,[107 - республика без республиканцев] а в-третьих, ведь и самый Клемансо – разве он буянил, или грубил, или угрожал? Нет, он скромно ходатайствовал: коли любишь – прикажи, а не любишь – откажи! Таким кротким манером и перед самим Шамбором ходатайствовать не возбраняется.
Одним словом, ежели в древности Рим спасли гуси, то в 1876 году Францию спасли – индюки.
Под этим впечатлением я и оставил Париж. Я расставался с ним неохотно, но в то же время в уме уже невольно и как-то сама собой слагалась мысль: ах, эти индюки!
* * *
Я возвратился в Париж осенью прошлого года. Я ехал туда с гордым чувством: республика укрепилась, говорил я себе, стало быть, законное правительство восторжествовало. Но при самом въезде меня возмутило одно обстоятельство. Париж… вонял!!
Еще летом в Эмсе, когда мне случалось заметить, что около кургауза пахнет не совсем благополучно, мне говорили: это еще что! вот в Мариенбаде или в Париже, ну, там действительно…
В Мариенбаде – страждущее человечество; в Париже – человечество благополучное. Два противоположных явления, а результат один – вонь! Какая богатая антитеза и сколько блестящих страниц написал бы по поводу ее Виктор Гюго! Я же скажу кротко: пути, которыми ведет нас предопределение, неисповедимы.
Действительно, приехавши в конце августа прямо в Париж, я подумал, что ошибкой очутился в Москве, в Охотном ряду. Там тоже живут благополучные люди, а известно, что никто не выделяет такую массу естественных зловоний, как благополучный человек.
Что ему! щи ему дают такие, что не продуешь; каши горшок принесут – и там в середке просверлена дыра, налитая маслом; стало быть, и тут не продуешь. И так, до трех раз в день, не говоря об чаях и сбитнях, от которых сытости нет, но пот все-таки прошибает. Брюхо у него как барабан, глаза круглые, изумленные – надо же лишнюю тяжесть куда-нибудь сбыть. Вот он около лавки и исправляется. А в лавке и товар подходящий: мясо, живность, рыба. Придет покупатель: что у вас в лавке словно экстренно пахнет? – а ему в ответ: такой уж товар-с; без того нельзя-с.
Я знаю Москву чуть не с пеленок; всегда там воняло. Когда я еще на школьной скамье сидел, Москва была до того благополучна, что даже на главных улицах вонь стояла коромыслом. На Тверской, например, существовало множество крохотных калачных, из которых с утра до ночи валил хлебный пар; множество полпивных ("полпиво" – кто нынче помнит об этом прекрасном, легком напитке?), из которых сидельцы с чистым сердцем выплескивали на тротуар всякого рода остатки. По улице свободно ходили разносчики с горячими блинами, грешневиками, гороховиками, с подовыми пирогами "с лучком, с перцем, с собачьим сердцем", с патокой с имбирем, которую "варил дядя Симион, тетушка Арина кушала-хвалила", с моченой грушей, квасом, сбитнем и проч. Воняло и от продуктов и от продавцов, и от покупателей. Воняло от гостиниц Шевалдышева, Шора, а пониже от гостиниц "Париж" и "Рим". В этих приютах останавливались по большей части иногородные купцы, приезжавшие в Москву по делам, с своей квашеной капустой, с соленой рыбой, огурцами и прочей соленой и копченой снедью, ничего не требуя от гостиницы, кроме самовара, и ни за что не платя, кроме как за "тепло". И так как в то время о ватерклозетах и в помышлении ни у кого не было, то понятно, что весь этот упитанный капустою люд оставлял свой след понемногу везде. Точно то же самое, в большей или меньшей мере, представлялось и на Никитской, и на Арбате, и на Кузнецком мосту. А к Охотному ряду, к Ильинке и к купеческим усадьбам даже приступу не было: благодать видимо почивала на них.
Но тогда этим как-то не отягощались и даже носов не затыкали. Казалось совершенно естественным, что там, где живут люди, и пахнуть должно человечеством. В самых зажиточных помещичьих домах не существовало ни вентиляторов, ни форточек, в крайних же случаях "курили смолкой". Я живо помню: бывало, подъезжаешь к Москве из деревни, то верст за шесть уже чувствуешь, что приближаешься к муравейнику, в котором кишат благополучные люди. "Москва близко! Москвой пахнет!" – говорили кучера и лакеи и набожно снимали картузы, приветствуя золотые московские маковки. И что ближе, то пуще и гуще. И не было тогда ни дифтеритов, ни тифов, ни болезней сердца, а был один враг телес человеческих: кондрашка. Поэтому говорили кратко: вчера Сидор Кондратьич с вечера покушали, легли почивать, а сегодня утром смотрим, а они приказали долго жить.
Вообще я думаю, что и болезни, и самая смертность получают развитие по мере усовершенствования врачебной науки. Или, говоря другими словами, врачебная наука популяризирует болезни, делает их общедоступными. Покуда врачебная наука была в младенчестве, болезни посещали человека случайно. Иногда он "бился животом", иногда – кашлем, зубами, головой; иногда – кровь "просилась". Выпьет человек квасу с солью или, напротив, съест фунта два моченой груши – "пройдет" живот; поставит к затылку горчишник – "пройдет" голова; накаплет на синюю сахарную бумагу сала и приложит к груди, или обвернет на ночь шею заношенным шерстяным чулком – пройдет кашель; "кинет" кровь – перестанет кровь "проситься". В более важных случаях, как, например, при водянке, желтухе и проч., ели тараканов, мокриц и даже тех паразитов, которые населяют, по преимуществу, головы меньшей братьи. Но того, чтоб как только родился человек, так сейчас же хлопотать о приписке его к какому-нибудь органическому повреждению – этого не было. Случались, правда, и тогда моровые поветрия, но и на это опять-таки была воля божия. Прегрешит помпадур, в разврат впадет – сейчас на губернию налетит или черная немочь, или огневица, или оспа. Тогда архиерей приказывает заложить в колымагу четверку вороных и едет, с двумя иподиаконами на запятках, к помпадуру печаловаться за сирот, и молит его путь прегрешений оставить. Обыкновенно помпадур уступал, то есть Дуньку толстомясую ссылал в дальнюю вотчину или Варьку пучеглазую выдавал замуж за правителя канцелярии, и тогда черная немочь прекращалась. Но ежели помпадур не уступал, то болезнь продолжала неистовствовать и, наконец, достигала таких размеров, что всполошенное начальство само сменяло помпадура. Тогда опять становилось тихо. Но, повторяю, не было ни такого разнообразия болезней, ни такой неизбежности их, ни такой точности в расписании людей по роду повреждений. Все это ввела уже усовершенствованная врачебная наука и поставила этот вопрос на таком незыблемом основании, что укрыться от "приписки" стало совсем некуда. Так что, взирая, например, на младенца, не о том нужно помышлять, поврежден он или не поврежден (это уж вне сомнения), а о том, что именно в нем повреждено и к какому нарочитому доктору следует обратиться, чтоб дать младенцу возможность влачить постыдное существование.
Ибо и в смысле врачебной практики совершился прогресс. Более подробное изучение болезней, удручающих род человеческий, породило большую дробность в их определении и в то же время дало место множеству отдельных специальностей. В прежнее время "лекарь" лечил всех и от всего. Лечил и старых и малых, и дворян и меньшую братию, и мужеск и женен пол. Лечил и от головы, и от живота, и от зубов, и кровь «бросал». Нынче первый палец правой руки приписан к собственному медику, живущему в Разъезжей, а первый палец левой руки – к медику, живущему на Васильевском Острову. Одно ухо лечит один врач; другое – другой. Приехали вы с пальцем правой руки к медику пальца левой руки – он вам скажет: конечно, я могу вам средствице прописать, а все-таки будет вернее, если вы съездите на Васильевский Остров к Карлу Иванычу. И что ж! за всем тем без смерти не обойдешься. Ибо при таком множестве болезней и при таком разнообразии специальностей одно только и остается прибежище: умереть.
Но этого мало: изумительные успехи врачебной науки внесли существенные изменения и в наш домашний обиход, в наши, так сказать, основы. Ограничусь только одним примером: прежде, бывало, вознамерится человек адюльтер совершить, сейчас становится перед дамой сердца на колени и в этом положении ожидает дальнейших инструкций. И никаких непроизвольных скандалов при этом не возникало, даже если муж дамы сердца находился в соседней комнате. Нынче медицинская наука открыла, что человек, становясь на колени, может сделать неловкое движение и повредить себе седалищный нерв. Именно так на днях и случилось. Только что встал молодой человек на колени для ходатайства, как вдруг невзвидел света и заорал. Разумеется, сбежался весь дом, и прежде всех прибежал муж. Оказалось, что молодой человек повредил себе седалищный нерв! И вот из-за подобного вздора возникает целый процесс. Оскорбленный муж доказывает, что седалищный нерв был поврежден "по", невинная жена утверждает, – что "до". Разумеется, на суде будут вызваны эксперты, которые, в свою очередь, станут приводить доводы pro и contra;[108 - за и против] потом то же самое будут развивать в своих речах адвокаты Балалайкин и Подседалищников; потом вступятся в это дело газеты. А в конце концов окажутся три разбитых существования… Обращаюсь ко всем jeunes premiers[109 - любовникам] сороковых годов: кто из них подозревал, что у него есть какой-то седалищный нерв, который может наделать переполоха в столь обыкновенном деле, как «чуждых удовольствий любопытство»?
Нет, тысячу раз был прав граф ТвэрдоонтС (см. предыдущую главу), утверждая, что покуда он не ворошил вопроса о неизобилии, до тех пор, хотя и не было прямого изобилия, но было "приспособление" к изобилию. А как только он тронул этот вопрос, так тотчас же отовсюду и наползло неизобилие. Точно то же самое повторяется и в деле телесных озлоблений. Только чуть-чуть поворошите эту материю, а потом уж и не расстанетесь с ней.
Извиняюсь перед читателями за это отступление, но оно было необходимо, чтоб объяснить, в какой мере отцы наши были более благополучны, нежели мы. А если были благополучны, то, стало быть, от них пахло. И от них, и от их жилищ.
Далеко ли то время, когда в московском трактире в коридор нельзя было выйти, чтоб не воскликнуть: что это, братцы, у вас как будто того… чрезвычайное что-нибудь! Давно ли мне, при созерцании рук местных половых, думалось: ах, эти руки! каких тайн они были укрывателями! А между тем где в другом месте так сладко пилось и елось, как в московском трактире? Где больше говорилось умных и свободных речей? Где больше лгалось? И точно: выпьешь, бывало, листовки (рюмка, две рюмки, три рюмки, скороговоркой выговаривали половые), закусишь янтарнейшим балыком – и не воняет! И руки у половых внезапно сделаются чистые, и скатерти… ах, какие бывали там скатерти! Не поймешь, что тут совершалось: яичницу ли ели, дитё ли сидело… даже половые – и те, бывало, стыдились! И то же самое происходило и в Новотроицком, в "Саратове", в Охотном ряду у Воронина
. И все они были переполнены народом, везде пили и ели!
Да и не в одной Москве, а и везде в России, везде, где жил человек, – везде пахло. Потому что везде было изобилие, и всякий понимал, что изобилия стыдиться нечего. Еще очень недавно, в Пензе, хозяйственные купцы не очищали ретирад, а содержали для этой цели на дворах свиней. А в Петербурге этих свиней ели под рубрикой "хлебной тамбовской ветчины". И говорили: у нас в России трихин в ветчине не может быть, потому что наша свинья хлебная.
А нынче пройдитесь-ка по Тверской – аромат! У Шевалдышева – ватерклозеты, в "Париже" – ватерклозеты… Да и те посещаются мало, потому что помещик ныне наезжает легкий, неблагополучный. Только в Охотном ряду (однако и там наполовину против прежнего) пахнет, да еще на Ильинке толстомясые купцы бьются-урчат животами… Гамбетты!
Да что тут! На днях получаю письмо из Пензы – и тут разочарование! "Спешу поделиться с вами радостной весточкой, – сообщает местный публицист, – и мы, пензяки, начали очищать нечистоты не с помощью свиней, а на законном основании. Первый, как и следовало ожидать, подал пример наш уважаемый" и т. д. Ну, разумеется, порадоваться-то я порадовался, но потом сообразил: какое же, однако, будет распоряжение насчет "тамбовской хлебной ветчины"? Ведь этак, чего доброго, она с рынка совсем исчезнуть должна!
Теперь сопоставьте-ка эти наблюдения с известиями о саранче, колорадском жучке, гессенской мухе и пр., и скажите по совести: куда мы идем? уж не того ли хотим добиться, чтоб и на крестьянских дворах ничем не пахло?
Конечно, это своего рода идеал. Но придется ли дождаться его осуществления – это еще вопрос. По-моему, на крестьянском дворе должно обязательно пахнуть, и ежели мы изгоним из него запах благополучия, то будет пахнуть недоимками и урядниками.
Итак, прежнее московское благополучие перешло ныне в Париж. Конечно, оно выразилось не в тех простодушно ясных формах, в каких проявлялось на полном, как чаша, дворе пензенского гражданина, но все-таки достаточно определенно, чтоб удовлетворить самым прихотливым требованиям.
С тех пор как во Франции восторжествовало "законное правительство", с тех пор как буржуа, отделавшись от Мак-Магонских угроз, уже не думает о том, придется ли ему предать любезное отечество или не придется, Парижу остается только упитываться и тучнеть. Такова характеристическая черта его существования за последнее время. А следуя его примеру, упитывается и тучнеет и остальная Франция. Никогда палата депутатов не видала в стенах своих таких сытых и жирных сынов отечества, как те, которые заседают в ней после неудавшихся попыток Мак-Магона и его сподвижников.
Республика, по-видимому, отыскала для себя твердую почву, республика сытая, солидная, без республиканцев. Одним словом, осуществление идеала, излюбленного "маленьким буржуа", которому недавно воздвигнут памятник в С.-Жермене
. Этот человек сделал все, чтоб примирить пугливого буржуа с словом «республика». Он до срока и без усилий уплатил пруссакам контрибуцию, затем разгромил коммуну и, в заключение, уничтожил национальную гвардию. Но, главное, он указал новый исход для французского шовинизма, выяснив, что, кроме военной славы, есть еще слава экономического и финансового превосходства, которым можно хвастаться столь же резонно, как и военными победами, и притом с меньшею опасностью.
О шовинизме идейной инициативы он, разумеется, благоразумно умолчал, да, признаться, после восемнадцатилетнего срамного пребывания под бандитской пятой, было как-то не к лицу и напоминать об идеях. Во всяком случае, установившейся таким образом республике без республиканцев удивительно повезло. Во-первых, скромностью своею она снискала уважение всей Европы; во-вторых, почти сразу свела на нет внутренние политические партии. Из них крайние левые были поражены в самое сердце, одновременно с разгромом коммуны; династические же партии оказались беспредметными. Шамбор бесплоден; Орлеаны плодовиты и многочисленны, не лишены предприимчивости, и хотя достаточно бессовестны, но не в том смысле, какой потребен для уловления вселенной; и в довершение благополучия во цвете лет погиб Монтихин отпрыск. Таким образом, монархические партии, то есть те, которые, вследствие сочувствий влиятельных сфер, имели возможность действительно вредить республике, поставлены в необходимость бездействовать. Коли хотите, они и теперь еще продолжают протестовать, но делают это вяло, очевидно, только ради формы. Поздравляют Шамбора со днями ангела и рождения, служат парадные панихиды в дни казней Людовика XVI и Марии-Антуанетты и проч. Но чуть коснется дело чего-нибудь более существенного, вроде, например, субсидий отощавшему Шамбору, в результате как-то всегда оказывается пустое место. Что же касается до бонапартистов, то, со смертью Лулу
, в среде этих людей началась такая суматоха, которая несомненно кончится тем, что шайка эта, утратив последние признаки политической партии, просто-напросто увеличит собою ряды обыкновенных хищников, наказуемых общими судами.
Одним словом, никто, кроме выживших из ума Гаварди и Бодри д'Ассона (первый – сенатор, второй – депутат; оба – рьяные легитимисты), серьезно на нынешнюю французскую республику не претендует. Даже Бисмарк – и тот относится к ней без озлобления, хотя и не без любопытства. По-видимому, он совсем не того ожидал. Он рассчитывал, что пойдут в ход воспоминания 1789 и 1848 годов, что на сцену выдвинется четвертое сословие в сопровождении целой свиты "проклятых" вопросов, что борьба партий обострится и все это, вместе взятое, даст ему повод потихоньку да полегоньку разнести по кирпичу очаг европейских беспокойств. И вдруг, вместо "проклятых" вопросов, самая благонадежная каплунья мудрость! Не прошло и десяти лет, а уж Франция заняла "надлежащее" место в "советах" европейских держав и вместе с прочими демонстрирует, в водах Эгейского моря, в пользу Греции
. А газеты ее с гордостью возвещают, что город Париж удостоился посещения графа ТвэрдоонтС и других достославных кадетов. Разумеется, Бисмарк должен сознаться, что это совсем не входило в его расчеты.
Вообще француз-буржуа как нельзя больше доволен, что он занял "надлежащее" место в концерте европейских держав, и не нарадуется на своих дипломатов. В Берлине у него – Сен-Валье, в Риме – Ноайль, еще где-то – Даркур… совсем как при Людовике XIV! И все они верой и правдой служат ему, буржуа, торгующему овошенным товаром где-то в rue de Seze и твердо верующему, что французское благополучие гораздо успешнее покорит мир, нежели французское оружие. Каким же образом графу ТвэрдоонтС, вместе с прочими кадетами, не почтить Парижа своим посещением? Как не пройтись ему гоголем по boulevard des Italians?[110 - Итальянскому бульвару] как не сообщить мосьИ Гамбетте о своих видах и предположениях насчет харчевенно-ресторанного союза
, который, по его мнению, должен еще более скрепить сердечные узы, соединяющие Россию с Францией? Ведь это значило бы обидеть Сен-Валье и Даркура, с которыми вместе он, ТвэрдоонтС, предназначен судьбою петь в концерте европейских держав…
Но ежели доволен буржуа, то мосьИ Жюль Греви положительно должен быть вне себя от восторга. Подумайте! он уже имеет в услужении "гарсонов" вроде Даркура и Ноайля – отчего ж не мечтать о "гарсонах" из породы Монморанси, Роган и Конде
. Придет время – и сам Мак-Магон не откажется еще и еще послужить. «Что, брат, задумался, – скажет ему Греви, – переходи-ка в республиканцы!» И перейдет. Греви терпелив и понимает, что все эти переходы только вопрос времени. А покуда он угощает графа ТвэрдоонтС охотой в бывших императорских и королевских резиденциях и прикапливает сокровище из остаточков от президентского содержания. Так что если что-нибудь и омрачает его скромное благополучие, так это мысль, что отторжение Эльзаса и Лотарингии мешает достойным образом чествовать в стенах Парижа Бисмарка и Мольтке.
Словом сказать, все в восторге от современной французской республики, начиная с графа ТвэрдоонтС и кончая князем Бисмарком, который, как говорят, спит и видит хоть на часок побывать в Париже и посмотреть на "La femme a papa".[111 - «Папашина женка»] Одно только вредит ей: это название «республика», а впрочем, и это дело скоро уладят календари. Да ведь и есть такая форма государственного общежития, есть. Что делать! даже в учебниках, для средних учебных заведений изданных, об этой форме правления упоминается (так прямо и пишут: форма правления); даже в стенах Новороссийского университета тайному советнику Панютину, в Одессе сущу, провозглашалось
: четыре суть формы правления: деспотическая, монархическая неограниченная, монархическая ограниченная и… республиканская! И тайный советник Панютин огорчался, но не возражал…
Повторяю: все довольны французской республикой, никто не протестует против нее, но доволен ли ею французский рабочий – об этом я ничего сказать не могу. Не знаю. Вообще говоря, в предлагаемом этюде о французах я исключительно разумею французскую буржуазию, которая в настоящее время представляет собой управляющее сословие. С жизнью французского народа, в тесном значении этого слова, с его верованиями и надеждами, я совсем незнаком и даже городского рабочего знаю лишь поверхностно. Я допускаю, конечно, что "народ" представляет собой матерьял, гораздо более заслуживающий изучения, нежели угрожающий лопнуть от пресыщения буржуа, но дальше общих и довольно туманных догадок в этом смысле идти не могу.
Во французских газетах довольно часто случается встречаться с очень дробными и любопытными рубриками, на которые, в политическом смысле, подразделяются в современной Франции "сыны народа". Существуют рабочие-бонапартисты, рабочие-легитимисты, рабочие-оппортунисты, рабочие-социалисты, рабочие-клерикалы, рабочие – свободные мыслители и даже рабочие, но признающие ничего, кроме спиртных напитков (замечательно, впрочем, что никто никогда не слыхивал о рабочем-орлеанисте). Нередко в Париже организуются сборища, на которых трактуются близкие для рабочих вопросы и на которых, в качестве непременных членов, присутствуют полицейские комиссары, вспомоществуемые соответствующим количеством gardiens de la paix и мушаров
. И одновременно с этими сборищами в процессиях, предпринимаемых по поводу всевозможных богомолий и дней ангелов (Шамбора, Наполеона, Евгении), тоже фигурируют более или менее компактные группы «сынов народа», распевающих приличные случаю кантаты.
Итак, с одной стороны, социально-демократическая пропаганда, а с другой – поздравления с ангелом. С одной стороны – "Марсельеза" и красное знамя, с другой – Vive Henri IV[112 - Да здравствует Генрих Четвертый!] и знамя с белыми лилиями. И все это идет рядом и выливается из одного и того же до краев переполненного источника. Что благородный бонапартист уживается рядом с благородным социалистом – в этом еще нет чуда, ибо и тот и другой живут достаточно просторно, чтоб не мозолить друг другу глаза. Но ведь рабочий люд живет скученно, тесня друг друга и следуя друг за другом, так сказать, по пятам. Каким же образом в этой скученной среде выделяются столь несовместимые разновидности, и сколько в них, в этих разновидностях, есть искреннего и сколько театрального, подкупного?
Признаюсь, эти вопросы немало интересовали меня. Не раз порывался я проникнуть в Бельвиль
или, по малой море, в какой-нибудь debit de vins[113 - винный погребок] на одной из городских окраин, чтоб собрать хотя некоторые типические черты, характеризующие эти противоположные течения. Но, по размышлении, вынужден был оставить эту затею навсегда.
Для путешественника (и в особенности русского) подобного рода предприятия почти недоступны. Во-первых, интимная жизнь рабочего люда в Париже, как и везде, сосредоточивается в таких захолустьях, куда иностранцу нет ни желания, ни даже возможности проникнуть. Парижский рабочий охотно оказывает иностранцу услуги и, видя в нем денежного человека и верного заказчика, смотрит на прилив чужеземного элемента, как на залог предстоящего торгового и промышленного оживления, которое может не без выгоды отразиться и на нем. Во всех других отношениях иностранец для него безличное существо, ноль. Помочь он ему не может, уж по тому одному, что голос его не имеет здесь ни малейшего авторитета. Кровно заинтересоваться его нуждою тоже не имеет повода, потому что эта нужда есть результат бесчисленного множества местных и исторических условий, в оценке которых принимают участие не только ум и чувство, но и интимные инстинкты, связывающие человека с его родиной. Ведь у этого самого иностранца на родине остались массы рабочего люда, которые тоже могут дать пищу самой широкой любознательности, а он вот приехал в Париж. Очевидно, он явился сюда совсем не ради рабочего вопроса, а для того, чтоб жуировать, заказывать, покупать, любоваться произведениями искусств. Но он, пресытившись всем этим, задумал проникнуть в рабочую среду. Очень возможно, что это только назойливый празднолюбец, вроде Герольштейнского принца
, но кто же поручится, что он и… не шпион? Да, и шпион, и не кем другим подосланный, а именно Бисмарком. С тех пор как пруссаки побывали в Париже, убеждение о вездесущии прусского шпиона до того утвердилось в умах французской меньшей братии, что никакими доказательствами его не сокрушишь.
Во-вторых, для русского путешественника есть еще и особенная причина, которая заставляет его воздерживаться от проникновения в рабочую среду. Нельзя дотронуться до рабочего человека без того, чтоб из этого не вышло превратного толкования. А у нас на этот счет так заведено: если есть превратное толкование, то, стало быть, есть и соответствующее оному мероприятие. Разумеется, было бы преувеличенно утверждать, чтоб логика событий всегда действовала в этих случаях с строгою неумолимостью, но если даже применить сюда в качестве ободряющего обстоятельства пресловутое "как посмотреть", то все-таки выйдет порядочный риск. Я охотно допускаю, что, например, в настоящую минуту, не найдется ничего предосудительного в том, что зрелых лет мужчина интересуется рабочим вопросом… на Западе; но ведь причина этого благополучного отношения заключается не в самой непредосудительности факта, а в том, что общее правило "как посмотреть" случайно приняло менее суровый характер. Еще вчера то же самое правило стояло гораздо солиднее, а завтра, быть может, запрос на благополучие и совсем прекратится. На сцену выступит запрос на вывороченные к лопаткам руки, на шивороты и другие процессуальные подробности русской просветительной деятельности, воспоминание о которых не оставляет русского человека и за границей. С какими глазами предстанет тогда, по возвращении в дом свой, "зрелых лет" человек, который, понадеявшись на поднявшийся курс "благополучия", побывал на сходах рабочих в цирке Фернандо
да, пожалуй, еще съездил с этою целью в Марсель на рабочий конгресс?
Нет, лучше уже держаться около буржуа. Ведь он еще во времена откупов считался бюджетным столпом, а теперь, с размножением Колупаевых и Разуваевых, пожалуй, на нем одном только и покоятся все надежды и упования.
Итак, говоря об унаследовании современным Парижем благополучия дореформенной Москвы, я разумею, по преимуществу, парижского буржуа, которого, благодаря необыкновенно счастливому стечению обстоятельств, начинает уж распирать от сытости.
Со времени франко-прусской войны матерьяльное благосостояние Франции не только не умалилось, но с какою-то невиданной выпуклостью выступило наружу, на зависть всем. Денег – не клюют куры; заводская и фабричная производительность едва успевает удовлетворять требованиям заказчиков; баланс – прелестнейший; бюджет – прихотливый и не знающий дефицита; железнодорожная сеть проникает в самые отдаленные уголки; забастовки рабочих хотя и нередки, но непродолжительны и всегда кончаются к обоюдному удовольствию. Буржуа до такой степени сыт, что чувствует потребность поделиться и с меньшим братом. Поэтому когда рабочие начинают предъявлять требования, то он, конечно, для формы покобенится, но именно только для формы, в конце же концов благодушно скажет: нате! рвите мои внутренности… ненасытные! И вот, в результате обоюдное удовольствие…