– Да… это… уморительно!
– Умора-то умора, а между прочим, и перепугались все. Так перепугались! так перепугались! Сперва-то с одного началось, а потом шире да глубже, глубже да шире… Всякий думает, что и его притянут! Иной и не виноват, да неверно нынче очень! Очень нынче неверно, ах, как неверно! Куда ступить, в какую сторону идти – никто этого нынче не знает!
– Выходит, стало быть, что оно и уморительно, да и не весело?
– Вы здесь, дядя, в одну неделю соскучитесь, – как-то некстати молвила Нонночка, – у нас даже и соседей настоящих нет. Прежде, говорят, очень весело в здешней стороне бывало: по три дня помещики друг у друга гащивали, танцевали, в фанты играли, свои оркестры у многих были. А нынче хорошие-то или повымерли, или в разные стороны разъехались – все эта эмансипация наделала! Только и остались, что сестрицы Корочкины, да вот мы, да еще старый Головель года с четыре поселился. А вы, маменька, не слыхали, как наши «сестрицы» себе женихов заманивают? У них на селе один офицер из нашего полка квартировал, так он рассказывал. Встанут утром, да и пойдут все три в Воплю купаться – прямо против его квартиры. И уж выделывают они штуки в воде, выделывают! А он стоит у окна да в бинокль смотрит!
– А ему, коли он благородный человек, отвернуться бы следовало или мать бы предупредить! – сентенциозно заметила Машенька.
– Есть радость жаловаться! Мать-то, может, сама и учила… Да и ему… какой ему резон себя представленья лишать? Дядя! вы у нас долго пробудете?
– Нет; сегодня в Чемезово еду, а завтра чем свет – в дорогу, в Петербург.
– В городе бы у нас побывали; на будущей неделе у головы бал – головиха именинница. У нас, дядя, в городе весело: драгуны стоят, танцевальные вечера в клубе по воскресеньям бывают. Вот в К. – там пехота стоит, ну и скучно, даже клуб жалкий какой-то. На днях в наш город нового землемера прислали – так танцует! так танцует! Даже из драгун никто с ним сравняться не может! Словом сказать, у всех пальму первенства отбил!
– Ах ты, танцевальщица! и сегодня вот танцы затеяла, а подумала ли, кто музыку-то вам играть будет!
– Вы, маменька. Фортепьяно-то у нас не очень ведь расстроено?
– Не знаю; с тех пор, как ты уехала, не раскрывали. Да что же я вам играть-то буду? Как молода была – ну, действительно… даже варьяции игрывала, а теперь… Разве вот "Ah, mein lieber Augustin!"[428 - «Ах, мой милый Августин!» (нем.)] вспомню, да и то навряд!
– Вспомните, вспомните… как-нибудь… А вы, дядя, отчего не танцуете?
– Склонности, друг мой, не имею.
– А вы принудьте себя. Не всё склонность, надо и другим удовольствие сделать. Вот папенька: ему только слово сказали – он и готов, а вы… фи, какой вы недобрый! Может быть, вы любите, чтобы вас упрашивали?
– Нет, уж сделай милость, уволь!
– Дядя! душка! хотите, я на колени перед вами встану?
– Коли охота есть на коленях стоять – становись!
– Фи, недобрый какой! а еще либералом считается! Дяденька! ведь вы либерал – ха-ха! Меня намеднись предводитель спрашивал: "Что это ваш дяденька-либерал как будто хвост поджал?.." в рифму, ха-ха!
В таком характере длился разговор в продолжение целого часа, то есть до тех пор, когда, наконец, явился Павел Федорыч с обоими Головлятами. Действительно, один был черненький, другой беленький. Оба шаркнули ножкой, подошли к Машеньке к ручке, а Нонночке и Филофею Павлычу руку пожали.
– Внучки Арины Петровны – чай, помнишь, братец! – отрекомендовала их мне Машенька. – Приятельница мне была, а во многих случаях даже учительница. А христианка какая… даже кончина ее… ну, самая христианская была! Пришла в праздник от обедни, чайку покушала, легла отдохнуть – так мертвенькую в постели и нашли!
На несколько минут все вдруг смолкли. Машенька вздыхала, Нонночка улыбалась и обменивалась с молодыми Головлевыми взглядами, которые очень смешили их.
– Поль! а скоро старый Головель своих Головлят с тобой отпустил? – первая прервала молчание Нонночка.
– Ну, нет, подумал-таки!
– Он, Нонна Савишна, боится, чтоб мы нечаянно в разврат не впали! – сказал беленький Головленок.
– Он нас, Нонна Савишна, нынче по утрам все просвирами кормит! – присовокупил черненький Головленок.
– Уж он крестил нас, крестил! Мы уж в коляску сели – а он все крестит. Как мост переехали, я нарочно назад оборотился, а он стоит на балконе и все крестит!
– Ах, молодые люди, молодые люди! – вступилась Машенька, – все-то бы вам покощунствовать! А разве худое дело – хоть бы просвиры! ведь они… божественные! Ну, или покрестить – отчего же и не перекрестить в путь шествующих!
– В путь шествующих… в Березники! – заметил Павел Федорыч, и все вдруг засмеялись.
Опять наступило молчание, и возобновилась прежняя игра глазами между молодыми людьми. Наконец уже около четырех часов доложили, что кушать подано, и все гурьбой потянулись в залу.
За обедом все языки развязались, и сделалось очень шумно, так что я начинал уже терять надежду возобновить разговор о Коронате, как Нонночка совершенно неожиданно помогла мне.
– От Короната Савича какой-нибудь новенькой выходки не получили ли? – обратилась она к матери.
– Нет, пока ничего… – ответила Машенька, слегка конфузясь и быстро взглядывая на меня.
– Вы знаете, дядя, что у нас в семействе нигилист проявился? – продолжала болтать Нонночка.
– ФилозСф-с, – пояснил Филофей Павлыч, – юриспруденцией не удовлетворяется, считает ее за науку эфемерную и преходящую-с. В корень бытия проникнуть желает.
– Нет, в самом деле! Вы слышали, дядя, что Коронат Савич в Медицинскую академию перейти желает… ха-ха!
– Слышал. Но что же тут смешного?
– Как что смешного! Мальчишка в семнадцать лет – и сам себе звание определяет… ха-ха! Медиком быть хочу… ха-ха!
– Он, может быть, Нонна Савишна, ветеринаром быть желает. Нынче земские управы всё ветеринаров вызывают – так вот он и прочел! – сострил беленький Головлев.
– Ветеринаром – ха-ха! именно, именно ветеринаром! отлично! отлично! Вы – душка, Головлев! Папаша! пожалуйста, вы его в наш уезд ветеринаром определите! Я его к своей Бижутке годовым врачом приглашу!
Нонночка грохотала, и весь синклит вторил ей, кроме, впрочем, Машеньки, которая сидела, уткнувшись в тарелку, и Добрецова, который был серьезно-печален, словно страдал гражданским недугом.
– Я не имею чести знать Короната Савича, – обратился он ко мне, – и, конечно, ничего не могу сказать против выбора им медицинской карьеры. Но, за всем тем, позволяю себе думать, что с его стороны пренебрежение к юридической карьере, по малой мере, легкомысленно, ибо в настоящее время профессия юриста есть самая священная из всех либеральных профессий, открытых современному человеку.
– Почему же вы так думаете?
– А потому просто, что общество никогда так не нуждалось в защите, как в настоящее время.
– В защите? против чего?
– Против современного направления умов-с. Против тех недозрелых и, смею так выразиться, нетерпимых теорий, которые предъявляются со стороны известной части молодого поколения, к которому, впрочем, имею честь принадлежать и я.
– Но ведь такого рода защиту могут и становые пристава оказать!
– Могут-с; но без знания дела-с.
– Отчего же? Ведь доискаться, что человек между грядами спрятался, или допросить его так, чтоб ему тепло сделалось, – право, все это становой может сделать если не лучше (не забудьте, на его стороне опыт прежних лет!), то отнюдь не хуже, нежели любой юрист.
– Да-с, но ведь факты, на которые вы указали, – ни больше ни меньше, как простые формальности. И даже печальные формальности, прибавлю я от себя. Их, конечно, мог бы с успехом выполнить и становой пристав; но ведь не в них собственно заключается миссия юриста, а в чем-то другом. Следствие будет мертво, если в него не вложен дух жив. А вот этот-то дух жив именно и дается юридическим образованием. Только юридическим образованием, а не рутиною-с.
– Гм… ежели вы с точки зрения "духа жива"… Скажите, пожалуйста, этот "дух жив" – ведь это то самое, что в прежние времена было известно под именем "корней и нитей"?