– Какая красота! Был, было, дворянин, да черт переменил! Вот полюбуетесь на усадьбу-то!
В Лукьяныче олицетворялась вся история Чемезова. Он был охранителем его во времена помещичьего благоденствия, и он же охранял его и теперь, когда Чемезово сделалось, по его словам, таким местом, где, "куда ни плюнь, все на пусто попадешь". Не раз писывал он мне письма, в которых изображал упадок родного гнезда, но, наконец, убедившись в моем равнодушии, прекратил всякое настояние. С немногими оставшимися в живых стариками и старухами, из бывших дворовых, ютился он в подвальном этаже барского дома, получая ничтожное содержание из доходов, собираемых с кой-каких сенных покосов, и, не без тайного ропота на мое легкомыслие, взирал, как разрушение постепенно клало свою руку на все окружающее. Упала оранжерея, вымерз грунтовой сарай, заглох сад, перевелся скот, лошади выстаивали свои лета и падали. Потом сначала в одной из комнат дома грохнулся потолок, за нею в другой комнате… Птицы и град повыбили из окон стекла, крыша проржавела и дала течь. Долгое время, кое-как, своими средствами, замазывали и законопачивали, но когда наконец изо всех щелей вдруг полилось и посыпалось – бросили и заботились только о том, как бы сохранить от разрушения нижний этаж, в котором жили старики-дворовые. Вот зрелище, которое ожидало меня впереди и от присутствования при котором я охотно бы отказался, если б в последнее время меня с особенною назойливостью не начала преследовать мысль, что надо, во что бы то ни стало, покончить…
И вот я ехал «кончать». С чем кончать, как кончать – я сам хорошенько не знал, но знал наверное, что тем или другим способом я «кончу», то есть уеду отсюда свободный от Чемезова. Куда-нибудь! Как-нибудь! во что бы ни стало! – вот единственная мысль, которая работала во мне и которая еще более укрепилась после свидания с Деруновым. Должно быть, и Лукьяныч угадал эту мысль, потому что лицо его, на минуту просветлевшее при свидании со мною, вдруг нахмурилось под влиянием недоброго предчувствия. С старческою медленностью, беспрестанно вздыхая, закладывал он лохматого мерина в убогую одноколку, и, быть может, в это время в его воображении особенно ярко рисовалась сравнительная картина прежнего помещичьего приволья и теперешнего убожества. Покуда меня не было налицо, он мог и роптать, и сожалеть, и даже сравнивать, но ясного понимания положения вещей у него все-таки не было. Теперь перед ним стоял сам «барин» – и вот к услугам этого «барина» готова не рессорная коляска, запряженная четверней караковых жеребцов, с молодцом-кучером в шелковой рубашке на козлах, а ободранная одноколка, с хромым мерином, который от старости едва волочил ноги, и с ним, Лукьянычем, поседевшим, сгорбившимся, одетым в какой-то неслыханный затрапез! Лукьяныч вдруг, в одну минуту, понял. «Барин», одноколка, дом без потолков, усадьба без оранжерей, сад без дорожек – все это ярко сопоставилось в его старческой голове. И затем, словно искра, засветилась мысль: "Да, надо кончать!" То есть та самая мысль, до которой иным, более сложным и болезненным процессом, додумался и я…
Мы сели рядом, кое-как скрючились и поехали.
Долго мы ехали большою дорогой и не заводили разговора. Мне все мерещился "кандауровский барин". "Чуть-чуть не увезли!" – как просто и естественно вылилась эта фраза из уст Николая Осипыча! Ни страха, ни сожаления, ни даже изумления. Как будто речь шла о поросенке, которого чуть-чуть не задавили дорогой!
За что? по какому резону? что случилось? – никому не известно! Известно только, что "в гости не ходил" и "книжки читал"…
Но, может быть, он дома один на один в потолок плевал? Может быть, он "Собранием иностранных романов" зачитывался? Неужто и это зазорно? Неужто и это занятие настолько подозрительно, что даже и ему нельзя предаваться в тишине, но должно производить публично, в виду всех?
И кто же этот сердцеведец, который счел своею обязанностью проникнуть в душу "кандауровского барина" и обличить ее тайные помыслы? – Увы! это становой пристав, это бывший куроед, а теперешний эксперт по части благонадежности или неблагонадежности обывательских убеждений!
Вот мы, жители столиц, часто на начальство ропщем. Говорим: "Стесняет, прав не дает". Нет, съездите-ка в деревню да у станового под началом поживите!
Что было бы с "кандауровским барином", если б начальство не написало: "дожидаться поступков"! Что сталось бы с ним, если б судьба его зависела единственно от усмотрения сердцеведца-станового!
Становой! какая метаморфоза, если посравнить с добрым старым временем!
Я помню, смотрит, бывало, папенька в окошко и говорит: "Вот пьяницу-станового везут". Приедет ли становой к помещику по делам – первое ему приветствие: "Что, пьяница! видно, кур по уезду сбирать ездишь!" Заикнется ли становой насчет починки мостов – ответ: "Кроме тебя, ездить здесь некому, а для тебя, пьяницы, и эти мосты – таковские". Словом сказать, кроме «пьяницы» да «куроеда», и слов ему никаких нет!
Я знаю, что такую манеру обращаться с агентом полицейской власти похвалить нельзя; но согласитесь, однако ж, что и метаморфоза чересчур уж резка. Все был «куроед», и вдруг – сердцевед!
В прежние времена говаривали: "Тайные помышления бог судит, ибо он один в совершенстве видит сокровенную человеческую мысль…" Нынче все так упростилось, что даже становой, нимало не робея, говорит себе: "А дай-ка и я понюхаю, чем в человеческой душе пахнет!" И нюхает.
Я сижу дома и, запершись от людей, Поль де Кока читаю, а становой уже нечто насчет "превратных толкований" умозаключил! Не по случаю Поль де Кока умозаключил (в этом смысле он так образован, что даже Баркова наизусть знает), а по случаю моей любви к уединению. Он думает: "Зачем я уединяюсь, когда прочие въявь все срамоты производят?" И вот он начинает сослежать меня. Я держу у себя Гришку-лакея, думаю, что живу за ним, как за каменной стеной, а он уж и Гришку развратил и потихоньку его выспросил, что и как, почтителен ли я к начальству, не затеваю ли революций и т. п. Он даже не ждет с моей стороны «поступков», а просто, на основании Тришкиных показаний, проникает в тайники моей души и одним почерком пера производит меня или в звание "столпа и опоры", или в звание "опасного и беспокойного человека", смотря по тому, как бог ему на душу положит! Это бывший-то куроед!
Куроед, совместивший в своем одном лице всю академию нравственных и политических наук! Куроед-сердцеведец, куроед-психолог, куроед-политикан! Куроед, принимающий на себя расценку обывательских убеждений и с самым невозмутимым видом одним выдающий аттестат благонадежности, а другим – аттестат неблагонадежности!
Ужели же и впрямь нет другого дела для куроедов!
Очевидно, тут есть недоразумение, в существования которого много виноват т – ский исправник. Он призвал к себе подведомственных ему куроедов и сказал им: "Вы отвечаете мне, что в ваших участках тихо будет!" Но при этом не разъяснил, что читать книжки, не ходить в гости и вообще вести уединенную жизнь – вовсе не противоречит общепринятому понятию о "тишине".
И вот куроеды взбаламутились и с помощью Гришек, Прошек и Ванек начинают орудовать. Не простой тишины они ищут, а тишины прозрачной, обитающей в открытом со всех сторон помещении. Везде, даже в самой несомненной тишине, они видят или нарушение тишины, или подстрекательство к таковому нарушению.
Еще на днях один становой-щеголь мне говорил: "По-настоящему, нас не становыми приставами, а начальниками станов называть бы надо, потому что я, например, за весь свой стан отвечаю: чуть ежели кто ненадежен или в мыслях нетверд – сейчас же к сведению должен дать знать!" Взглянул я на него – во всех статьях куроед! И глаза врозь, и руки растопырил, словно курицу поймать хочет, и носом воздух нюхает. Только вот мундир – мундир, это точно, что ловко сидит! У прежних куроедов таких мундирчиков не бывало!
И этот-то щеголь судит "моя тайная и сокровенная", судит, потому что я живу у него в стану, а он "за весь стан отвечает". Он залезает в мою душу и барахтается в ней на всей своей воле!
А "кандауровский барин" между тем плюет себе в потолок и думает, что это ему пройдет даром. Как бы не так! Еще счастлив твой бог, что начальство за тебя заступилось, "поступков ожидать" велело, а то быть бы бычку на веревочке! Да и тут ты не совсем отобоярился, а вынужден был в Петербург удирать! Ты надеялся всю жизнь в Кандауровке, в халате и в туфлях, изжить, ни одного потолка неисплеванным не оставить – ан нет! Одевайся, обувайся, надевай сапоги и кати, неведомо зачем, в Петербург!
Какие жестокие времена!
Да и один ли становой! один ли исправник! Вон Дерунов и партикулярный человек, которому ничего ни от кого не поручено, а попробуй поговори-ка с ним по душе! Ничего-то он в психологии не смыслит, а ежели нужно, право, не хуже любого доктора философии всю твою душу по ниточке разберет!
Проста наша психология! ах, как проста! Только одно слово от себя прилги или скрой одно слово – и вся человеческая подноготная словно на ладони! Вот, например, я давеча насчет бунтов говорил, что нельзя назвать бунтовщиками крестьян за то только, что они хлеб по шести гривен отдать не соглашались! Прибавь Дерунов от себя только десять следующих слов: "и при сем, якобы армий совсем не нужно, говорил" – и дело в шляпе. Я знаю, меня не казнят даже и за это, но знаю также, что ни в Навозном, ни в Соломенном мне не будет житья. Удирай! беги во все лопатки в Петербург, чтобы там, на глазах у начальства, невинную свою душу спасти!
Я удивляюсь даже, что Деруновы до такой степени скромны и сдержанны. Имей я их взгляды на бунты и те удобства, которыми они пользуются для проведения этих взглядов, я всякого бы человека, который мне нагрубил или просто не понравился, со свету бы сжил. Писал бы да пописывал: "И при сем, якобы армий совсем не нужно, говорил!" И наверное получил бы удовлетворение…
Какой необыкновенный мир – этот мир Деруновых! как все в нем перепутано, скомкано, захламощено всякого рода противоречивыми примесями! Как все колеблется и проваливается, словно половицы в парадных комнатах старого чемезовского дома, в которых даже крысы отказались жить!
Имеет ли, например, Осип Иваныч право называться столпом? Или же, напротив того, он принадлежит к числу самых злых и отъявленных отрицателей собственности, семейного союза и других основ? Бьюсь об заклад, что никакой мудрец не даст на эти вопросы сколько-нибудь положительных ответов.
Что он всем своим нутром рьяный и упорный поборник всевозможных союзов – в этом я, конечно, не сомневаюсь. Это доказывается одним тем, что он богат (следовательно, чтит "собственность"), что он держит в порядке семью (следовательно, чтит "семейный союз"), что он, из уважения "к вышнему начальству", жертвует на "общеполезное устройство" (следовательно, чтит союз государственный). Но понимает ли он сам, что он «поборник»? Не говорит ли в этом случае одно его нутро, которое влечёт его быть «радетелем» и «защитником» без всякого участия в том его сознания?
Вот этого-то я именно и не могу себе объяснить.
Ведь сам же он, и даже не без самодовольства, говорил давеча, что по всему округу сеть разостлал? Стало быть, он кого-нибудь в эту сеть ловит? кого ловит? не таких ли же представителей принципа собственности, как и он сам? Воля ваша, а есть тут нечто сомнительное!
Когда давеча Николай Осипыч рассказывал, как он ловко мужичков окружил, как он и в С., и в Р. сеть закинул и довел людей до того, что хоть задаром хлеб отдавай, – разве Осип Иваныч вознегодовал на него? разве он сказал ему: "Бездельник! помни, что мужику точно так же дорога его собственность, как и тебе твоя!"? Нет, он даже похвалил сына, он назвал мужиков бунтовщиками и накричал с три короба о вреде стачек, отнюдь, по-видимому, не подозревая, что «стачку», собственно говоря, производил он один.
Или, наконец, насчет меня. С каким злорадством доказывал он мне, что я ничего из Чемезова не извлеку и что нет для меня другого выхода, кроме как прибегнуть к нему, Дерунову, и порешить это дело на всей его воле! Предположим, что он прав; допустим, что я действительно не способен к «извлечениям» и, в конце концов, должен буду признать в Дерунове того суженого, которого, по пословице, конем не объедешь. Но разве он имел бы право поступать со мною так, как он поступил, если б был действительный и сознательный поборник принципа собственности? Не обязан ли он был утешить меня, наставить, укрепить? Не обязан ли был представить мне самый подробный и самый истинный расчет, ничего не утаивая и даже обещая, что буде со временем и еще найдутся какие-нибудь лишки, то и они пойдут не к нему, а ко мне в карман?
Нет, как хотите, а с точки зрения собственности – он не "столп"!
И кто же знает, столп ли он по части союзов семейного и государственного? Может быть, в государственном союзе он усматривает одни медали, которыми уснащена его грудь? Может быть, в союзе семейном…
Но здесь нить моих размышлений порвалась, и я, несмотря на неловкое положение тела, заснул настолько глубоко и сладко, что даже увидел сон.
Виделся мне становой пристав. Окончил будто бы он курс наук и даже получил в Геттингенском университете диплом на доктора философии. Сидит будто этот испытанный психолог и пишет:
"Проявился в моем стане купец 1-й гильдии Осип Иванов Дерунов, который собственности не чтит и в действиях своих по сему предмету представляется не без опасности. Искусственными мерами понижает он на базарах цену на хлеб и тем вынуждает местных крестьян сбывать свои продукты за бесценок. И даже на днях, встретив чемезовского помещика (имярек), наглыми и бесстыжими способами вынуждал оного продать ему свое имение за самую ничтожную цену.
А потому благоволит вышнее начальство оного Дерунова из подведомственного мне стана извлечь и поступить с ним по законам, водворив в места более отдаленные и безопасные".
– Знатно, сударь, уснули! – приветствовал меня Лукьяныч, когда я, при первом сильном толчке одноколки, очнулся, – даже кричали во сне. Крикнете: "Вор!" – и опять уснете!
Я чувствую, что сейчас завяжется разговор, что Лукьяныч горит нетерпением что-то спросить, но только не знает, как приступить к делу. Мы едем молча еще с добрую версту по мостовнику: я истребляю папиросу за папиросою, Лукьяныч исподлобья взглядывает на меня.
– Кончать приехали? – наконец произносит он.
– Да надо бы… всему есть конец, Лукьяныч!
– Это так точно. (Лукьяныч нервно передергивает вожжами.) У Осипа Иванова побывали?
– Был.
– Покупает, значит?
– Надавал пять тысяч.
– Ловок, толстобрюхой!
Молчание.
– Конечно, – вновь начинает Лукьяныч, – многие нынче так-то говорят: пропади, мол, оно пропадом!