Оценить:
 Рейтинг: 0

Хождение по руинам. Портреты трех сельских районов на фоне новейшей истории

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Позади – руины старинного монастыря, основанного при Грозном и названного в честь преподобного Геннадия Любимоградского – ободранные купола разрушенного храма, тускло-кирпичные стены каких-то строений.

Помню как в первый мой приезд, в середине восьмидесятых, меня поразила легенда, связанная с этим монастырем. Местные краеведы писали в книжке «Любим» следующее: «Зная по опыту жестокие крепостнические порядки монастырей, крестьянские массы враждебно встречали их основателей. Так, Геннадий Любимоградский, пытавшийся обосноваться возле Любима, был любимцами изгнан и, как гласит молва, „святой отец” пожелал им на веки вечные “быть ни бедными, ни богатыми, ни сытыми, ни голодными”. Еще хорошо, что “святого” не убили, как это делали в других местах. Тем не менее в крае на берегах среднего и нижнего течения Обноры было построено семь монастырей».

Прежде чем отыскать в книжке эту легенду, я услышал ее от старой доярки, вышедшей из полузаброшенного коровника, расположенного по соседству с монастырскими развалинами на окраине деревни Слобода.

Как накладывалось это заклятье на окружавшие меня поля, засеянные чахлыми хлебами, на заболачиваемые луга, на смирных пожилых крестьян, обитавших в полузаброшенных деревнях, наконец, на пустые тогда прилавки городов – «ни бедными, ни богатыми, ни сытыми, ни голодными».

«Эли, Эли! Лама савахвани! Боже мой, Боже мой! Для чего ты меня оставил?» – вопрошал Иисус на кресте.

Чем провинились мы перед судьбой или иными высшими силами, что запустели наши земли, что так трагично и туманно будущее?

Почему другие народы живут в нормальных человеческих заботах и радостях, достойных современных людей, трудятся, богатеют, ездят по миру, веселые и любознательные… Нам-то за что все это – пропитанная кровью и страхом история, где войны сменялись волнами террора, а на смену нравственному и политическому анабиозу, в котором общество находилось в последние советские времена, пришел измучивший, издергавший нервы всесторонний кризис.

Так страдательно думалось в первый мой приезд. И вот двадцать лет спустя стою на том же месте. Тот же взгорок, болотистая пойма Обноры и монастырские руины за спиной. Тишина заброшенных русских полей, теплый ветер шелестит в листве берез. Anno domini – лето господне 2005 года.

Впрочем, на обширном затравеневшем монастырском дворе появилась часовня, а рядом – жилое строение, у которого ковыряется в земле монах в скуфейке и подряснике. Он поднимает молодое, обросшее негустой бородой лицо и с профессиональной пастырской приветливостью отвечает на мои вопросы. Будут ли восстанавливать монастырь? В Московской патриархии есть такое намерение, но дело нескорое, средств требующее немалых, сбудется ли, нет ли, сказать трудно. А пока вот часовня и двое монахов – он, отец Геннадий (уж не в честь ли преподобного Геннадия принял этот, как оказалось, московский молодой человек свое монашеское имя?) и товарищ его. Нет, не в одиночестве, не в заброшенности они здесь. Паломники ходят, местные крестьяне… И словно в подтверждение его слов появляются две пожилые крестьянки в чистых платочках, с узелками. Увидев, что отец Геннадий разговаривает с чужим человеком, остановились поодаль, тактично выжидая, когда наша беседа кончится.

Да, да, продолжал монах, некогда здесь было немало древних монастырей. И этот вот построен в XVI веке на средства боголюбивого государя Ивана Грозного. Увидев на моем лице некоторое сомнение по поводу боголюбия грозного царя, он заговорил с неожиданной горячностью, как говорят о человеке знакомом и близком. Об этом государе много лишнего сказывают, а ведь он богомолен был и так много для укрепления церкви делал.

Я подумал, что следы деяний царственного боголюбца разбросаны в названиях местных деревень – Починок Малютин, где по преданию чинили сломавшуюся карету Малюты Скуратова, деревни Вешалка, Подошвенка, где опричники вешали кого за шею, а кого и за ноги.

После разгрома Ливонского ордена Грозный отдал Любим под поселение пленного магистра. Стало быть, здесь в крошечном ярославском городке и закончилась буйная история ливонских рыцарей, так прочно переплетавшаяся с перипетиями российского Средневековья.

Но и более давние войны ощутимы в топонимике любимских сел. Считается, что в Закобякине располагалась ставка хана Кобяка, в Баскакове – центр татарского наместничества, в Нелюдове также жили азиатские завоеватели – нелюди.

Сейчас, в скитаниях по этим запущенным, заросшим сурепицей полям, по вымирающим лесным поселкам трудно себе представить, как густо были некогда заселены эти места. В конце XVIII века в Любимском уезде насчитывалось 56 тысяч человек, живших в восьмистах мелких деревнях. Нынче в районе насчитывается 13 тысяч, больше половины которых – в райцентре, а остальные доживают свой век в полусотне деревень.

Двоевидение

Первый раз я попал в Ярославскую область в юности, в середине пятидесятых годов, будучи студентом землеустроительного института.

Городской мальчик, выросший на окраине Москвы и проникнутый гуманитарными интересами, я оказался в том институте не совсем по своей воле. Как сына «врага народа» меня ни в один порядочный вуз не брали. Этот же, хотя и старейший в стране, основанный при Екатерине и называвшийся некогда межевым, считался провинциальным, туда шли деревенские ребята, хуже, чем горожане, подготовленные школой. Я легко сдал вступительные экзамены, набрав максимальный балл, и был зачислен на геодезический факультет.

Учеба наполовину состояла из производственных практик, длившихся с весны до осени. Небольшими группами мы вели на селе топографические съемки, создавая картографическое обоснование для будущих землеустроительных работ.

Так летом 1956 года я оказался в Ярославской области. Наш студенческий отряд прокладывал геодезический ход от Рыбинска к реке Ухре. При таких геодезических работах требовался астрономический контроль. И вместе со студенткой Ниной – крепкой добродушной деревенской девушкой – мы составляли отдельно действующее звено астрономов.

Трудно себе представить другую работу, которая так воздействовала бы на воображение городского юноши, грешившего к тому же первыми литературными опытами. Увязав в телеге треногу, ящик с теодолитом и наши тощие рюкзаки, мы передвигались на лошади от деревни к деревне, я впереди с вожжами, моя напарница сзади, восседая на ящике.

На сельских околицах мы находили обоженные столбы, врытые в землю студенческой бригадой, прокладывавшей ход. Дождавшись ночи и ясного звездного неба, я ставил зажженный фонарик на одном столбе и возвращался по пыльной смутно белеющей в темноте дороге к другому. Там уже хлопотала у теодолита Нина, расставляя треногу, центрируя массивный прибор. Надо было найти в окуляре Полярную, сориентировавшись сперва по Марсу.

Небольшая неяркая звездочка входила в поле зрения трубы, проплывала через скрещение визирных нитей в миг, фиксируемый нами на большом медном секундомере. Затем труба направлялась на лампочку фонарика, зыбко мерцавшую в лесной тьме. Угол между двумя светящимися точками – небесной и земной – и позволял проверять точность измерений наших товарищей-студентов.

Все время, остававшееся от ночных наблюдений и переездов, я писал рассказы, читал, а в дождливую погоду отправлялся в Рыбинск, в библиотеку, хранившую массу старых книг, унаследованных, как говорили, от местных купцов. Эти купцы, судя по всему, были людьми довольно образованными, ибо нигде в провинциальных книжных собраниях я не видал столько исследований французской живописи, открывших мне барбизонцев, импрессионистов, постимпрессионистов и других более поздних представителей западного модерна.

Мои дневники того времени заполнены рассуждениями о музыке, поэзии, живописи. И все окружавшее виделось через призму книжного романтического мировосприятия – блеклое ярославское небо, холодные болотные ручьи, через которые мы переправлялись на лошади, расползавшиеся при первом дожде дороги, наконец, деревни, где мы останавливались на ночлег.

А село словно опоминалось от сталинского морока – выбитое войной, замученное поборами – чуть свободнее хозяйствовало на подворье, помаленьку строилось, получало кое-что на трудодни.

Помню, как старуха-хозяйка, впервые за свою колхозную жизнь получив на трудодни немного муки, угощала нас с Ниной теплыми лепешками и молоком. Угощала и плакала, глядя на нас – здоровых, веселых, молодых. О чем она плакала? О погибшем на войне сыне; о порушенном некогда в начале тридцатых справном семейном хозяйстве, следы которого были видны и в размерах просторного пятистенка, и в обширном полуразрушенном подворье; о своей уходящей скудной жизни, прошедшей в непосильном труде? О многом может плакать одинокая деревенская старуха.

Конечно же, я видел все это, сострадая и разделяя драму народной жизни, не отделяя ее от себя. Ведь и у меня было нищее послевоенное существование на городской окраине, репрессированный отец, замученная непосильным трудом мать, одна воспитывавшая трех детей… Город нес свой крест. Но все виденное, пережитое заслонялось, сглаживалось в юношеском сознании романтическим флером, книжной образованностью и тем пиром мировой культуры, который открывался моему поколению после запретов на все мало-мальски яркое, самобытное, выходящее за рамки идеологического догмата.

Я жил как бы в двух несоприкасающихся плоскостях – реальной, житейской, где было мое собственное скудное бытие, эти нищие деревни, и в мире книжном, полном молодых надежд и страстей.

Казалось, что подобная несоприкасаемость двух измерений, двух видений мира была свойственна и общественному сознанию. На страницах газет разворачивался совсем иной мир – яркий, красочный, нарядный. Летом 1956 года мы любовались портретами приехавших в Москву иранского шаха с супругой. Восточная красавица Сорейя и сухощавый, подтянутый в своей военной форме Мохаммед Реза Пехлеви. Их принимали Ворошилов и Булганин.

«Правда» была заполнена победными рапортами – то Молдавия сообщала, что за полгода выполнила план по животноводству, то целина радовала своим миллиардом пудов зерна. И Хрущев в вышитой косоворотке, подпоясанной ремешком, стоял, подняв в ораторском азарте руку, на трибуне в Алма-Ате. Прямо-таки ностальгические ветры обвевают меня, старика, под шелест газетных страниц.

Но пора выбираться в нашем повествовании из событий более чем полувековой давности во времена перестроечные.

Мясная электричка

К середине восьмидесятых годов Ярославль слыл одним из самых голодных городов России. Впрочем, зря я, наверное, так говорю. Могло возопить Поволжье, Урал. «Вы что… У ярославцев же Москва под боком, электричка, наверное, ходит». Верно, ходила электричка.

Была она не всегда. Помнится, в молодости ездил я на обычных паровых поездах. Забьешься на третью полку (сейчас и не пойму – как там помещался, чем дышал), лежишь, слушаешь обычные крестьянские разговоры – о погоде, о ценах, всякие деревенские истории – да и задремлешь.

Когда пустили электричку, уж и не упомню. В шестидесятые – семидесятые годы многие города центра России стали соединяться со столицей поездами с электрической тягой. Секретари обкомов изо всех сил, словно соревнуясь друг с другом, пробивали этот вид сообщения, усматривая в том свою первоочередную заботу о подопечных им жителях. Продовольственные программы сбудутся ли, нет ли, а Москву без харчей не оставят, стало быть, и окрестные города не пропадут.

Ярославский поезд был на особицу. Не жесткие деревянные лавки с катающимися под ними пустыми бутылками, да проплеванный узкий проход, а мягкие самолетного типа кресла, чистота, сдержанные, еле слышные разговоры хорошо одетых горожан. Только кровавые потеки на полу из чемоданов и рюкзаков говорили об истинном предназначении поезда, который так и называли в городе «мясным».

Невольно, бывало, вздохнешь: область, которая вошла в историю отечественного сельского хозяйства как родина знаменитой романовской овцы, ярославской породы крупного рогатого скота и брейтовской свиньи, область, всегда считавшаяся одним из заповедных краев российского животноводства, где на вольных лугах и щедрых сенокосах откармливались прекрасные стада, возит мясо и сыр из Москвы.

Дорога

В те годы мои ярославские заботы делил со мной собкор газеты «Сельская жизнь», где и я тогда работал, Борис Васильевич Свищев. За прожитые полвека его крепко помотало по стране, был ветеринарным врачом на Сахалине, партийным работником на Урале, представлял газету в Костроме, а потом перебрался в Ярославль. Некий ностальгический комплекс, а по моим наблюдениям такой комплекс часто свойственен наскитавшимся людям, он испытывал к Челябинску, где прошли его молодые годы. Там и люди интереснее, и хозяйства крепче, и жить здоровее. Поэтому во многие наши разговоры и споры часто вставлялся аргумент: «А у нас в Челябинске…». Эта идеализация малой родины трогательно дополняла его облик.

В один из дней командировки, а дело происходило, напомню, летом 1987 года, отправились мы со Свищевым на северо-восток области, в Любимский район, относящийся к числу «лежачих». Поехали мы туда, однако, не для того, чтобы лишний раз оплакивать вымирающую деревню. Хотелось потолковать о том, что же делать с такими нищими колхозами. Соответственно и вопросы подобные задавать мы решили в самом глухоманном углу района – в деревне Слобода, у которой находятся развалины монастыря, описанные в начале нашего повествования.

Надо сказать, что и в старину любимские земли кормили своих обитателей не густо, здесь издавна процветали ремесла и отходничество. В конце девятнадцатого века до половины мужского населения работали по найму в крупных городах, больше всего в Петербурге. Ну а теперь каждый год население района сокращается, примерно, на сотни человек. Старики – на тот свет, молодежь – в город. Так что же, выходит, лет через тридцать здесь пустыня? Неужели мы присутствуем при финале драматической и измеряемой многими столетиями истории крестьянского материка? Не может быть, чтоб не нашелся выход из тупика, в который загнала всех нас история.

– Ждет нас Кудряшов, первый секретарь райкома, завтра, – позвонил мне в гостиницу Свищев. – С ним и поедем.

– Резиновые сапоги-то у вас есть? – спросил Кудряшов, когда мы в девять утра вошли к нему в кабинет. – Ну не беда. У меня дома пар пять.

Съездили за сапогами, переобулись. Потом отправились за другой машиной, чтоб было кому дергать, когда застрянем. Собирались как в экспедицию. Впереди мы с худеньким кудряшовским Сережей за рулем, за нами уазик районной ветеринарной службы с шофером постарше. В нашем УАЗе сзади гремели пила, лопаты, топоры – полный шанцевый инструмент.

Тронулись наконец. До железнодорожного переезда – асфальт. Можно поговорить. Вот когда я разгляжу как следует нашего хозяина.

Ему под пятьдесят. Лысеющий, с крупным обветренным лицом, с грубовато громкоголосым костромским (он родился в костромской деревне) выговором – «Быва-ат», «Наревисси» (в смысле наревешься). Никакой раздобрелости, оплывшей чиновной стати – поджарый, крепкий мужик (дешевый коричневый плащ и сапоги – нормальная его одежда), в характере чувствуется азартность, в трудный момент садится за руль – штурмануть крутой пригорок.

По образованию инженер-механик. В районе – четверть века, то есть почти всю послеинститутскую жизнь. Был начальником сельхозтехники, председателем райисполкома. При всем том провинциализм в нем не ощутим. Со вниманием и доброжелательством вслушивается в наши со Свищевым диалоги о самодеятельном инициативном крестьянине, который на подряде или аренде (о собственности на землю тогда, в 1987 году, если и говорили, то вполголоса) растит скот, пашет землю и свободно кооперируется с другими такими же крестьянами в закупке техники, кредите, сбыте продукции. Вместе с нами размышляет о том, как перекинуть мостки к таким формам хозяйствования от нынешних колхозных с их зажатостью всякой инициативы и привычным для всех нас административным диктатом.

А уж ему-то, сельскому партийному секретарю, этот диктат ведом. Каких только указаний не приходилось выполнять за четверть века, каких хозяйственных кампаний не пережил район. То в этом краю великолепных трав велено расширять зерновой клин, да как – до шестидесяти пяти процентов пашни пускать под зерновые. Стране нужен хлеб! Но здесь он всегда родился неважно. Вот и приходилось распахивать знаменитые местные клевера…

Или кампания по сооружению крупных животноводческих комплексов. При бездорожье-то окрестном стягивать скот под одну крышу. Как корма подвозить, как людям при мелком расселении на работу ходить? Хочешь не хочешь – выполняй.

Мелиорация… В год двести – триста гектаров осушали, а пятьсот – кустарником зарастало. Улучшать бы живые поля, а тут на новые – мощную технику бросают, оно так выгоднее мелиораторам – больше средств можно освоить. И зарывали те средства в землю. На дороги бы их пустить, какая польза людям бы выходила.
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4

Другие электронные книги автора Михаил Залманович Румер-Зараев