Убийство в поезде на Москву - читать онлайн бесплатно, автор Михаил Седов, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Он осмотрел одежду убитого. Костюм был в полном порядке, если не считать кровавого пятна. Никаких следов борьбы, порванных пуговиц, царапин. Хлудов либо не успел оказать сопротивления, либо доверял своему убийце.

Воронцов перевел взгляд на маленький письменный столик, у которого лежало тело. На нем стояла почти пустая бутылка коньяка и один бокал – тот, что остался цел. Рядом лежала раскрытая папка с бумагами. Контракты, счета, деловые письма. Он осторожно, взявшись за уголки, пролистал несколько листов. Ничего необычного. Обычная рутина крупного дельца. Однако одна деталь привлекла его внимание: среди аккуратно сложенных стопок несколько листов были разбросаны в беспорядке, словно их просматривали в спешке или сбросили со стола во время падения тела. Возможно, убийца что-то искал.

Его взгляд снова вернулся к полу. Лужа крови уже загустела, превратившись в лаковую, почти черную кляксу. Рядом с ней валялся опрокинутый бокал, из которого, очевидно, пил Хлудов. Ничего больше. Ни окурка чужой папиросы, ни оброненной пуговицы, ни следа чужой обуви на ковре. Ничего.


– Абсолютно ничего, – произнес он вслух, скорее для себя, чем для спутников.

– То есть… как это – ничего? – пролепетал Степан Карпович. – А… а убийца?

Воронцов медленно поднялся с корточек, отряхивая с колен несуществующую пыль.

– А убийца, Степан Карпович, либо призрак, умеющий проходить сквозь стены, либо дьявольски умный человек. Он вошел в купе, которое было заперто на ключ. Убил господина Хлудова. А затем вышел, заперев за собой дверь не только на ключ, но и на внутренний засов, не оставив при этом на заиндевевшем окне ни единого следа.

Он сделал паузу, давая своим словам в полной мере дойти до сознания начальника поезда. Степан Карпович смотрел на него с откровенным ужасом, словно Воронцов только что описал деяния нечистой силы.

– Но… но это же невозможно! – выдавил он.

– Именно, – спокойно кивнул Воронцов. – Это невозможно. А раз так, значит, мы чего-то не видим. Или видим, но неверно истолковываем. Убийца не призрак. Он из плоти и крови. Он едет с нами в этом поезде. Он сейчас сидит в одном из этих купе и, возможно, слушает, как мы тут с вами топчемся.

Он снова окинул взглядом купе. Эта комната была не просто местом преступления. Это было послание. Вызов. Демонстрация силы и неуязвимости. Убийца не просто лишил Хлудова жизни – он посмеялся над самой идеей правосудия, создав идеальное, безупречное преступление.

– Заприте купе, – приказал Воронцов, выходя в коридор. – И поставьте Прохора у двери. Никто, вы слышите, абсолютно никто не должен сюда входить.

Он стоял в пустом коридоре. Тишина давила. В поезде, замершем посреди снежной пустыни, находилось тринадцать человек, если считать его самого. Двенадцать пассажиров и один мертвец. Или, если быть точным, двенадцать живых и один убийца. Двенадцать незнакомцев, связанных теперь одной кровавой тайной. Они были заперты вместе в этом стальном саркофаге. И у него было всего несколько часов, чтобы найти того, кто превратил этот Ноев ковчег в плавучую гробницу. Он вдохнул холодный воздух коридора. Игра началась.

Галерея масок

Вагон-ресторан, еще вчера вечером бывший средоточием показной роскоши и приглушенного гула светской жизни, утром превратился в подобие анатомического театра. Морозная синева, просачивающаяся сквозь широкие окна, смешивалась с желтым электрическим светом, придавая бархатным сиденьям и накрахмаленным скатертям болезненный, мертвенный оттенок. Воздух, неподвижный и холодный, казалось, звенел от тишины, от отсутствия привычного стука колес, который был кровью и дыханием этого мира. Константин Арсеньевич Воронцов выбрал этот зал для своих бесед не случайно. Здесь, на нейтральной территории, под взглядами безмолвных официантов, застывших у буфетной стойки, любая маска казалась неуместной, а любая ложь звучала бы фальшиво, как расстроенное пианино в пустом концертном зале. Он сидел за тем же столиком, что и накануне, но теперь перед ним лежали не рюмка водки и тарелка с закуской, а чистый лист бумаги и остро отточенный карандаш.


Прохор, проводник, принявший на себя роль адъютанта с молчаливой и несколько испуганной готовностью, появился на пороге.

– Первая, как вы велели, Константин Арсеньевич. Вдова, Анна Павловна.

Воронцов кивнул, не поднимая головы, делая вид, что занят какой-то записью. Это был старый прием: дать человеку войти в пространство, где ты – хозяин, позволить ему на несколько секунд ощутить свою уязвимость.


Анна Хлудова вошла не как скорбящая вдова, а как сомнамбула, ступая бесшумно, словно боясь потревожить хрупкое равновесие этого застывшего мира. Она была в простом черном платье с высоким глухим воротом, которое делало ее фарфоровую кожу почти прозрачной. Волосы, вчера уложенные в сложную прическу, сегодня были просто собраны на затылке, открывая тонкую, беззащитную шею. Она остановилась в нескольких шагах от стола, ожидая приглашения. В руках она сжимала крошечный батистовый платочек, но он был девственно сух, а ее огромные, серые, как зимнее небо, глаза казались выжженными изнутри, лишенными даже влаги слез.


– Присядьте, Анна Павловна, – мягко произнес Воронцов, наконец подняв на нее взгляд. – Прошу простить, что беспокою вас в столь тяжелый час. Но долг…

– Я понимаю, – ее голос был тихим, почти шепотом, но абсолютно ровным. В нем не было ни истерики, ни дрожи. – Вы должны делать свою работу.

– Это не моя работа, сударыня. Это наша общая беда, из которой мы должны выбраться. Расскажите мне о вчерашнем вечере. После того как вы с покойным супругом покинули вагон-ресторан.

Она опустила взгляд на свои руки, лежавшие на столе. Пальцы медленно, методично теребили несчастный платок.

– Мы вернулись в наше купе. Афанасий Григорьевич был… не в духе. Он выпил еще коньяку. Он всегда пил много, когда был не в духе.

– Он говорил о чем-то? Угрозы студента, ссора с княгиней, разговор с господином Забельским – что-то из этого его беспокоило?

Анна Павловна на мгновение замерла. Воронцов заметил, как напряглась жилка на ее шее.

– Он не удостаивал такие вещи своим беспокойством, – медленно проговорила она, тщательно подбирая слова. – Он лишь посмеялся над… горячностью этого мальчика. И сказал, что утром раз и навсегда решит вопрос с Петром Игнатьевичем. Про княгиню он не упоминал.

– И после этого?

– Он сказал, что хочет поработать с бумагами один. И велел мне идти к себе. У нас были смежные купе, но с отдельными входами из коридора. Я ушла.

– В котором часу это было, примерно?

– Не могу сказать точно. Около одиннадцати, я полагаю. Я очень устала. Голова болела.

– Вы заперли дверь своего купе?

– Да. Всегда запираю.

– И вы больше не выходили из него до самого утра?

– Нет. Я… я пыталась читать, но буквы расплывались перед глазами. Потом, кажется, задремала.

– Вы ничего не слышали ночью? Ни криков, ни звуков борьбы, ни шагов в коридоре? Купе вашего покойного мужа – прямо за стеной.

Она отрицательно качнула головой. Движение было плавным, отрепетированным.

– Ничего. Поезд сильно шумел, пока мы ехали. А потом… потом была тишина. Но я уже спала.

Воронцов помолчал, давая тишине сгуститься, стать осязаемой. Он смотрел не на нее, а на ее руки. Платок в них был смят в тугой, маленький комок, но пальцы были спокойны. Не было нервной дрожи, выдающей ложь. Было лишь холодное, абсолютное самообладание. Это пугало больше, чем слезы.

– Анна Павловна, – его голос стал еще тише, почти доверительным. – Ваш брак… был счастливым?

Она вскинула на него глаза. Впервые за все время разговора в их глубине что-то промелькнуло – не то испуг, не то гнев. Маска на мгновение треснула.

– Какое это имеет отношение к делу?

– Самое прямое. Убийство – это всегда страсть. Ненависть, ревность, месть, жадность. Это не холодный расчет коммерсанта. Это разрыв души. Чтобы понять, что случилось, я должен знать, какие страсти кипели вокруг вашего мужа.

Она снова опустила взгляд.

– Афанасий Григорьевич был… сложным человеком. Но он был моим мужем. И теперь он мертв. Я – его вдова. И я скорблю.

Она произнесла это как заученную роль. Последние два предложения прозвучали с особой, подчеркнутой отчетливостью. Она не просто отвечала на вопрос – она декларировала свой официальный статус, свою единственно возможную в этих обстоятельствах эмоцию. Воронцов понял, что дальше давить бессмысленно. Стена, которую она выстроила, была гладкой и высокой. Он лишь отметил про себя: она ни разу не назвала мужа по имени, только «Афанасий Григорьевич» или «он». И ни разу не сказала «я любила его».


Следующим в опустевший вагон-ресторан почти вбежал Петр Игнатьевич Забельский. Он был уже одет в дорожный костюм, но вид имел взъерошенный и лихорадочный. От его вчерашней элегантности не осталось и следа. Он не стал ждать приглашения, плюхнулся на стул напротив Воронцова и принялся вытирать платком и без того сухой лоб.

– Это ужасно, Константин Арсеньевич! Просто немыслимо! Афанасий… он был мне больше чем партнер! Почти друг! Отец, можно сказать! Кто мог?.. За что?..

Его речь была потоком восклицаний, сбивчивой и театральной. Воронцов дал ему выговориться, бесстрастно наблюдая, как бегают его маленькие глазки, как пальцы теребят массивную золотую запонку.

– Успокойтесь, Петр Игнатьевич, – прервал он его наконец. – Эмоции нам сейчас не помогут. Мне нужны факты. Расскажите о вчерашнем вечере. После ужина.

– Ах, после ужина… – Забельский сник. – Вы же сами все видели. Афанасий Григорьевич был не в себе. У него бывали такие… приступы гнева. Но он был отходчив! Клянусь вам, утром мы бы с ним все уладили! Этот гамбургский контракт… сущая мелочь, недоразумение!

– Однако вчера это не казалось ему мелочью. Он говорил, что в Москве у вас будет «другой разговор». Вы боялись этого разговора?

Забельский вздрогнул.

– Боялся? Ну что вы… Я… я был огорчен его несправедливостью. Только и всего. Он был человеком настроения. Вспылит, а через час уже по плечу хлопает.

– Что вы делали после того, как покинули ресторан?

– Я? Я… я проводил Анну Павловну до ее купе. Она была очень расстроена. А потом пошел к себе. Нужно было обдумать ситуацию, подготовиться к утреннему разговору…

– Вы заходили к господину Хлудову позже?

– Нет! – ответ прозвучал слишком быстро, слишком резко. – Нет, я не заходил. Я видел, что он взвинчен, и решил не лезть на рожон. Дал ему остыть. Прошелся пару раз по коридору, выкурил папиросу в тамбуре… и лег спать.

– И ничего подозрительного не заметили?

Забельский на мгновение задумался, его взгляд стал хитрым.

– Подозрительного… Знаете, этот студент… Разумов. Я видел его. Он слонялся по коридору, когда я курил. Лицо у него было… как у одержимого. Глаза горят, кулаки сжаты. Он ненавидел Афанасия Григорьевича! Идеологически ненавидел! Для таких, как он, убить «буржуя» – это не грех, а подвиг! Вы бы его вещи обыскали, наверняка там бомбы или прокламации…

Он говорил с жаром, с удовольствием переключая внимание на другую фигуру. Классический прием, известный Воронцову до тошноты. Когда тебе нечего сказать в свою защиту, нападай на другого.

– Я всех опрошу, Петр Игнатьевич, не беспокойтесь, – сухо прервал его Воронцов. – Итак, вы прошлись по коридору, выкурили папиросу и легли спать. И больше из своего купе не выходили?

– Ни ногой! Заперся и до утра не выходил. Услышал шум, только когда проводник уже в дверь колотил.

Он лгал. Воронцов чувствовал это почти физически. Его рассказ был гладким, но безжизненным, как хорошо выученный урок. Он слишком старательно создавал себе алиби, слишком охотно указывал на другого. В его поведении не было скорби об убитом «друге и отце». Была лишь плохо скрываемая паника и отчаянное желание отвести подозрения от себя. А еще Воронцов заметил одну мелкую деталь. У Забельского на манжете белоснежной рубашки было крошечное, едва заметное темное пятнышко, словно капля кофе. Или не кофе.


Княгиня Трубецкая вошла в вагон-ресторан так, словно входила в собственную гостиную, где ее ожидают гости. На ней было то же потертое, но сохранившее строгость линий темное платье. Спина прямая, как аршин проглотила, подбородок высоко поднят. Она не села на предложенный стул, а опустилась на него, сохраняя королевское достоинство.

– Я слушаю вас, сударь, – произнесла она тоном, каким обычно обращаются к прислуге, давшей маху.

– Ваше сиятельство, – Воронцов намеренно использовал официальное обращение, ставя между ними барьер формальности. – Мне необходимо уточнить несколько деталей вчерашнего вечера.

– Уточняйте. Хотя не представляю, какие детали моего частного досуга могут представлять интерес для… расследования.

– Вы были оскорблены покойным, – прямо сказал Воронцов, решив не ходить вокруг да около. – Он унизил вас публично.

На мертвенно-бледных щеках княгини проступили два бледных розовых пятна.

– Господин Хлудов был вульгарен. Это свойство людей его сорта. Я умею не замечать вульгарности.

– Он намеревался отнять у вас последнее, что имело для вас ценность, помимо денег. Родовую землю.

– Это были деловые переговоры, – отрезала она. – Они велись в неподобающей форме, только и всего.

– Что вы делали после того, как покинули этот зал?

– Я удалилась в свое купе.

– И не покидали его до утра?

– Именно так. Я чувствовала мигрень и легла спать раньше обычного. Я спала всю ночь.

Ее ответы были коротки, как удары хлыста. Она не защищалась и не оправдывалась. Она просто констатировала факты, не допуская и мысли, что их можно подвергнуть сомнению. Ее алиби было самым простым и самым непроверяемым. Но Воронцов смотрел не на ее лицо-маску, а на ее ридикюль из старого, потрескавшегося сафьяна, лежавший у нее на коленях. Вчера вечером он заметил на его серебряной застежке свежую, глубокую царапину. Он был уверен, что ее не было, когда княгиня садилась за карточный стол.

– Скажите, ваше сиятельство, ваш ридикюль…

– Что – мой ридикюль? – она вскинула брови.

– Он был при вас всю ночь?

– Разумеется. Где же ему еще быть? Нелепый вопрос.

– Конечно, нелепый, – согласился Воронцов. – Прошу прощения.

Он знал, что она лжет. Но ее ложь была иного рода, чем у Забельского. Она не боялась. Она защищала не свою жизнь, а нечто большее – свою честь, свою гордость, тот хрупкий фасад, за которым скрывалась бездна унижения и нищеты. Она скрывала нечто, случившееся ночью, но Воронцов был почти уверен, что это нечто не было убийством. Это была другая, маленькая, личная драма, разыгравшаяся в тени большой трагедии.


Последним пришел Дмитрий Разумов. Его не привел Прохор. Он вошел сам, без стука, и остановился посреди зала, засунув руки в карманы потертой студенческой тужурки. Его лицо было бледным, под глазами залегли темные тени, но взгляд горел прежним лихорадочным, непокорным огнем.

– Ну что, господин следователь? – произнес он с вызывающей усмешкой. – Пришли к выводу, что я вонзил нож справедливости в черное сердце мирового капитала?

– Я пока ни к каким выводам не пришел, – спокойно ответил Воронцов, жестом приглашая его сесть. Разумов проигнорировал приглашение.

– Я пришел, чтобы избавить вас от лишних трудов. Да, я ненавидел Хлудова. Я презираю все, что он собой олицетворял: хищническую жадность, безнравственность, презрение к простому человеку. Его смерть – благо для России. Если бы у меня был выбор, я бы приговорил его к смерти от имени грядущей революции. Я понятно излагаю?

– Более чем. Это ваша идеологическая позиция. А теперь я хотел бы услышать о ваших действиях. Где вы были прошлой ночью?

– Я гулял по поезду, – с вызовом ответил студент. – Наслаждался ощущением того, как эта ржавая посудина старого мира несется к своей гибели. Потом вернулся в свой вонючий закуток во втором классе и читал Плеханова. Долго читал. Пока свет не погас.

– Вас кто-нибудь видел?

– Понятия не имею. Я не искал свидетелей для своего алиби. Я не из тех, кто прячется. Если бы я его убил, я бы вышел и сказал: «Да, это сделал я. Во имя народа!»

Он произнес это с таким пафосом, что это было похоже и на исповедь, и на пародию одновременно. Он был актером, упивающимся своей ролью мученика и борца. Воронцов смотрел на него и видел не хладнокровного убийцу, а экзальтированного юношу, который был готов скорее пойти на каторгу за преступление, которого не совершал, чем признать свою непричастность к такому «великому» деянию.

– Ваша ненависть была очень удобна для настоящего убийцы, молодой человек, – тихо сказал Воронцов. – Он совершил преступление, а вы своей вчерашней выходкой предоставили ему идеального кандидата на роль виновного. Вы – ширма, за которой он спрятался. Подумайте об этом.

Разумов нахмурился. Эта мысль, очевидно, не приходила ему в голову. В его картине мира герои и злодеи были четко определены. Появление третьего, неизвестного игрока, который использовал его, как пешку, сбивало его с толку.

– Я… я ни за кем не прячусь, – пробормотал он уже не так уверенно и, резко развернувшись, вышел из вагона.


Когда он ушел, Воронцов остался один. Утреннее солнце поднялось выше, и его холодные лучи теперь били прямо в окна, высвечивая пылинки, танцующие в воздухе. Четыре допроса. Четыре портрета. Четыре маски. Вдова, играющая скорбь, но чье сердце, казалось, наполнено льдом. Партнер, разыгрывающий горе и преданность, но дрожащий от страха и готовый утопить любого, чтобы спастись самому. Княгиня, чья маска из аристократической гордости скрывала отчаяние и какую-то унизительную тайну. И студент, который так хотел казаться убийцей, что это было лучшим доказательством его невиновности.


Все они лгали. Или, по крайней мере, не договаривали. Их показания не сходились, в них зияли черные дыры недомолвок. Анна и Забельский давали схожие, но не идентичные показания о своем уединении, словно два плохих актера, не до конца выучивших общую сцену. Княгиня отрицала очевидное. Разумов бравировал, скрывая за идеологией свою ночную праздность. Каждый из них защищал свой маленький, эгоистичный секрет.


Воронцов откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Он больше не был следователем в поезде. Он был куратором в галерее лжи. Ему предстояло не просто сорвать эти маски. Ему нужно было понять, почему каждый из них выбрал именно свою. Потому что он знал: ключ к личности убийцы лежал не в том, кто лгал, – лгали все. Ключ был в том, о чем они лгали. Убийство Хлудова стало катализатором, проявителем, который заставил каждого обнажить свою фальшь. И где-то в этом переплетении мелкой лжи, стыда, страха и гордыни была спрятана одна-единственная нить, ведущая к чудовищной, кровавой правде. Он взял карандаш и на чистом листе бумаги нарисовал четыре вопросительных знака. Расследование не сдвинулось с мертвой точки. Оно только началось.

Шепот в коридорах

Вопросительные знаки на бумаге, казалось, впитали в себя всю бледную немощь утра. Воронцов смотрел на них, и они виделись ему не символами неведения, а крюками, на которых повисли четыре искаженные маски. Он оставил лист на столе, словно улику против самого себя, против своего бессилия, и вышел из вагона-ресторана. Пустота и холод, царившие там, начинали проникать под кожу, обескровливать мысли. Коридор, узкий и длинный, как пенал, показался ему теперь не просто проходом между купе, а своего рода чистилищем, где души, запертые в своих обитых бархатом кельях, ожидали суда.


Он нашел Прохора, проводника, в его тесной каморке в конце вагона. Это было крошечное пространство, пропахшее сукном, дешевым табаком и какой-то несвежей, казарменной тоской. Прохор сидел на откидной лавке, обхватив руками стакан с остывшим чаем, и смотрел в одну точку с выражением человека, на чьих глазах рухнул привычный миропорядок. При появлении Воронцова он вздрогнул и торопливо вскочил, едва не опрокинув чай.


– Константин Арсеньевич… Ваше-ство… Чем могу служить?

– Сядьте, Прохор. И перестаньте величать меня «сиятельством». Я давно уже не более чем господин в дорожном костюме, – Воронцов прикрыл за собой дверь, и теснота стала почти невыносимой. – Мне нужно, чтобы вы вспомнили прошлую ночь. Не то, что вы думаете, а то, что вы видели и слышали. Без прикрас.


Прохор снова опустился на лавку, его усатое, обветренное лицо выражало полную растерянность.

– Дык… что ж я мог видеть, сударь? Ночь… суматоха… Поезд идет, все спят. Мое дело – за самоваром следить да чтоб тихо было.

– Тихо не было, – мягко поправил Воронцов. – Господин Забельский утверждает, что выходил курить в тамбур. Вы его видели?

Проводник наморщил лоб, его взгляд ушел куда-то вглубь, в прожитую ночь.

– Видел, как не видеть. Он не курить выходил, а места себе не находил. Туды-сюды по коридору, как зверь в клетке. Словно ждал чего-то. Один раз прошел, другой… Я уж думал замечание сделать, да побоялся. Нервный он был, господин Забельский, аж поджилки тряслись. В глаза не смотрит, все в пол.

– Он с кем-нибудь говорил? Заходил к кому-нибудь?

– Никак нет. Все двери были закрыты. Он только к двери покойного подошел разок, постоял с минуту, будто прислушивался, да и дальше пошел. Я еще подумал, может, помириться хочет после скандала-то.

Воронцов мысленно сделал пометку. Забельский лгал. Он не просто курил, он кружил у купе своей будущей жертвы, как коршун. Но это доказывало лишь его страх, а не намерение.

– А другие? Княгиня, актриса, студент?

– Этих не видел. Княгиня, как в свое купе ушла, так и носа не казала. Актриса тоже. А студент… тот да, прошмыгнул один раз в свой вагон, злющий, как черт. Бормотал что-то под нос. Но это еще до полуночи было. После – тишина.

– Вы дежурили всю ночь у себя в купе?

– Почти. Отлучался в соседний вагон к сменщику, потом в багажное отделение… Но это на несколько минут. А так все здесь был. Слышимость у нас тут, знаете, какая… каждый вздох, каждый скрип. Но ничего такого не было. Ни крика, ни шума. Только стук колес, да вьюга выла. А потом поезд встал, и такая тишина навалилась… жуткая. Будто мир кончился.


Воронцов слушал, и в его сознании вырисовывалась картина ночи. Картина обманчивого спокойствия, под покровом которого разыгралась драма. Убийца действовал тихо. Он был невидимкой, тенью.

– Скажите, Прохор, а сам покойный… каким он был пассажиром?

Лицо проводника на мгновение скривилось в брезгливой гримасе, которую он, впрочем, тут же постарался скрыть.

– Пассажир как пассажир… Важный. Требовательный. Каждую минуту за что-нибудь отчитывал. То чай ему недостаточно горячий, то пепельница нечищена. На чай не дал ни копейки. Всегда так. Другие господа, победнее которые, и то щедрее бывают. А этот… словно мы ему должны были по гроб жизни. Человек тяжелый. Недобрый.

Он произнес это вполголоса, словно боясь, что мертвец может его услышать. Это была простая, но исчерпывающая эпитафия. Человек, которого не любила даже прислуга, обреченная оказывать ему почтение за деньги.


– Хорошо, Прохор. Спасибо. Если что-то еще вспомните, малейшую деталь, немедленно сообщите мне. Сейчас позовите ко мне лакея покойного. Егора, кажется?

– Егора Силантьевича. Позову, сударь.

– И не сюда. Найдите нам место поуединеннее. Служебный тамбур, кладовая… где угодно, лишь бы нам не мешали.

Он хотел говорить с лакеем не в этой душной каморке, где каждое слово казалось подслушанным. Ему нужно было пространство, пусть даже холодное и неуютное, где можно было бы расправить сети допроса.


Прохор привел его в маленький отсек между вагонами, служивший, по-видимому, кладовой для белья. Здесь пахло крахмалом, холодом и металлом. Вдоль стен стояли стеллажи с аккуратными стопками простыней и скатертей, белевших в полумраке, как саваны. Единственная тусклая лампочка под потолком едва разгоняла мрак, отбрасывая резкие, уродливые тени. В этом стерильном, безличном пространстве не было ничего, за что мог бы зацепиться взгляд, ничего, что могло бы отвлечь. Идеальное место для исповеди. Или для поединка.


Егор Силантьевич вошел беззвучно. Воронцов не услышал его шагов, он просто ощутил его присутствие за спиной. Когда он обернулся, лакей стоял у порога, сняв фуражку и держа ее в руках. Он был прям, неподвижен и сер, как пыль на старинной мебели. Его лицо, испещренное сетью тонких морщин, казалось высеченным из старого, высохшего дерева. На нем не было ни страха, ни скорби, ни любопытства. Лишь глубокая, вековая усталость и тотальный, абсолютный контроль. Он не был похож на испуганного свидетеля. Он был похож на жреца, завершившего некий долгий и страшный ритуал.


– Егор Силантьевич, – начал Воронцов, решив не предлагать ему сесть – здесь и не на что было. Они стояли друг против друга, как дуэлянты. – Вы служили у господина Хлудова много лет.

На страницу:
3 из 4