– Ни то, ни другое, ни третье…
– Ну, так для маменьки?
– Вы знаете, что маменька моя умерла?
– Ах, да, я и забыл. Ну, как же вы проводите время в деревне?.. наслаждаетесь природой, скучаете?..
Я не отвечала.
– Ну вот, вы и рассердились! Ну, скажите же, – верно, наслаждаетесь природой?..
– И, помилуйте, Андрей Павлыч, что вам за охота такой вздор говорить? ведь я знаю, что вы хотите посмеяться надо мной.
– Отчего же вздор? природа большое утешение для сердец нежных и любящих. Но вот, вы опять сердитесь! да что же я сказал такого?
– То, что вы сами не понимаете, что говорите. И что за радость над всем и всегда смеяться?
– Над всем и всегда! сохрани боже! что вы это, Татьяна Игнатьевна! Пожалуйста, не говорите этого при других, а то – чего доброго – как раз прозовут меня волтерьянцем и дебоширом.
– Пожалуйста, переменимте разговор, Андрей Павлыч.
– Над всем и всегда! – повторил он медленно. – Вы ошибаетесь, Татьяна Игнатьевна: "над весьма немногим и весьма редко", – это будет гораздо справедливее.
– Как редко? да не вы ли смеялись надо мною, что я до сих пор еще не могу забыть покойную маменьку?
– Смеялся?.. Ну, не совсем чтоб смеялся…
– Не совсем! то есть, вы говорили, что не понимаете этой странной привязанности к прошедшему, что она обнаруживает недостаток жизненности, отсутствие понимания действительности. А знаете ли что? ведь все это что-то очень похоже на присутствие глупости, не так ли? ведь вы это хотели сказать?
– Я весьма сожалею, что мои слова перетолковываются вами в такую сторону… Послушайте, Татьяна Игнатьевна, вы не поняли меня; я хотел только сказать, что воспитание ваше дало ложное развитие вашим силам, сделало вас наклонною к мечтательности.
– И, помилуйте, Андрей Павлыч, зачем же увертываться?
Он отошел от меня и начал ходить по комнате, но минут через пять снова подошел к моим пяльцам.
– Вы на меня сердитесь? – спросил он.
– Да, сержусь, – отвечала я, – сержусь за то, что вы не можете отстать от дурной привычки взвешивать каждое свое движение.
– Послушайте, да что ж мне делать?
– Как что? отстать от этой привычки, принудить себя, предаться влечению своего сердца! мало ли что?..
– Отстать от привычки, принудить себя, – ведь как вы легко говорите, Татьяна Игнатьевна! Удивительно, право, взял да и бросил…
– Попробуйте раз, пересильте себя: сначала будет трудно, а потом…
– И потом тоже трудно, или, лучше сказать, вовсе невозможно. Отстать от привычки! да ведь привычка-то эта всосалась в мою кровь, сделалась моею плотью!
– Вы сознаётесь, однако ж, что это дурная привычка?
Он несколько смутился этим вопросом, но я сделала вид, как будто бы ничего не замечаю.
– Коли хотите – да, – отвечал он через минуту, – в том отношении, что страсть присматриваться ко всему, над всем рассуждать, много открывает нам такого, что несколько мешает нашему спокойствию. А впрочем, что же и счастие, что и спокойствие, если оно не сознательно?
– Разумеется, разумеется, Андрей Павлыч; итак, можно жить и вместе с тем наблюдать за тем, как живешь? так, что ли?..
– Да разве я говорю вам, что живу? я именно только наблюдаю, что же мне делать, когда для меня только такая жизнь и возможна?..
– Отчего же так?
– Оттого, что иначе никак нельзя посмотреть ей прямо в глаза. А я хочу стоять твердою ногою на земле, не ласкаю себя пустыми мечтами и приучаюся действовать…
– Да зачем же действовать, коли все и без того хорошо?
– Конечно, все хорошо, все необходимо, но необходимо исторически; зачем же так привязываться к словам моим?..
– Так, так, Андрей Павлыч; ну, а если б вас… кто-нибудь ударил… ведь это было бы необходимо… по крайней мере, исторически?..
– Да; так что же?
– Ну, и вы… снесли бы?
– Послушайте, Татьяна Игнатьевна, это вовсе не пример.
– Почему же? он несколько затруднителен, потому что нужно отвечать прямо… ведь вы бы не снесли?
– Ну, нет; да что же из этого следует? это доказывает только, что я отдал бы долг предрассудку, что кровь во мне была взволнована и более ничего.
– И более ничего?..
– Да; потому что если б я хладнокровно разобрал дело, то увидел бы, что обида нанесена мне не намеренно, а или вследствие недостатка умственного в обидчике, или вследствие заблуждения, или, наконец, вследствие каких-нибудь действий с моей стороны, противных его интересам.
– Умно, умно, Андрей Павлыч! вы чудесный адвокат… Однако ж, вы говорите, что все-таки не снесли бы обиды… Ну, что же? вы-то правы ли?..
– Да; и я прав.
– Да как же это? и вы правы, и он прав… кто же виноват-то, по-вашему?
– Кто виноват? В этом-то и загадка вся, вот этого-то и невозможно определить теперь, потому что средств еще нет…
Со временем это откроется, и виноватый отыщется, а теперь… грустно, тяжело мне признаться, Татьяна Игнатьевна, а в настоящую минуту я думаю так: и черное право, и белое право… Оно, коли хотите, несколько странно, а верно. И как вы ни бейтесь, как ни думайте, а не выйдете из этого противоречия!
С этими словами он отошел от меня и пресерьезно начал заниматься уроками братьев, и целый вечер, как ни старалась я, никак не могла навести его на прерванный разговор наш.
ОТ НАГИБИНА К г. NN
Читая французские и всякие другие романы, я некогда удивлялся, что в основе их проведено всегда одно и то же чувство любви. Разбирая природу свою и восходя от себя к типу человека, я находил, что, кроме любви, в нем есть другие определения, столь же ему свойственные, столь же немолчно требующие удовлетворения. И человек казался мне именно тем гармоническим целым, где ничто не выдавалось ярко вперед, где все определения стирались в одном общем равновесии.