К тебе припаду я, о мать,
И буду в покинутом поле
С простреленной грудью лежать –
Тогда у блаженного входа
В предсмертном и радостном сне,
Я вспомню – Россия, Свобода,
Керенский на белом коне[1 - Из стихотворения Л. Каннегисера «Смотр». – Здесь и далее примеч. и перев. автора.].
В тот же день ЧК арестовала Иоакима Самуиловича, а моего отчима – на следующий день. Всего было арестовано несколько сотен человек, имена которых нашли в Лениной записной книжке. Леню расстреляли. Иван Алексеевич Бунин в Париже назвал его героем. В России его имя стало запретным.
Исая Бенедиктовича и дядю Акима отпустили только в конце декабря, после четырех месяцев допросов. Дядя Аким был раздавлен. После второго ареста в 1921 году он начал хлопотать о выездной визе из России. Разрешение было получено в 1923-м. В 1924 году дядя Аким с Розой Львовной и Лулу уехали в Париж. После войны, когда в 1946 году мы вернулись в Англию, я узнала, что дядя Аким и тетя Роза умерли, а Лулу… После капитуляции Франции в 1940-м она бежала из Парижа в Ниццу. В 1942-м, после немецкой оккупации южной части Франции, Лулу была арестована в Ницце французской полицией и отправлена в пересыльный лагерь Дранси близ Парижа. Оттуда гестапо переправило ее в Аушвиц, где она и погибла в 1943 году в газовой камере. Ей было 46 лет.
* * *
Как и положено девочке из интеллигентной семьи, в должное время меня отдали в женскую гимназию. Сначала был экзамен, который я сдала лучше всех. Еще бы, с таким учителем, как Исай! Потом мне купили форму – коричневое шерстяное платье и черный шерстяной фартук. Когда я впервые ее примерила, и мама и отчим были очень взволнованы, да и я тоже. Ранец, в который нужно было складывать учебники и тетради, был из бежевой кожи и вкусно пахнул. Я не могла дождаться, когда мне дадут учебники, чтобы просмотреть их заранее. И еще я думала о будущих подружках по гимназии: будет ли нам весело вместе, будем ли мы делиться секретами? Заканчивалось лето 1916 года. Последний год старого мира…
К сожалению, я совершенно не помню моей первой учительницы. Время полностью стерло не только ее имя, но и лицо. Исчезли в дымке и те первые мои подружки. Возможно, это связано с тем, что мой первый школьный опыт оказался непродолжительным. В феврале 1917 года петроградские домохозяйки, голодные и негодующие, начали грабить пекарни и продовольственные магазины. Родители запретили мне выходить на улицу одной. Гимназии тогда еще работали как обычно. Каждое утро мама провожала меня на занятия и встречала после уроков.
Однажды я стояла у окна нашего класса, выходящего на Невский. Подо мной был Аничков мост. Я увидела, как его оцепили казаки на лошадях, с нагайками и саблями; впереди – офицер на лошади с обнаженной шашкой. Казаки медленно двинулись навстречу приближавшейся толпе, тут и там виднелись красные флаги. Демонстранты остановились. Было страшно. Пришла классная дама и велела всем выйти из класса. Я так и не узнала, чем это закончилось.
Летом 1917-го мне исполнилось девять лет. Я была жизнерадостной девочкой. Все тревоги взрослого мира проходили мимо меня. Уроки в гимназии оказались гораздо скучнее занятий с Исаем. Поэтому каникулы я восприняла как счастье, омраченное только тем, что в том году на дачу в Одессу никто не поехал.
Осталось ли у меня в памяти что-то от зимы 1917–1918 годов и двух следующих? Гимназии и школы не работали, не было отопления, воды, электричества. Не ходили трамваи. Деньги перестали что-либо значить: никакой еды или одежды купить на них было невозможно. Магазины были разгромлены, правда, кое-где открылись столовые, там, если повезет, можно было съесть миску горячего супа. А есть хотелось всегда. По неосвещенным страшным ночным улицам бродили голодные замерзающие люди. Грабили и насиловали. Мне и Нине строго-настрого запретили выходить из дома. Трамваи стояли на рельсах там, где их застал обрыв проводов. В окно я видела, как из нашего дома съехали две или три семьи. Мама сказала, что выселяют «бывших» (буржуазные элементы).
Март 1921 года. Кронштадтское восстание. Те же балтийские матросы, которые четыре года назад привели большевиков к власти, восстали против их диктатуры. Тревожные дни. Что будет? В городе комендантский час. После шести нельзя оставаться на улице. Исай Бенедиктович спешит домой, увязая в сугробах.
Мы жили тогда в чужой квартире – хозяева спасались от голода на Украине, – в комнатах с плюшевой тахтой, с бисерными висюльками на всех абажурах и с фотографиями в рамочках по стенам, но зато там были настоящие печи, а не буржуйки, заменившие повсюду лопнувшие трубы парового отопления. Исай работал инженером на двух службах, что удваивало паек, а по вечерам переводил для «Всемирной литературы» Бальзака и Франса. Рутинная инженерная работа тяготила его, переводами он продолжал заниматься для души. Мама меняла – обручальное кольцо на сазана, пиджак на четыре «плахи» дров, свой свадебный сервиз на двадцать четыре персоны на пуд ржаной муки. И в результате наши четыре персоны кое-как кормились, грелись и радовались возможности погреть и угостить пшенной кашей и кипятком с сухарями забредавших гостей. Иногда Исай приносил с работы остатки старой мебели. Она тоже шла в печь.
В те редкие часы, когда был свободен, Исай занимался с нами по гимназической программе. Иногда урок вела мама. В основном учились сами, следуя указаниям Исая. У нас было много книг, которые мы с Ниной читали взахлеб, все равно днем дома было больше делать нечего. Нам нравились разные книги, я любила Жюля Верна, а Нина нет. В 1919 году мы приютили у себя Анастасию Михайловну Харитонову, все ее звали Настей. Она была простой женщиной, немного старше мамы, ее родные пропали во время Гражданской войны. Однажды она постучала в дверь и спросила, нет ли у нас для нее работы по хозяйству хотя бы на день. Вместо одного дня она прожила с нами много лет, до самой смерти, и стала членом нашей семьи.
Несмотря на вынужденное заточение, мы не были совсем одиноки. Родственники и друзья семьи приходили просто погреться, чаще всего ранним вечером, иногда еще до возвращения Исая со службы. Морозы в те годы были жестокими, а из-за голода, холода в комнатах и постоянного пребывания в одной и той же недостаточно теплой и обветшалой одежде гости часто приходили закоченевшими. «Ну что же будет дальше? – спрашивал Исай за чаем и сам же отвечал: – Думаю, что все наладится». Он вообще был оптимистом.
И действительно, кажется, в сентябре 1920 или 1921 года в Петрограде открылись школы. Частные гимназии были запрещены. Школа теперь называлась трудовой, форму, отметки, экзамены отменили, и – самое поразительное – мальчики и девочки учились теперь вместе. Правда, все-таки за партами девочки сидели отдельно от мальчиков. Меня записали сразу на вторую ступень.
Нам преподавали русский язык, литературу, математику, физику, химию и биологию (эти три предмета вел один и тот же занудный учитель, на уроках которого царила полная анархия), труд (девочек учили шить) и политграмоту. На уроках литературы рассказывали о пролетарских писателях: Максиме Горьком, Демьяне Бедном, Александре Безыменском. Вообще-то, каждый учитель выбирал темы для уроков более-менее по своему разумению. Мне очень повезло с математичкой Валентиной Александровной. Тогда она казалась жутко старой и бесцветной мымрой; как я сейчас понимаю, ей было около сорока. До революции она преподавала в мужской гимназии. Когда она начинала говорить о математике, ее глаза зажигались. Хотя у нее был тихий голос, мы с одноклассниками слушали внимательно и увлеченно.
Вечером, когда семья собиралась за столом, родители расспрашивали меня о школе. Как-то я спросила у Исая, почему на литературе не рассказывают о Тургеневе, которым я тогда увлекалась, мне было, кажется, четырнадцать лет. Он грустно посмотрел на меня и сказал, что Тургенева нынче недооценивают. Он помогал мне с домашними заданиями по физике, его объяснения всегда были понятнее, чем в школе на уроках. Иногда он спрашивал, чему нас учат на политграмоте. Огорчать его не хотелось, пересказывать было бы безумием, и я старалась отшутиться.
Вообще на политические темы мы редко разговаривали с родителями впрямую, если только они не касались наших родственников. Но намеки взрослых, их жесты, отсутствие газет в доме, умолчания – все это дети быстро понимают. Понимание приходит из окружающей тебя атмосферы. Я быстро уразумела, что доверять и говорить откровенно можно только с самыми близкими друзьями, да и то в известных пределах, и поняла, на какие темы можно разговаривать с одноклассниками и новыми знакомыми. Стукачом мог оказаться любой и каждый… Мне потребовалось десять-пятнадцать лет жизни на Западе, прежде чем этот инстинкт, прочно встроенный в подсознание, отпустил меня.
С началом НЭПа в 1921 году жизнь наладилась. Исчезли скудные пайки. Открылись магазины. Как грибы после дождя появились рестораны и танцзалы. Исай, работая инженером в бывшей Всеобщей компании электричества, а затем на Свирьстрое, получал неплохую зарплату. Помню, какая была радость, когда он принес мне из магазина настоящее платье. До этого платья мне перешивала Настя из старых маминых. К тому же нам разрешили переехать в квартиру в прекрасном доме на Моховой (№ 26). Правда, она оказалась несколько великоватой для нас пятерых. Чтобы не подселили чужих людей, в одну из комнат мы поселили дальнего родственника. Я уже не помню его фамилии, звали его Эрик. Впрочем, мы его почти не видели, он проводил все время на работе.
Когда мне исполнилось тринадцать, мама и отчим решили, что нам с Ниной надо знать французский. Они нашли пожилую француженку, которую за глаза мы звали madame La Vieille[2 - мадам Старуха (фр.).]. Первые два-три урока прошли нормально, но потом она принесла с собой пьесу Ростана «Орленок». Мы должны были читать ее на два голоса. С ума сойти! Монологи казались нам бесконечными. Но вскоре мы заметили, что минут через пять Madame La Vieille начинает клевать носом. Я стала читать каждую четвертую строчку. У Нины был другой метод, она читала каждую четвертую страницу. Голоса лились монотонно, и Madame La Vieille ничего не замечала. Даже таким сокращенным способом чтение продолжалось два месяца, после чего мы взбунтовались.
Исай всерьез занялся профессиональным переводом и начал работать по договорам с «Всемирной литературой». Для этого издательства он перевел «Страдания юного Вертера» (напечатано в 1922 году) и «Годы странствий Вильгельма Мейстера» для предполагавшегося собрания сочинений Гёте (которое, к сожалению, так и не было напечатано), а также «Утраченные иллюзии» Бальзака, изданные «Академией» с большой задержкой. Хотя Исай по-прежнему каждое утро уходил в свою контору, переводы стали его страстью и жизнью, а гонорары составляли существенную часть заработка. Еще через два-три года, в середине 1920-х, он оставил инженерство и на некоторое время примкнул к сословию «свободной профессии», как тогда назывались представители различных искусств, не связанные государственной службой.
Во времена НЭПа бурно расцвели частные издательства – «Атеней», «Петроград», «Время», «Мысль», «Книга», «Сеятель», «Книжный угол». Они возникали одно за другим и печатали переводную художественную литературу в огромном количестве. Но раздобыть новейшую иностранную литературу было очень непросто, к тому же ее часто не пропускала цензура, которая именовалась жутким словом «Главлит». Поэтому частные издательства охотно печатали произведения писателей XIX века или еще более старых.
Переводами стали заниматься прозаики и поэты, критики и филологи, наконец – просто «бывшие» люди, хорошо знавшие языки. Между издательствами существовала конкуренция. Нередко два издательства одновременно выпускали одну и ту же книгу в двух различных переводах и под различными названиями. Например, Исай Бенедиктович перевел «Люди доброй воли» Жюля Ромена наперегонки с Осипом Мандельштамом. Литературный язык Исая был безупречным, с одинаковой свободой он переводил как с немецкого, так и с французского.
Почерк у меня и на русском и на английском можно охарактеризовать как «курица лапой». Так уж получилось с самого детства, несмотря на все старания родителей. В отличие от меня, почерк у отчима был четкий: рукописи, особенно при спешке, шли прямо в набор. Дома в книжном шкафу выстраивалась целая полка его переводов: «Доминика» Эжена Фромантена, «Сцены из жизни богемы» Анри Мюрже, «Манон Леско» аббата Прево, новеллы Артура Шницлера, романы Лео Перуца, малоизвестные повести Бальзака, «Мой дядя Бенжамен» Клода Тилье… До моего отъезда в Швейцарию в 1931 году в его переводах вышло более пятидесяти книг. В то время он стал признанным мастером перевода.
Чудом у меня до сих пор сохранилась тонкая книжка, переплетенная вручную. Вот она, лежит сейчас передо мной на столе. На обложке – Лео Перуц, «Парикмахер Тюрлюпэн», Общедоступная библиотека, издательство «Сеятель», 1925. На обороте можно прочесть: «Перевод с немецкого И. Б. Мандельштама». Боже, как давно это было…
Счастье кончилось в 1928 году, когда НЭП был свернут. Чтобы кормить семью, Исай устроился штатным редактором основанного в 1925 году технического издательства Комиссии по улучшению быта учащихся (КУБУЧ). Среди прочего оно выпускало естественнонаучную и техническую литературу. В 1929 году вышла монография отчима «Болезни электрических машин».
Университет
Школу я закончила в 1926 году, и передо мной встал вопрос: чем заниматься дальше? Понятно, что идти в университет, но на какой факультет? Гуманитарные специальности отмела сразу, несмотря на любовь к литературе, которую мне привил Исай. В те годы история, литература, юриспруденция и т. п. были продолжением той же школьной политграмоты. Родители и родственники, связанные с медициной или биологией – а их было много, – в один голос советовали медицину. Практичная специальность, врачи много зарабатывают и т. д. В общем, понятно. Но туда меня совершенно не тянуло. И я сделала выбор, всех удививший, – физика. А причина была проста: студенты физмата показались мне умнее и образованнее, чем на других факультетах. Я была романтичной девушкой, и мне казалось, что вижу вокруг них сияние, которое меня притягивало. В те годы девушек на физмате практически не было.
Но тут вставала другая проблема. В университет не принимали детей из семей «бывших»: дворян, купцов, кулаков, священников, царских чиновников и офицеров, нэпманов и прочих «буржуазных элементов». Исай в то время уже не работал на Свирьстрое, мама никогда не работала; доход нашей семьи складывался из гонораров, полученных в основном от частных издательств за переводы. Поэтому надо мной мечом нависло «неправильное» социальное происхождение. К тому же фамилия Каннегисер… Когда я в первый раз принесла свои документы в приемную комиссию, их просто не приняли. «Ваш отчим – буржуазный элемент, – сказали мне, – вам не положено быть в университете».
Я спряталась в каком-то дворике и долго ревела. Так, зареванная, и пришла домой. Вечером у нас был семейный совет: мы решали, что делать. Исай очень логично объяснял, что никакой он не буржуазный элемент, а труженик. Мы с мамой были с ним полностью согласны, но как объяснить в приемной комиссии, что он труженик, если он не рабочий, не крестьянин и не работает ни в каком советском учреждении? Я опять расплакалась.
Неожиданно мама обернулась к Исаю: «А не спросить ли нам совета у Якова Ильича Френкеля?»
С Яковом Ильичом и его женой Сарой Исааковной мы иногда встречались в гостях у Александра Гавриловича Гурвича, двоюродного брата Исая. У Гурвичей было две дочери – младшая, Наташа, была мне почти ровесницей, и мы близко дружили. В 1926 году Якову Ильичу было чуть больше тридцати, но он был уже известным физиком-теоретиком, автором нескольких открытий и монографий. Он работал в Ленинградском физико-техническом институте, но читал лекции и в университете.
Вечером следующего дня Исай и я поехали к Френкелям. Застали Якова Ильича и Сару Исааковну играющими со своим трехлетним сыном. Отдав ребенка няне, они усадили нас за стол, где гостей уже ждал чай. Сначала я рассказала, что со мной произошло в приемной комиссии, стараясь изо всех сил не расплакаться. Яков Ильич задавал мне вопросы, какие – уже не помню. Потом говорил Исай. Яков Ильич помолчал, видно было, что он обдумывает ответ.
– Хорошо, обещать ничего не могу, но я разузнаю в деканате.
Прощаясь, он улыбнулся мне в дверях, похлопал по руке и сказал:
– Женя, в нашей стране любой труд уважаем. Думаю, что все будет хорошо.
Интересно, думал ли он то же самое, умирая в 1952 году?
В университет меня приняли 30 июля 1926 года. Декан отозвал меня в сторону и предупредил, что диплом об окончании Ленинградского университета я не получу: «Дать вам диплом мы не можем. Но выдадим справку, что вы прослушали такие-то курсы с такими-то результатами».
Мне было все равно. На четыре года вперед я не заглядывала.
Курс обучения на физфаке тогда был рассчитан на четыре года. Я пишу «рассчитан» чисто по привычке, на самом деле никто ничего не считал. Учились мы своеобразно, совсем не так, как сейчас учатся студенты. Экзамены сдавали почти круглый год – в любом порядке и в любой последовательности. Никто не интересовался, каков этот порядок, можно было сначала сдавать какие-то предметы за четвертый курс, а потом – за первый. Подходили сами к профессору и договаривались о сдаче. Слушали лекции, ходили на семинары, но больше читали учебники и обсуждали их друг с другом.
Никакой твердой программы не было, а курсов было немного. Вот я открываю зачетную книжку, которую зачем-то храню на память, и вижу, что на втором курсе я сдала электричество, семинар по математике, механику (первую часть) и теорию функций комплексных переменных, а на третьем – статистическую физику, оптику, военную санитарию, уход за больными и учение о лекарствах. Довольно хаотичный набор, да?
Было у нас три лабораторных практикума: на первом курсе – по механике и молекулярной физике, на втором – по электричеству и оптике. На этих двух практикумах мы должны были сделать около двадцати пяти заданий. Третий лабораторный практикум был на третьем курсе. Там надо было выполнить шесть работ, уходило примерно по неделе на каждую. Они были посложнее – фотографирование спектров и т. д. Дмитрий Иваненко (речь о нем впереди) отличался остроумием. Он написал руководство, как сдавать третий практикум. Надо было делать все наоборот: заранее придумать результат, потом определять статистический разброс и т. д.
Ландау никак не мог сдать этот третий. Все разводили руками и не знали, что делать. Потом все пошли к декану (Тверскому):
– Что делать? Есть такой гениальный юноша, Ландау, но сдать третий практикум никак не может.
– Ну, пусть он вместо этого сдаст два математических курса за математический факультет, – решил Тверской.
Дау сдал их за две недели.
Я немного забежала вперед, упомянув Ландау и Иваненко. Не знаю, как это произошло, но вокруг них сложился фантастический круг, и я в него попала! Fabelhaft[3 - Невероятно (нем.).]. Ландау любил, когда его называли Дау. Иваненко (в просторечье Димус) был в ЛГУ с 1923 года, а Ландау с 1924-го, оба были известны всем физматовцам. Ландау вообще был гением. В этом никто не сомневался. Когда я с ним познакомилась, он уже писал свою первую научную работу в Zeitschrift f?r Physik[4 - Физический журнал, издавался в Германии с 1920 по 1975 год. До Второй мировой войны был главным в мире журналом по физике.].
Кажется, это было в октябре. Туман. Особенный, петербургский туман. Я опаздываю на лекцию. И прямо в коридоре, в мокром плаще, сталкиваюсь с небрежно одетым молодым человеком. Все в нем мальчишеское. И копна волос, и худое бледное лицо, и искорки в глазах… Не знаю, как получилось, но я протянула ему руку и сказала: