Представьте себе, тетенька, кого я на днях встретил? – Ноздрева! Помните Ноздрева, с которым мы когда-то у Гоголя познакомились? Не пугайтесь, однако ж; это далеко уж не тот буян Ноздрев, которого мы знавали в цветущую пору молодости, но солидный, хотя и прогоревший консерватор. Штука в том, что ему посчастливилось сделать какой-то удивительно удачный донос, который сначала обратил на себя внимание охранительной русской прессы, а потом дальше да шире – и вдруг с ним совершился спасительный переворот! Теперь он пьет только померанцевку, говорит только трезвенные слова, трактиры посещает исключительно ради внутренней политики, и обе бакенбарды содержит одинаковой длины и одинаковой пушистости. И вдобавок, не дожидаясь, чтоб другие назвали его патриотом, сам себя называет таковым. Словом сказать, стоит на высоте положения и нимало этим не отягощается.
Встретились мы с ним на Невском, и, признаюсь, первым моим движением было бежать. Однако вижу, что человек совсем-таки переродился – делать нечего, подошел. Прежде всего, разумеется, старину помянули. Вспомнили, как мы с ним да с Чичиковым (вот истинный-то охранитель был! и как бы его сердце теперь радовалось!) поросенка на постоялом дворе ели; потом перешли к Мижуеву.
Ах, тетенька, какое это волшебное время было! Вообразите, тогда можно было поросенка под хреном на постоялом дворе достать! А если верить старику Державину, то можно было видеть мужика, который у всех на глазах "ел добры щи и пиво пил"! Ведь это, по-нынешнему, все равно, что шпаги глотать! Где это было? в какой губернии? в каком уезде? и кто в то время становым приставом в том месте был? Признаюсь, у меня даже голос дрогнул при мысли, что все эти факты прошли у нас перед глазами, что они возникли и осуществились без малейшего участия земства, единственно по манию волшебника-станового – и ничего-то мы своевременно не заметили!
Много тогда таких волшебников было, а нынче и вдвое против того больше стало. Но какие волшебники были искуснее, тогдашние или нынешние, – этого сказать не умею. Кажется, впрочем, что в обоих случаях вернее воскликнуть: как только мать – сыра земля носит!
Разумеется, Ноздрев сейчас же увлек меня в трактир, и там, за порцией селянки, мы разговорились. Увы! ряды стариков ужасно как поредели! Чичиков, Плюшкин, Петух, генерал Бетрищев, Костанжогло, отец и благодетель города полициймейстер, прокурор, председатель гражданской палаты, дама просто приятная и дама приятная во всех отношениях – все это примерло и свезено на кладбище. Остались в живых лишь немногие. Собакевич, который, по смерти Феодулии Ивановны, воспользовался ее имением и женился на Коробочке, с тем, чтоб и ее имением воспользоваться. Супруги Маниловы, которые живут теперь в Кобеляках, в ужаснейшей нищете, потому что Фемистоклюс промотал все имение и теперь сам служит в швейцарах в трактире Лопашова. Губернатор, который вышивал по канве и впоследствии блеснул было на минуту на горизонте, но чего-то не предусмотрел и был за это уволен. Теперь он живет в Риме, получая присвоенное содержание и каждогодно поднося папе римскому туфли своей собственной работы de la part d'un homme d'etat russe [27 - от одного русского государственного деятеля (франц.)]. И, наконец, Мижуев, который служит мировым судьей и ужасно страдает, потому что жена его (тетенька! представьте себе даму, которая на карточках пишет: рожденная Ноздрева!) открыто живет с чичиковским Петрушкой, состоящим при Мижуеве в качестве письмоводителя.
– Ну, а вы-то сами как... служите? – прервал я его.
– Покуда состою председателем земской управы, – ответил он скромно, – а дальше что бог даст!
– В Петербург присмотреться приехали?
– Да, хотелось бы... посодействовать...
И он изложил мне свою теорию "содействия"...
А знаете ли, голубушка, ведь Ноздрев-то умный! Покуда Пафнутьевы, Дракины да Ивановы одно и то же долбят: наяривай! жарь! – он очень скромно, но твердо и с достоинством говорит: как угодно! Конечно, с точки зрения практических последствий, нельзя наверное определить, насколько подобное содействие может счесться плодотворным, но, во всяком случае, в смысле карьеры, со стороны Ноздрева это прием удивительно ловкий.
Ничто так не располагает нас к человеку, как выражаемое им нам доверие. Иногда мы и сами понимаем, что это доверие нимало не выводит нас из затруднения и ровно никаких указаний не дает, но все-таки не можем не сохранить доброго воспоминания о характере доверяющего.
– Так как же, старик? По-твоему, "как угодно"?
– Как угодно, вашество! Ах, вашество!
– Ну-ну-ну, старик, успокойся! будем иметь в виду! Вот, господа! добрые-то всегда так говорят!
И впоследствии, когда где-нибудь откроется вакансия смотрителя, экзекутора или эконома, память невольно напоминает нам о добром старике, который, не мудрствуя лукаво, принес нам свое ноздревское сердце и заветную думу всей своей жизни выразил в одном восклицании: как угодно!
– Определить Ноздрева... этот не выдаст!
А Ноздрев, с тех пор, как удачный донос сделал, только о том и мечтает, как бы местечко смотрителя или эконома получить, особливо ежели при сем и должность казначея в одном лице сопрягается. Получив эту должность, он годик-другой будет оправдывать доверие, а потом цапнет куш тысяч в триста, да и спрячет его в потаенном месте. Разумеется, его куда следует ушлют, а он там будет жить да поживать, да процентики получать.
Вот он нынче каков стал: всё только солидные мысли на уме. Сибири не боится, об казне говорит: у казны-матушки денег много, и вдобавок сам себя патриотом называет. И физиономия у него сделалась такая, что не всякий сразу разберет, приложимо ли к ней "оскорбление действием" или не приложимо.
Основания ноздревской теории содействия очень просты. По мнению его, такие слова, как: наяривай, жарь, гни в бараний рог! – имеют чересчур императивный характер и в этом смысле могут представлять хотя благонамеренную, но очень серьезную опасность. Сами по себе взятые, они заслуживают поощрения и похвалы, но ежели их начнут выкрикивать поголовно все Пафнутьевы, то из совокупности этих криков образуется вой, который будет свидетельствовать уже не о содействии, а о разнузданности страстей. Да притом же, наяривание и не всегда осуществимо. Иногда оно признается неудобным ввиду некоторых деликатных веяний; иногда для подобной операции не имеется достаточно опытных исполнителей; иногда исполнители и нашлись бы, но содержание их потребует новых расходов... А между тем "содействователи" сбились в косяк и воют. Ведь этак, пожалуй, в самих "содействователей" придется палить, лишь бы из затруднения выйти!
Ноздрев доказывал даже – и небезосновательно, – что все вообще глаголы, употребляемые в повелительном наклонении, имеют революционный характер. Они всегда декретируют целую систему, и притом декретируют устами таких людей, которые до тех пор ели из одного корыта с поросятами. Понимают ли эти люди значение произносимого ими возгласа, могут ли они уяснить себе, сколько непредвиденных расходов потребует его осуществление, – это более чем сомнительно. По крайней мере, Ноздрев думает, – и я в этом вполне доверяю его опытности, – что они потому только выкрикивают: наяривай, что вспомнили, как они то же самое слово провозглашали, pro domo sua [28 - в собственных интересах (лат.)], на конюшнях и псарнях. Но они решительно не понимают, что требование, выраженное в форме столь резкой и даже неучтивой, должно стеснить свободу воздействия, и потому отнюдь не может быть терпимым. Ибо стоит лишь стать на покатость, а там оно уж и само собой под гору пойдет. Сначала воют: наяривай! а потом, пожалуй, начнут выть: довольно наяривать! будет! Понятно, что подобная перспектива не может не тревожить таких опытных знатоков человеческого сердца, как Ноздрев.
Словом сказать, развивая свою теорию, Ноздрев обнаружил и недюжинный ум, и замечательную чуткость в понимании средств к достижению желаемого. Так что ежели судить с точки зрения "лишь бы понравиться" (самая это отличнейшая точка, милая тетенька!), то лучше теории и выдумать нельзя.
Но я все-таки попытался сделать некоторые возражения.
– Ноздрев! – сказал я ему. – Я уважаю вас, как человека искренно убежденного. Но именно потому, что я уважаю вас, я и решаюсь высказать, что с некоторыми вашими положениями согласиться не могу. Я уступаю вам, что, в смысле свободы действия, выражение "как угодно" не оставляет желать ничего лучшего, но сознайтесь, однако ж, что действительного "содействия" все-таки из него не выжмешь. Коли хотите, это почтительное подтверждение накопленной веками мудрости, это прекрасный порыв благодарного чувства – но и только. Ведь и для "свободы действия" необходимо какое-нибудь содержание, так как в противном случае она перейдет в разгул, а от разгула до потрясения основ рукой подать. Это до такой степени чувствуется всеми, что именно поиски за содержанием и составляют характеристическую черту современности. Допустим, что слово "наяривай" не стоит выеденного яйца, но все-таки оно нечто дает. Допустим, что оно невежливо по форме и глупо по содержанию, но и это следует приписать не предвзятости намерения, а незаконченности наших бытовых форм, невыработанности обывательской фразеологии и недостатку воображения. Нельзя, однако ж, за это одно подвергать простодушных людей расточению, яко революционеров. Неполитично и несогласно с справедливостью отталкивать от себя детей природы, хотя бы последние, по незнанию орфографии и знаков препинания, и допустили некоторые невежества. Пусть лучше в воздухе нехорошо попахнет, нежели огорчать невинных людей, которые чем богаты, тем и рады. Ибо ежели мы таковых от себя отженем, то на ком же будем осуществлять опыты "средостения" и с кем предпримем труд "оздоровления корней"? Ах, Ноздрев, Ноздрев! давно ли вы сами стояли с прочими поросятами у корыта и кричали: наяривай! а вот теперь, как получили надежду добраться до яслей, то мечтаете, что оттуда горизонты увидите! Ничего вы, мой друг, ниоткуда не увидите, кроме фиги, которую и прочие фиговидцы видят. И помяните мое слово...
Но, дойдя до этих пределов, я вдруг сообразил, что произношу защитительную речь в пользу наяривательного содействия. И, как обыкновенно в этих случаях бывает, начал прислушиваться, я ли это говорю или кто другой, вот хоть бы этот половой, который, прижав под мышки салфетку, так и ест нас глазами. К счастью, Ноздрев сразу понял меня. Он был, видимо, взволнован моими доводами и дружески протягивал мне обе руки.
– Вы победили меня! – сказал он. – Но мне кажется, что и я не совсем неправ. Во всяком случае, выйти из этого затруднения довольно легко. Стоит только сблизить обе формулы и составить из них одну: "наяривай... а, впрочем, как угодно!" И все будет в порядке.
Нет, как хотите, а он умный!
* * *
Вообще нынче содействия в ходу, и между ними много таких, о которых даже говорить стыдно. Все нынче как-то врозь пошло, все норовит, под видом содействия, междоусобие произвести. И у всех при этом один двигатель: карьера. Может быть, я подробнее напишу вам об этом явлении, но, может быть, и совсем не напишу. Всяко может случиться. В последнем случае придется опять возложить надежду на «Русскую старину»... через тридцать лет. Но как невыносимо обязательное безмолвие ввиду этой нелепой суеты – этого я даже выразить вам не могу...
ПИСЬМО СЕДЬМОЕ
Милая тетенька.
Все это время я был необыкновенно расстроен. Легкомысленные приятели до того надоели своими жалобами, что просто хоть дома не сказывайся... Положим, что время у нас стоит чересчур уж серьезное; но ежели это так, то, по мнению моему, надобно и относиться к нему с такою же серьезностью, а не напрашиваться на недоразумения. А главное, я-то тут при чем?.. Впрочем, судите сами.
Приходит один.
– Представь, какая штука со мною случилась! Сажусь я сегодня у Покрова на конку, вынимаю газету, читаю. Только газету-то, должно быть, не ту, какую на конке читать приличествует... И вдруг, слышу монолог: "Такое, можно сказать, время, а господа такие, можно сказать, газеты читают!" Молчу. Однако чувствую, что соседи около меня начинают ежиться. Монолог продолжается. "А в этих газетах – вот в этих – именно самый яд-то и заключается. Где первоначало всему? – в газете! где источник-корень зла? – в газете! А господа вместо того, чтобы посодействовать: вот, мол, господин газетчик, как мы тебя тонко понимаем! – а они, между прочим, даже других в соблазн вводят". И по мере того как монолог развивается, соседи всё пуще и пуще ежатся; одна дама встает и просится выйти; я сам начинаю сознавать, что молчать больше нельзя. Осматриваюсь: наискосок сидит старичок. В потертом пальто, в ваточном картузе, нос красный. Ясно, что был в питейном у Покрова и теперь едет в питейный на Сенную. – Вы это про меня, что ли? – спрашиваю. "Вообще про господ либералов"... – Ну? – "Помилуйте, господин, да неужто ж свои чувства выразить нельзя? Да я, коли у меня чувства правильные..." Кабы я был умен, надо бы мне сейчас уйти, а я остался, начал калякать. Дальше да больше – история. Не успели до Юсупова сада доехать, как уж всем нам оставался один исход: участок... Какова штука! вот уж именно нелегкая понесла по конке ездить!
– Чего же ты жалуешься, однако! ведь в участке, конечно, тебя рассудили, оправили и выпустили?
– Скажите на милость! да разве я в участок ехал? ведь я по своим делам ехал, а вместо того в участке целое утро провел!
– Послушай! зачем же ты ехал? разве не мог ты дома посидеть?
– Конечно, мог бы, да ведь думается...
– А думается, так не ропщи. Не умел сидеть дома – посиди в участке.
Приходит другой.
– Вот так штука со мной сегодня была! Зашел я в трактир закусить, взял кусок кулебяки и спросил рюмку джина. И вдруг сбоку голос: "А наше отечественное, русское... стало быть, презираете?" Оглядываюсь, вижу: стоит "мерзавец". Рожа опухшая, глаза налитые, на одной скуле ушибленное пятно, на другой – будет таковое к вечеру; голос с перепою двоится. Однако покуда молчу. А "мерзавец" между тем продолжает: "Нынче все так: пропаганды проповедуют да иностранные образцы вводить хотят, а позвольте узнать, где корень-причина зла?" Кабы я умен был, мне бы заплатить, да и удрать, а я, вместо того, рассердился. – Ты это мне, что ли, пьяное рыло, говоришь? – Смотрю, а в буфетную уж штук двадцать женихов из Ножовой линии наползло. Гогочут. И буфетчик тоже, не то чтоб смеется, а как-то стыдливо опускает глаза, когда в мою сторону смотрит. "Однако, господин, – это "мерзавец" опять говорит, – ежели всякий будет пьяным рылом называть, а я между тем об себе понимаю, что чувства мои правильные..." Словом сказать, протокол. Все женихи в один голос показали: "Господин Расплюев правильные чувства выражали, а господин (имярек) его за это "пьяным рылом" обозвали". Написали, подписали и сегодня же этот протокол к мировому судье отправляют...
– И поделом. Зачем в трактир ходишь! – невольно вырвалось у меня.
– И сам, братец, теперь вижу: черт меня дергал в трактир ходить! Водка – дома есть, а ежели кулебяки нет, так ведь и селедкой закусить можно!
– Еще бы! Но, впрочем, позволь, душа моя! из-за чего ты, однако, так уж тревожишься! Ведь мировой судья, наверное, внемлет, и рано или поздно, а правда все-таки воссияет...
– Чудак ты! да разве я для того в трактир ходил, чтоб правда воссияла? Положим, однако ж, что у участкового мирового судьи правда и воссияет, – а что, ежели Расплюев дело в мировой съезд перенесет? А ежели и там правда воссияет, а он возьмет да кассационную жалобу настрочит? Сколько времени судиться-то придется?
Стали мы рассчитывать. Вышло, что ежели поискуснее кассационные поводы подбирать да, не балуючи противную сторону, сроки наблюдать, то годика на четыре с хвостиком хватит. Но когда мы вспомнили, что в прежних судах подобное дело наверное протянулось бы лет девяносто, то должны были согласиться, что успех все-таки большой.
И точно: у мирового судьи судоговорение уж было, и тот моего друга, ввиду единогласных свидетельских показаний, на шесть дней под арест приговорил. А приятель, вместо того, чтоб скромненько свои шесть дней высидеть, взял да нагрубил. И об этом уже сообщено прокурору, а прокурор, милая тетенька, будет настаивать, чтоб его на каторгу сослали. А у него жена, дети. И все оттого, что в трактир, не имея "правильных чувств", пошел!
Приходит третий.
– Ах, голубчик, какая со мной вчера штука случилась! Сижу я в "Пуританах", а рядом со мной в кресле мужчина сидит. Доходит дело до дуэта... помните, бас с баритоном во все горло кричат: loyalta, loyalta! [29 - законность, законность! (итал.)] Испокон веку принято в этом месте хлопать, и вчера стали хлопать и кричать bis!.. И я грешным делом хлопнул. Только и невдомек мне, что сосед, покуда я хлопал да bis кричал, как-то строго на меня посмотрел. Ну, повторили дуэт, а я опять кричу: bis! bis! Он и не выдержал: «понравилось?» – говорит. Я туда-сюда; вспомнил, что loyalta-то вместо liberta [30 - свобода (итал.)] поставлено – и рад бы хлопанцы-то свои назад взять, ан нет: ау, брат! не воротишь! Наступил антракт, вижу, мужчина мой в проходе остановился, и около него кучка собралась. Поговорят, поговорят, да на меня глазами и вскинут. Не то чтоб очень строго, а вроде как бы хотят сказать: ах, молодой человек! молодой человек! Потом, вижу, начинает мой мужчина пробираться к выходу и вдруг... исчез! Я за ним, вхожу в коридор: одевается, хочет уезжать. Увидел меня: «вам, говорит, молодой человек, необходимо благой совет дать: ежели вы в публичном месте находитесь, то ведите себя скромно и не оскорбляйте чувств людей, кои, по своему положению...» Сказал, и был таков. Я было за ним, но тут уж полицейский вступился. «Позвольте, говорит, и мне вам благой совет подать: не утруждайте его превосходительства!» Так я и остался... Ну, скажи на милость, на кой черт мне эти «Пуритане» понадобились?
– Это уж, братец, твое дело. Я и сам говорю: вместо того, чтоб дома скромненько сидеть, вы все, точно сбесились, на неприятности лезете! Но не об том речь. Узнал ли ты, по крайней мере, кто этот мужчина был?