– Через четверть часа я к вашим услугам, messieurs, а теперь… вы позволите? – прибавил он, указывая на ожидавших клиентов.
– Ну-с, – начал он, подходя к юноше, – письмо наше возымело действие?
– Возымело, господин Балалайкин, только нельзя сказать, чтобы вполне благоприятное.
– Именно?
– Вот и ответ-с.
Балалайкин взял поданное письмо и довольно громко прочитал: "А ежели ты, щенок, будешь еще ко мне приставать"…
– Гм… да… Ответ, конечно, не совсем благоприятен, хотя, с другой стороны, сердце женщины… Что ж! будем новое письмо сочинять, молодой человек – вот и все!
– Со стихами бы, господин Балалайкин!
– Можно. Из Виктора Гюго, например;
О, ma charmante!
Ecoute ici!
L'amant qui chante
Et pleure aussi.[8 - О моя прелесть! Прислушайся!Здесь поет и плачет возлюбленный!]
Ладно будет?
– Хорошо-с; но ведь она по-французски не знает.
– Это ничего; вот и вы не знаете, да говорите же "хорошо". Неизвестность, знаете… она на воображение действует! У греков-язычников даже капище особенное было с надписью: "неизвестному богу"… Потребность, значит, такая в человеке есть! А впрочем, я и по-русски могу:
Кудри девы-чародейки,
Кудри – блеск и аромат!
Кудри – кольца, кудри – змейки,
Кудри – бархатный каскад!
Хорошо? приходите завтра – будет готово… Цена…
Балалайкин поднял правую руку и показал все пять пальцев.
– Рублей, – присовокупил он строго.
– Нельзя ли сбавить, господин Балалайкин? – взмолился молодой человек, – ей-богу, мамаша всего десять рублей в месяц дает: тут и на папиросы, тут и на все-с!
– Нельзя, молодой человек! желаете иметь успех у женщин и жалеете пяти рублей… фуй, фуй, фуй! Ежели мамаша: дает мало денег – добывайте сами! Трудитесь, давайте уроки, просвещайте юношество! Итак, повторяю: завтра будет готово. До свидания… победитель!
Балалайкин, в знак окончания аудиенции, подал юноше два пальца, которые тот принял с благоговением.
– Ну-с, теперь ваша очередь! – обратился он к пожилому клиенту.
– Вот уж пять лет, как жена моя везде ищет удовлетворения, – начал благородный отец и вдруг остановился, как бы выжидая, не нанесет ли ему Балалайкин какого-нибудь оскорбления.
Балалайкин, однако ж, воздержался и только сквозь зубы процедил "гм"…
Но на меня этот голос подействовал потрясающим образом. Я уже не вспоминал больше, я вспомнил. Да, это – он! твердил я себе, он, тот самый, во фраке с умершего титулярного советника! Чтобы проверить мои чувства, я взглянул на Глумова и без труда убедился, что он взволнован не меньше моего.
– Он! – шепнул он, слегка толкнув меня локтем в бок.
– Жена моя содержит гласную кассу ссуд, – продолжал между; тем благородный отец, убедившись, что никто из присутствующих не намерен платить по таксе даже за самую легкую оплеуху, – я же состою редактором по вольному найму при газете "Краса Демидрона", служащей органом политических и литературных мнений Егарева и Малафеева. К сожалению, наша газета, не будучи изъята из ведомства общей цензуры, в то же время, по специальности, находится в ведении комитета ассенизации столичного города С.-Петербурга. Не более года, как я нахожусь в должности редактора и достиг уже следующих результатов. Во-первых, от непрестанных внушений – два раза лишался рассудка; во-вторых, от ежедневно повторяемого трепета – получил трясение головы. Таковы обязанности редактора газеты, служащего по вольному найму!
Он произнес эту вступительную речь с таким волнением, что под конец голос его пресекся. Грустно понурив голову, высматривал он одним глазком, не чешутся ли у кого из присутствующих руки, дабы немедленно предъявить иск о вознаграждении по таксе. Но мы хотя и сознавали, что теперь самое время для "нанесения", однако так были взволнованы рассказом о свойственных вольнонаемному редактору бедствиях, что отложили выполнение этого подвига до более благоприятного времени.
– Правда, что взамен этих неприятностей я пользуюсь и некоторыми удовольствиями, а именно: 1) имею бесплатный вход летом в Демидов сад, а на масленице и на святой пользуюсь правом хоть целый день проводить в балаганах Егарева и Малафеева; 2) в семи трактирах, в особенности рекомендуемых нашею газетой вниманию почтеннейшей публики, за несоблюдение в кухнях чистоты и неимение на посуде полуды, я по очереди имею право однажды в неделю (в каждом) воспользоваться двумя рюмками водки и порцией селянки; 3) ежедневно имею возможность даром ночевать в любом из съезжих домов и, наконец, 4) могу беспрепятственно присутствовать в любой из камер мировых судей при судебном разбирательстве. Но предоставляю вам самим, милостивые государи, судить, что значат все эти прерогативы в сравнении с исчисленными сейчас обязанностями?
Он опять поник головой, но все доселе высказанное им дышало такою правдою, что не только нам, но даже Балалайкину не приходило на мысль торопить его или перебивать какими-либо напоминаниями о скорейшем приступе к делу.
– Жалованья я получаю двадцать пять рублей в месяц, – продолжал он после краткого отдыха. – Не спорю: жалованье хорошее! но ежели принять во внимание: 1) что, по воспитанию моему, я получил потребности обширные; 2) что съестные припасы с каждым днем делаются дороже и дороже, так что рюмка очищенной стоит ныне десять копеек, вместо прежних пяти, – то и выходит, что о бифштексах да об котлетках мне и в помышлении держать невозможно!
– Позвольте, однако! – не воздержался я, – ведь вы сами сейчас сказали, что имеете право на бесплатное получение ежедневно двух рюмок водки и порции селянки! Мне кажется, что в вашем звании…
– Вам кажется, господин? Но скажите по совести: может ли быть человек сыт и пьян, получая в день одну порцию селянки, составленной из веществ загадочных и трудноваримых, и две рюмки водки, которые буфетчик с намерением не долиивает до краев?
В голосе его звучала такая горькая искренность, что я невольно умолкнул.
– По моему воспитанию, мне не только двух рюмок и одной селянки, а двадцати рюмок и десяти селянок – и того недостаточно. Ах, молодой человек! молодой человек! как вы, однако, опрометчивы в ваших суждениях! – говорил между тем благородный отец, строго и наставительно покачивая головой в мою сторону, – и как это вы, милостивый государь, получивши такое образование…
– Возвратимтесь к рассказу, – прервал его Балалайкин, обязательно поспешая мне на выручку против дальнейших репримандов старца, у которого начала уже настолько явственно выступать на лице такса, что я без всяких затруднений прочитал:
"За словесное оскорбление укоризною в недостатке благовоспитанности, а равно и в неимении христианских правил… 20 коп.".
Но благородный отец унялся не сразу.
– К тому же, я сластолюбив, – продолжал он. – Я люблю мармелад, чернослив, изюм, и хотя входил в переговоры с купцом Елисеевым, дабы разрешено было мне бесплатно входить в его магазины и пробовать, но получил решительный отказ; купец же Смуров, вследствие подобных же переговоров, разрешил выдавать мне в день по одному поврежденному яблоку. Стало быть, и этого, по-вашему, милостивый государь, разумению, для меня достаточно? – вдруг обратился он ко мне.
Делать было нечего. Я вынул из кармана двугривенный (по таксе) и положил на стол, откуда он в одно мгновение и исчез в карман старца.
– Благодарю вас, господин. Маловато, но я не притеснителен… Итак, я сластолюбив и потому имею вкус к лакомствам вообще и к девочкам в особенности. Есть у них, знаете…
Старик поперхнулся, и все нутро его вдруг заколыхалось. Мы замерли в ожидании одного из тех пароксизмов восторга, которые иногда овладевают старичками под наитием сладостных представлений, но он ограничился тем, что чихнул. Очевидно, это была единственная форма деятельного отношения к красоте, которая, при его преклонных летах, осталась для него доступною.
– Словом сказать, никак нельзя остеречься, чтобы рубля или двух в неделю не пожертвовать собственно на предметы сластолюбия. Затем, так как жена удерживает у меня пятнадцать рублей в месяц за прокорм и квартиру (и притом даже, в таком случае, если б я ни разу не обедал дома), то на так называемые издержки представительства остается никак не больше пяти рублей в месяц. Как вы полагаете, милостивый государь, может ли удовлетвориться этим благородный человек, особливо в виду установившегося обычая, в силу которого все вольнонаемные редакторы раз в месяц устраивают в трактире "Старый Пекин", обед, в ознаменование чудесного избавления от множества угрожавших им в течение месяца опасностей?
– Конечно, нет; но ведь супруга ваша, как содержательница гласной кассы ссуд, могла бы и не требовать с вас платы за содержание? – возразил Балалайкин.
– Что касается до того, куда жена моя употребляет свои средства, – об этом речь впереди. Теперь же скажу, что супружество, в том виде, в каком я оным пользуюсь, налагает на меня лишь очень нелегкие обязанности, а прав не дает. Но этого мало, милостивые государи! Не имея никакого влияния на направление редактируемой мною газеты, я тем не менее ощущаю на себе все невзгоды, ее постигающие. Так, например, когда, по настоянию г. Малафеева, последовало в нашем издании изъяснение турецкой конституции и за сие газета вынуждена была потерпеть ущерб, то и я был подвергнут вычету из жалованья в размере пятнадцати копеек в сутки. Можете судить сами, какое нравственное потрясение должна была произвести во мне эта катастрофа, не говоря уже о неоплатном долге в три рубля пятьдесят копеек, в который я с тех пор погряз и о возврате которого жена моя ежедневно настаивает…
Но едва произнес он эти слова, как Глумов, движимый великодушием, вынул из кармана три с полтиной и положил их на стол.
– Благодарю вас, достойный молодой человек! благодарю тем больше, что, имея право за эти деньги поступить со мною по таксе, вы великодушно не воспользовались этим правом! Но возвращаюсь к рассказу. Из всего вышеизложенного вы, конечно, изволили убедиться, милостивые государи, что положение редактора газеты по вольному найму вовсе не таково, чтобы возбудить в ком-либо зависть. Поэтому вы не удивитесь, если я, в видах воспособления, решаюсь, даже с опасностью жизни, прибегать к некоторым побочным средствам, которые помогают мне иметь приличную редакторскому званию одежду и удовлетворять издержкам представительства. Эти побочные средства – вот они.
Он хлопнул довольно грязной рукой по правой щеке, и – о, чудо! – такса, которую мы до сих пор видели лишь мысленными очами (только однажды я мельком усмотрел один параграф ее), вдруг засветилась, так что мы совершенно явственно прочитали: