И пошло, и поехало!
Дальше – больше!
Давай Анна частушки отрывать, как лоскуты от рубахи:
Ты Данила, ты Данила,
Разве мы тебе не милы?
Поцелуем в щечку, в нос,
Городскую свою брось!
Бедный Данила от такого разгульного напора только шагу прибавлял и молчал намертво. А в спину ему неслось:
Сидит Даня на крыльце
С выраженьем на лице,
А симпатичное лицо
Закрывает все крыльцо!
Уши у Данилы уже в малиновый цвет окрасились. Митрофановна сжалилась над парнем, пошумела на расходившихся девок, и они притихли. Да и дорога пошла не по ровному полю, а по высокому увалу, на макушку которого, чтобы спуститься в лог, еще подняться надо. Хоть и налегке шли, а все равно запыхались, не до частушек стало. Данила, злясь на девок, а больше всего на Анну Клочихину, путь выбирал посреди самого неудобья и кочкарника – пускай здесь веселятся! Припотели ягодницы, пока до Медвежьего лога добрались. Вот он, внизу, неглубокий, извилистый, а склоны густо поросли малиной. Данила спустился, прошел до самого истока и впрямь нашел медвежьи следы – лакомился здесь косолапый. А вон недалеко и ведро валяется. Прихватил с собой, поднялся наверх, выставил ведро перед девками:
– Чья посудина? Забирайте.
Оказалось, что ведро в прошлый раз Анна бросила. Подошла, гибко изогнулась, ухватывая рукой железную дужку, и будто замерла на время, устремив снизу взгляд на Данилу. И столько в этом взгляде ласки было! Но Данила, ожидая новой насмешки или обидной частушки, даже и не глянул на Анну, развернулся молчком и двинулся в тенек высокой сосны, откуда весь Медвежий лог виден был, как на ладони. Ружье скинул, мешок – под голову, чтобы удобней лежать было, и взялся нести свою караульную службу, чтоб ей, вместе с Митрофановной, ни дна и ни покрышки.
Бабы и девки рассыпались по склону лога, начали брать ягоды – сразу двумя руками, будто коров доили. Время от времени перекликались, опасливо оглядываясь по сторонам. Звякали ведра.
А ягоды было – красным-красно!
Данила полежал-полежал, скучно ему стало. Вытащил из мешка ломоть хлеба, ружье – за плечо, спустился вниз и принялся вприкуску наворачивать малину. А она и впрямь, как Митрофановна говорила, сама во рту тает. Обобрал с одного куста, подвинулся к другому и видит – спиной к нему стоит Анна Клочихина. Ягоду берет быстро, сноровисто, только руки мелькают. И что с Данилой сделалось, какая его нелегкая подтолкнула – он и сам не понял. Подкрался неслышно и – ткнул двумя пальцами в крутые бока, а на ухо негромко:
– Гах!
Анна вскинулась, едва не опрокинув ведро, и тяжело обвалилась ему прямо на руки. Данила стиснул ее, чтобы удержать, и ощутил ладонями, будто за горячие угли схватился, трепетные, упругие груди под тонкой кофтой. Перехватил еще крепче, развернул к себе и хотел уже звать на помощь Митрофановну, но Анна распахнула зажмуренные глаза и зашептала, едва слышно:
– Зачем ты, Даня, меня так пугаешь? Меня не надо пугать, меня любить надо… Как я тебя люблю… Думаю про тебя днем и ночью, а ты мимо и мимо – не в тайге, так на озере. Мы с Зинкой на святки на воске гадали – мне ты выпал. Как вылитый, а за спиной – ружье…
Вдруг зашуршали неподалеку кусты, звонкий голос позвал:
– Аня, ты где?
И они отпрянули друг от друга.
Согнувшись, Данила воровато скользнул за кусты и медленно, покачиваясь, как пьяный, вернулся на прежнее место возле сосны. И больше уже не сдвинулся, пока не огрузились ягодницы малиной по самые края своих посудин.
В деревню возвращались медленно, с двумя отдыхами, но гомонили и смеялись по-прежнему. Только Анна Клочихина молчала.
Вот с того дня и завязалась веревочка, затянулась крепким узелком – не развязать.
Два месяца встречались они тайком и украдкой. Льнула Анна к Даниле, как шелковая ленточка к стене льнет, а он, словно опьянев в памятный день в Медвежьем логу, так и не трезвел. В тайгу не ходил, про избушку свою не вспоминал, а недоделанная мордушка, расшаперив высохшие прутья, валялась под лавкой.
Через два месяца Данила пошел на поклон к Митрофановне – помощи просить в сватовстве. Старуха выслушала его и наотрез отказалась:
– Ты уж прости, Даня, да только пособить я тебе ничем не пособлю. Не по себе дерево рубить взялся. Ни за каки коврижки не отдаст Артемий Семеныч за тебя Анну. Не рви зазря сердце, откажись, найди себе другу зазнобу.
Ну, уж нет, другая ему была не нужна. Он твердо знал: без Анны ему не жизнь. И свататься пошел один. Да не в добрый час, видно.
А наступит ли он, добрый час?
Данила поднялся с топчана, попил холодной воды из кадушки и самому себе ответил: нет, не наступит. Значит, по-иному будет, без сватовства.
Не прошло и недели, как ночью во дворе у Клочихиных взлаяли кобели…
5
К утру подморозило. На остылой сентябрьской земле вызрел мохнатый иней. Трава, окованная серебром, заискрилась летучими блестками, и они проредили темноту до зыбкого голубоватого света. Срезая долгий изгиб дороги, Артемий Семеныч гнал коня прямо через луг. Сыновья, не отставая, поспевали следом. Конские копыта раскалывали тишину глухим топотом, сбивали иней с травы и прошивали белое полотно луга тремя темными строчками.
Вот и дорога. Выскочив на нее, Артемий Семеныч пустил коня во весь мах. «Здесь они должны быть, больше некуда. Только бы догнать!» – и сердце обливалось холодной злобой. Он так рассчитал: от Успенки расходится несколько дорог – на пашню, на дальние сенокосные луга, в тайгу, к изножью Кедрового кряжа, и в город Белоярск. Идти в тайгу, на пашню или в луга беглецам никакого резона не было: холодно уже по ночам, под кустом ночевать не станешь. Поэтому оставался им только один путь – в Белоярск, мимо трех деревень, где всегда можно нанять подводу.
Скорей, скорей! Плетка в руке Артемия Семеныча не знала простоя. Конь летел. В ушах свист стоял от встречного воздуха. Но чем дальше продвигались в стремительной скачке, тем меньше у Артемия Семеныча оставалось уверенности – не могли беглецы за столь малое время так далеко уйти.
– Тятя! – подал голос Никита. – погоди, тятя!
Артемий Семеныч придержал коня, перевел его на шаг, обернулся к сыну:
– Ну? Чего?
– Погоди, тятя… Глянь на дорогу, ни единого следа нету. Давай спешимся, а то гоним и гоним – без ума…
Спешились.
Уже начинало светать, и было хорошо видно, что на пустынной дороге, на влажном от заморозка песке, – не тронуто. Ни человечьей ногой, ни звериной лапой. Не было здесь никого ночью. Не проходили, не проезжали и не проскакивали. Ясно стало, что гнать по-пустому, без всякого толку, можно хоть до самого Белоярска. Артемий Семеныч в сердцах даже ногой топнул, ругнулся молчком и легко вскочил в седло. Развернул коня, поехал неспешной рысью. «В округе где-то затаился, гаденыш; смикитил, что на дороге мы его прижмем. Ладно, поглядим…» – мысленно грозился Артемий Семеныч, а сам понимал, что найти беглецов, если по всей округе шарить, дело безнадежное. Не будешь ведь на розыски всю деревню поднимать, а если втроем искать – им этого заделья как раз до морковкиного заговенья хватит.
Восточный склон темного неба светлел. Поднималась вверх от земли легкая просинь, а следом за ней – розовая полоска зари. Кончилась беспокойная ночь, наступал день, и что он с собой принесет – не известно. Покачивался в седле Артемий Семеныч, печально смотрел на зарю, нисколько ей не радуясь, и владела им, одолев разом, безмерная усталость. Хотелось сползти с седла, лечь прямо на землю и уснуть, чтобы ничего не видеть и ни о чем не думать.
Да только рано он спать собрался…
По правую руку потянулась широкая елань[6 - Елань – поле, пашня посреди леса.], огражденная с трех сторон старыми соснами. Хлеб на ней убрали, и теперь густое жнивье стояло в инее. Вдали высилась большая скирда соломы. Артемий Семеныч скользнул взглядом по жнивью, поднял глаза и встрепенулся: над узкой макушкой скирды струился жиденький, едва различимый дым. Взмахнул рукой, подзывая сыновей, молча указал: видите? Никита с Игнатом кивнули, понимая его без слов, разделились и тронулись вперед, один с правой стороны, другой – с левой. Сам Артемий Семеныч, выждав, когда достигнут они краев елани, поехал прямо, целясь на стог, над которым все гуще поднимался дым костра. «Не пахал, не сеял, а жгет чужое, как свое!» – и сердце снова окатило злобой.
Оставалось до скирды совсем немного, шагов тридцать-сорок, когда прогремел навстречу выстрел. Пуля сшибла картуз с кудрявой головы Артемия Семеныча. Сам он кубарем слетел с коня, распластался на белом жнивье. Рвал из-за спины ружье, а оно никак не поддавалось, тогда дернул изо всей силы за ремень, в кровь ободрал ухо, взвел курок и отполз в сторону, в махонькую ложбинку. И снова – выстрел. Гулкий, раскатистый. Мелкой холодной землей брызнуло в лицо – меткий был стрелок. Артемий Семеныч мазнул по глазам ладонью, стирая грязь, и только теперь до него дошло: не Анна это, не Данила Шайдуров, а лихие люди, на которых дуриком наскочили. Чуть приподнял голову, увидел темную фигуру, которая металась меж ближними соснами, прицелился и выстрелил. Протяжный, по-заячьи тонкий крик взвился в ответ. Темная фигура кинулась в глубь старых сосен, но слева уже подлетел Никита, сиганул прямо с седла и подмял под себя.
Артемий Семеныч лихорадочно перезаряжал ружье. И в это самое мгновенье стрелой выкинулся из-за скирды серый конь в яблоках. Густая грива полоскалась в холодном воздухе, как бабья шаль. Не показывая лица, к гриве вплотную прилегал всадник, правую руку держал на отлете, сжимая ружье. Игнат развернул своего коня и кинулся вдогон.
– Стой! Стой, дурак! – закричал Артемий Семеныч. Но Игнат или не услышал его, или не захотел услышать, опаленный азартом погони. Рисковал парень. Спешится сейчас всадник за ближними деревьями, выждет момент да и грохнет в упор. Но поздно было останавливать Игната – уже не докричишься.
Артемий Семеныч вскочил на ноги. Бросился к Никите, который барахтался на земле. Подскочил, выставив ствол ружья, готовый без раздумий нажать на курок. Но стрелять не потребовалось. Никита поднялся и потерянно растопырил руки:
– Тятя, это ж… Это ж – ба-ба…
Круглыми от ужаса глазами смотрела на Артемия Семеныча совсем еще молоденькая девка. Она упиралась руками в землю, скоблила по траве каблучками высоких ботинок с красненькими шнурками, пытаясь отползти. Пальцы правой руки окрашивались кровью. «Выходит, я в плечо ее зацепил, слава Богу, не до смерти!» – успел еще подумать Артемий Семеныч, прежде чем удивился до онемения. Продолжая скоблить по траве каблучками, сверкая темными глазищами, девка вдруг быстро-быстро заговорила: