в Киеве в мае – августе 1918 года и заодно попрактиковаться в русском языке, который стал уже забывать. Мне говорили, что в Москве, в том самом знаменитом Художественном театре, спектакли которого я видел в 1906 году в Берлине, по этому роману в 1926 году была поставлена пьеса, имевшая шумный успех и вызвавшая общественную дискуссию. Думаю, что этот талантливый автор будет еще много раз издаваться и его роман непременно переведут со временем на немецкий язык, если сама Германия сохранится хотя бы отчасти после неизбежного краха Третьего рейха.
Но я все-таки скажу пару слов про гетмана Павла Скоропадского и его штаб: это была весьма мало дееспособная компания, состоящая из разного рода украинских националистов, мечтавших о великой Украине, русских офицеров, надеявшихся восстановить Российскую империю в каком-либо приемлемом виде, и разного рода космополитических личностей, желавших поживиться в условиях беспорядка в государственном управлении. Между собой мы разговаривали сразу на четырех языках: русском классическом, украинском фантазийном, немецком и, заходя иногда в языковый тупик, на французском, который в России традиционно знали многие, по крайней мере, в объеме гимназического курса. Сами разговоры по существу сводились к тому, как укрепить власть гетмана в условиях наступления большевиков с северо-востока и отрядов националистов Петлюры и Винниченко с юго-запада. Пока в Киеве находились наши части, Скоропадскому было бояться нечего, но, тем не менее, он старался сформировать отряды из одетых в некие национальные костюмы украинских воинов и параллельно с ними – части из русских патриотов, офицеров и юнкеров под руководством подполковника князя Святополк-Мирского. Как он собирался контролировать одновременно обе эти разнородные силы, не знаю.
У одного из адъютантов гетмана по имени Евгений на столе я увидел бронзовую статуэтку изящной египетской кошки, сначала подумал, что подделка, но после определил, что это подлинная египетская работа времен Птолемеев. Евгений как-то уклончиво рассказывал, откуда у него эта вещь, стало только ясно, что это подарок и талисман и он с ней не расстается.
Мне было неудобно перед Гретой, что я ни разу не попробовал ее маузер, и вместе с упомянутым Евгением мы отправились в конце июля в тир. Мое коллекционное оружие эксклюзивной работы просто поразило его, он стал расспрашивать, но я ответил: «Это подарок близкого мне человека, как ваша кошка». Он понял намек и предложил обмен. Я отдал ему пистолет и забрал египетскую кошку, которую привез потом в подарок Грете. Мне в Германии нужна была богиня радости Баст, а ему, наверное, пригодился мой маузер, если он оказался потом в армии генерала Деникина.
* * *
Вернулся я в Германию третьего августа, причиной тому был печальный случай: 30 июля около нашей штаб-квартиры на Екатерининской улице какой-то негодяй убил бомбой восьмидесятилетнего фельдмаршала фон Эйхгорна и вместе с ним его адъютанта – моего нового приятеля Вальтера фон Дресслера. Первого августа в день четвертой годовщины Великой войны мы проводили старого фельдмаршала в последний путь в церкви Святой Екатерины в Киеве. Гроб с его прахом отправили в Берлин, в числе сопровождающих лиц был и я. Нам надлежало сдать тело старого воина на руки его семье и официальным лицам, а мне потом явиться в мобилизационное управление на прежнее место службы. Моя трехмесячная командировка завершилась.
Греты в Берлине не было, она на этот раз уехала в Стокгольм, но должна была вернуться десятого числа. Встретив меня, она обрадовалась, что я уже дома и снова на прежнем месте службы. Мое признание насчет обмена пистолета на кошку сначала ее огорчило, но я объяснил, что кошка – это маленькая богиня радости, которой так не хватает, а оружие пусть поможет выжить Евгению в гражданской войне, что разворачивается в России. Она кошку полюбила, та стала ее талисманом: «Маленькая богиня нашего Карла». В эти дни мы скромно отметили в бывшем кафе «Пикадилли», в 1914 году претенциозно переименованном в «Фатерланд», как сказала Грета, «обмыли шампанским трагическую дату ее пятидесятилетия».
Мы недолго радовались встрече: 25 августа я заболел испанским гриппом и в течение месяца был между жизнью и смертью в той же университетской клинике. С этого времени здоровье уже никогда полностью не возвращалось ко мне, и почти на целый год я стал практически инвалидом. Медицинская комиссия отправила меня на три месяца на лечение, после которого врачи должны были определить саму возможность дальнейшего прохождения мною военной службы.
У Греты тоже произошли в жизни большие изменения – ее престижная школа для девочек, как-то с трудом пережившая четыре года войны, все-таки закрылась в октябре, не набрав нужного количества учениц. Мы оба были свободны, и нас ждали в Эгере Магда и мои племянники. Так я вновь оказался в Богемии 26 октября 1918 года.
Как же я был удивлен, узнав о том, что 28 октября в Праге некий национальный комитет провозгласил декларацию независимости. В последующие дни последовало перемирие на фронтах и начался распад Австро-Венгрии. Австрийцы запросили перемирия, то есть фактически капитулировали 3 ноября, Германия – 11 числа, но еще до этого вспыхнуло восстание моряков в Киле. Кайзер бежал из страны и отрекся от престола. Германия вошла в полосу революции и гражданской смуты, и возвращаться в Берлин для нас в это время с моим здоровьем было бы крайне неразумно, ведь там плохо обстояло дело с продовольствием и лекарствами.
Мы решили задержаться в Богемии ненадолго, но в наши с ней планы внесли коррективы выросшие за эти годы дети Вилли и Магды – одиннадцатилетний Иоганн, девятилетний Якоб и пятилетний Фриц. Грета просто расцвела, увидев этих мальчиков, и сразу принялась за их воспитание к полному восторгу Магды, которая очень беспокоилась за их дальнейшую судьбу. Когда я попал к Грете, мне было 16, теперь я вырос, и другие мальчики, сразу трое, нуждались в ней. Ей минуло пятьдесят лет, но никто бы не дал ей больше сорока, она была подвижна, обаятельна, весела. Что-то неуловимое сближало Грету с моим погибшим братом Вилли, это чувствовал не только я, но и вдова брата Магда, которая безгранично доверяла Грете в деле воспитания своих мальчиков.
Не буду описывать перипетии нашей жизни в Богемии в течение первых трех лет после окончания войны. Были проблемы и сложности контактов с новым чехословацкой администрацией края, но многие вопросы удавалось решать благодаря связям Магды и ее друзей. Нам с Гретой удалось устроиться на работу учителями в частные немецкие школы в Карловых Варах, помогли мой университетский диплом и берлинские рекомендации Греты.
* * *
Наука была временно оставлена мною, я не занимался ей восемь лет, но опять все изменил случай: к нам приехали родственники из США – Труди, Джереми и их старшая дочь, моя племянница Джуди, которой исполнилось 16 лет, красивая спортивного вида блондинка, очень похожая на мать.
Не буду подробно писать о пребывании родственников у нас в Богемии, сразу перейду к результатам их визита. В единственно достойном учебном заведении Чехословакии, Карловом университете, шли столкновения между немецкими и чешскими профессорами, многие известные люди увольнялись и уезжали. В Берлине и Вене было неспокойно, и нужно было думать о продолжении учебы всех трех мальчиков. Особенно беспокоила судьба Иоганна, который окончил общеобразовательную школу и нуждался в гимназическом образовании для поступления в университет.
Решение было принято – Магде с мальчиками ехать в город Чикаго к родным и там дать детям достойное образование. Мы согласились с доводами сестры и ее мужа, но тут Грета как-то сразу погрустнела и, как говорят, «ушла в себя». Я понял все сразу и твердо сказал, что Грета должна уехать в Чикаго вместе с ними. Как ее удалось уговорить, не буду рассказывать.
Она обещала вернуться ко мне, как только наладится учеба детей в США, но я снова твердо прекратил эти разговоры: «Я вырос и практически здоров, а ты нужна теперь мальчикам». Результатом стали наше прощание на пражском железнодорожном вокзале в ноябре и отплытие их в конце декабря 1922 года из Франции на пароходе «Мажестик» в Нью-Йорк. Так получилось, что плыли они вместе с труппой Московского Художественного театра, который мы пятнадцать лет тому назад видели в Берлине, теперь московский театр ехал в США на гастроли и вез все тот же исторический спектакль про царя Федора все с тем же бессменным Иваном Москвиным в главной роли.
Это был первый результат визита Дэвисов. Вторым было возобновление моей научной работы, тему которой мы вместе с Рудольфом выбрали восемь лет тому назад. Джереми привез мне письмо от него, где мне предлагалось, как там эту форму называют, «по научному гранту», заняться вместе с Рудольфом графометрическим изучением египетских папирусов и созданием их фототеки в виде пластинок, пленок и отпечатков, полученных путем фотосъемки с высоким разрешением. Я ухватился за эту возможность обеими руками: не хотел никуда уезжать, моя жизнь была связана с Берлином и Судетским краем.
Теперь у меня была работа в Европе по заказу Чикагского университета, то, о чем я мог только мечтать, но для этого мне надо было оставаться в Старом Свете. Кроме того, обстановка в чешских учебных заведениях была сложной, шли конфликты на почве чешского и немецкого языков, в которых я совершенно не имел желания хоть как-то участвовать и с удовольствием уволился из школы. Заканчивая о семейных делах, хочу только сообщить, что Джон, Джек и Фред Шмидты учатся в лучших учебных заведениях США, а Грета Дитц, теперь «Марджи», преподает в частной школе в Чикаго, ведет колонки в спортивных журналах, играет в теннис, стреляет из лука и учит хорошим манерам простоватых американок. Мы с ней встречались до 1938 года несколько раз в Ницце, а также в Карлсбаде, куда я окончательно перебрался после того, как были проданы чехам все предприятия нашей семьи. Сам город стал называться Карловы Вары и вновь наполнился отдыхающими, но национальный состав их стал теперь несколько иным.
* * *
Мне не позволяло иметь семью мое состояние здоровья: отравление фосгеном под Верденом оставило неизгладимый след в моем организме. Я не хотел ни с кем особенно общаться, поддерживал только необходимый минимум контактов. Когда Карловы Вары посетил американский консул, то пригласил меня на прием и представил чешским властям как ведущего сотрудника Чикагского университета, после чего у меня никогда больше не было проблем с ними. Официальные лица при встрече выражали почтение и даже были подобострастны, тем более, что британский консул по просьбе американского коллеги также приглашал меня на приемы.
Сразу же в начале 1923 года я занялся тщательным анализом фотографий египетских папирусов, первую партию которых мне привез от Рудольфа еще в прошлом году Джереми Дэвис. На американские деньги я заказывал фотокопии папирусов и петроглифов в Каирском музее, музеях Лейпцига, Берлина, Парижа, Лондона и даже Москвы. Очень скоро стало понятно, что священное иероглифическое письмо слишком «канонично», демотическое же письмо больше дает сведений о характере самого пишущего, чем о месте и времени написания. Наиболее информативным оказывается иератическое письмо, которое использовали египетские писцы Нового Царства.
Первое обзорное исследование мы с Рудольфом опубликовали в США в 1925 году, научная общественность восприняла наши выводы скептически и даже иногда «в штыки». Но однажды мне прислали почти одновременно из Каира, Токио и Нидерландов фотоснимки нескольких папирусов с просьбой установить время и место их написания. Это была в двух случаях из трех своего рода проверка, с которой мы справились блестяще. В 1928 году к нам пришла известность, добрый десяток публикаций в различных научных журналах и несколько практических работ по установлению датировок и мест происхождения различных документов обеспечили нам признание.
Удивление наших коллег вызывало то, что если Рудольф и Джереми были сотрудниками ведущих учреждений в Соединенных Штатах, то я проживал в маленьком курортном городке в Чехословакии. Скоро за мной закрепилось в научных кругах забавное прозвище – «богемский отшельник».
В 1932 году я уже был доктором философии, экстраординарным профессором Карлова университета в Праге, почетным профессором университетов Берлина, Лейпцига и Чикаго и доктором gonoris causa университетов Джорджтауна, Упсалы и Каира. Французы прислали мне орден «Академических пальм», тут же в ответ взыграла немецкая гордость у моих берлинских коллег, и я по неизвестно чьему ходатайству стал кавалером прусского ордена за заслуги в области науки и искусства. Грета приучила меня ценить ордена и награды, и я, будучи истинным немцем, не одобрял французские насмешки или британскую иронию в отношении наград.
* * *
Неожиданным громом среди ясного неба стал для меня приход к власти нацистов в Германии. Мы привыкли к тому, что национал-социалисты и коммунисты с двух сторон атакуют Веймарскую республику, но либералы и социал-демократы вместе с разумными консервативными кругами, к которым я себя причислял, удерживают власть, и полагали, что эта агрессивная и опасная пена отстоится, осядет, а затем исчезнет со временем сама. Не получилось, и консервативные круги сами привели нацистов к власти. С тревогой слушал я новости из Германии о сожжении книг на площади Оперы, в котором участвовали и которое даже инициировали студенческие союзы, в том числе Берлинского университета, об уходе многих коллег из университета, не только евреев, но и немцев. Удивляла почти безразличная реакция на все это большинства немецких интеллектуалов, похоже, они надеялись, что это лишь первые эксцессы молодой и неопытной новой власти, но скоро все образуется и придет в порядок. Но это были вовсе не первые эксцессы, а, как говорят русские, «первые ласточки» или же первые раскаты грома – предвестники долгой непогоды.