Роль графа Палена при императоре Павле Петровиче вполне выяснена и доказана не только вполне точными историческими данными, но и в собственном его признании, изложенном до наглости откровенно в его разговоре с графом Ланжероном. Ни один историк еще не назвал этого господина его настоящим именем – предатель.
Граф Пален не только был по отношению к Павлу I предателем, но и откровенно хвастался этим и до сих пор еще не получил должного возмездия.
Эта снисходительность исторических изысканий по отношению к такого типа предателю, каким был граф Пален, может быть объяснена только тем, что наши научные изыскания до сих пор носили несомненный след немецкой учености, а она щадила немца Палена и если не вполне оправдывала его поступок, то, во всяком случае, находила ему извинения.
Для того чтобы извинить Палена, не жалели теней для очернения императора Павла, и нет той сплетни, нет той клеветы, которые не были бы взведены с этой целью на несчастного императора.
Пален искусно удалил от императора Павла I всех преданных ему лиц и собрал шайку сообщников себе из людей, совершенно недостойных, подобных братьям Зубовым. В качестве военного генерал-губернатора он делал все возможное, чтобы возбудить недовольство против императора и затем с братьями Зубовыми и еще несколькими негодяями играл первенствующую роль вплоть до последнего дня царствования Павла Петровича, то есть его кончины.
Чтобы судить, что за человек был граф Пален, достаточно привести его собственный рассказ в откровенном разговоре с графом Ланжероном.
Чтобы снова увидеть в Петербурге троих братьев Зубовых, удаленных в деревню под надзор полиции, а также графа Беннигсена, Пален в ноябре 1800 года решил действовать.
«Я решил воспользоваться одной из светлых минут императора, когда ему можно было говорить все что угодно, чтобы разжалобить его насчет участи разжалованных офицеров, – рассказывал впоследствии он сам графу Ланжерону. – Я описал ему жестокое положение этих несчастных, изгнанных из своих полков и высланных из столицы, которые видели карьеру свою погубленной, а жизнь – испорченной, умирающих с горя и нужды за проступки легкие и простительные. Я знал порывистость Павла во всех делах, я надеялся заставить его сделать тотчас же то, что я представил ему под видом великодушия. Я бросился к его ногам. Он был романтического характера, имел претензию на великодушие, во всем любил крайности… Два часа спустя после нашего разговора двадцать курьеров уже скакали во все части империи, чтобы назад, в Петербург, вернуть всех сосланных и исключенных со службы. Указ, дарующий им помилование, был продиктован им самим императором».
И как будто бы для того, чтобы не осталось сомнения в его предательстве, Пален с неизъяснимым цинизмом добавляет:
«Тогда я обеспечил себе два важных пункта: заполучить Беннигсена и Зубовых, необходимых мне, и второе – еще усилить общее ожесточение против императора. Я изучил его нетерпеливый нрав, быстрые переходы его от одного чувства к другому, от одного намерения к другому, совершенно противоположному. Я был уверен, что первые из вернувшихся офицеров будут приняты хорошо, но что скоро они надоедят ему, а также следующие за ними. Случилось то, что я предвидел. Ежедневно сыпались в Петербург сотни этих несчастных, каждое утро подавали императору донесения с застав. Вскоре ему опротивела эта толпа прибывающих, он перестал принимать их, затем стал просто гнать и нажил себе таким образом непримиримых врагов в лице этих несчастных, снова лишенных всякой надежды и осужденных умирать с голода у ворот Петербурга».
Вполне достаточно приведенного отрывка собственного, подлинного признания графа Палена для обвинения его в предательстве.
В самом деле, он, обласканный императором Павлом, возведенный им до графского достоинства включительно, имевший огромную власть в качестве военного генерал-губернатора Петербурга, то есть почти диктаторскую, употребляет свое влияние и власть на создание шайки заговорщиков и на то, чтобы, как он сам выражается, «усилить общее ожесточение против императора». Просто подумать страшно: человек получил от государя власть и усиливает общее ожесточение против царя, вместо того чтобы по своей должности, обязанности и присяге оберегать его.
Для всякой другой национальности это было бы чудовищно, но граф Пален действовал как «добрый немец». Политика императора Павла шла под конец его царствования вразрез с видами и желаниями Пруссии, и в действиях графа Палена нельзя видеть ничего, кроме желания доброго немца служить политическим видам забиравшего тогда силу и политическую мощь прусского государства.
Пора же сказать о нем настоящее слово, которое он заслужил своим поведением, – «предатель».
III
На другой день после своего приезда Чигиринский начал свое расследование, как он мысленно называл это.
Первым делом он отправился в Александро-Невскую лавру, чтобы повидать Авеля или узнать о нем какие-нибудь сведения. Но Авеля он не видел и сведений о нем никаких не узнал. На все его расспросы в монастыре уклончиво, робко озираясь, отвечали, что не знают, где Авель, да его хорошенько и не помнят. Правда, жил, дескать, когда-то какой-то, но куда он делся – неизвестно, и никакого Авеля в лавре нет.
Потерпев эту неудачу с первого шага, Чигиринский невольно вспомнил примету азартных игроков: «Если первая карта бита, то за этим непременно последует в конце концов выигрыш».
Ему, между прочим, хотелось также одним из первых дел выяснить, кто был тот друг в масонской среде, который прислал ему записку, предупреждающую об опасности перед его отъездом три года назад из Петербурга. Этот друг теперь мог быть ему полезным.
Он пропал из дома на целый день и вернулся поздней ночью, несмотря на заставляемые рогатками с девяти часов вечера улицы. А на следующее утро он опять рано ушел.
В этот день Проворову подали записку «от господина Чигиринского», как ему доложил лакей. Чигиринский писал, что «податель сего Август Крамер, доктор философии, с которым он познакомился за границей, желал бы повидать и узнать русскую жизнь и потому Чигиринский просит Проворова заняться им».
– Эту записку кто принес? – спросил Проворов.
– Господин, прилично одетый. По-русски понимает плохо, – ответил лакей.
– Значит, все-таки понимает?
– Нет. Даже можно сказать, вовсе ничего не понимает.
– Ну, хорошо! – решил Проворов. – Попроси наверх, ко мне в кабинет.
Август Крамер оказался коренастым человеком среднего роста, типичной немецкой складки.
– Имею честь представиться, – заговорил он на немецком языке.
Проворов плохо мог изъясняться по-немецки и, стараясь заменить недостаток слов любезностью выражения и улыбок, ответил, что он очень рад и все прочее. Он пригласил гостя сесть, тот скромно опустился на стул и попросил запереть дверь на ключ, потому что ему, по поручению господина фон Чигиринского, надо сказать господину Проворову несколько слов под большим секретом.
Когда просьба его была исполнена, Крамер пригнулся к Проворову и тихо произнес по-русски голосом Чигиринского:
– Так, значит, я хорошо преобразился, если и ты не узнал меня?
Проворов смотрел во все глаза и не верил им. Он знал умение приятеля изменять свой облик и знал, что тому известны все способы, каким образом переодеваются самые опытные в этом люди, но, если бы не слышал подлинного голоса Чигиринского, он прозакладывал бы все что угодно, что сидевший теперь против него человек был настоящий немец, ничего общего не имеющий с отставным конногвардейцем.
– Да неужели же это ты? – воскликнул он. – Да когда же ты успел переодеться?
– Ну, это нетрудно! – сказал Чигиринский. – Видишь ли, под этим обликом Августа Крамера я часто хаживал и в неметчине, когда мне надо было появляться в чисто немецкой среде. Сегодня утром я вышел из дома, закутавшись в плащ, так что никто из прислуги не мог разобрать, что вместо меня вышел немец, а затем купил себе в Гостином дворе готовую шубку, надел ее в магазине, вот тебе и весь сказ! В своем виде теперь мне неудобно являться в Петербурге, и все бумаги на имя Августа Крамера у меня в совершенном порядке.
– Так что, ты будешь жить у нас под видом приезжего немца? – сообразил Проворов.
– Это было бы, пожалуй, неосторожно.
– Согласен. Так что же ты намерен делать?
– С помещением я уже устроился: я нанял комнату тут поблизости, у доктора Пфаффе, к которому имел рекомендательные письма от германских масонов.
– Ну а вещи? Как же ты с вещами поступишь?
– Едучи сюда от заставы, я оставил сундук с вещами Августа Крамера на заезжем дворе. Сегодня съезжу туда, возьму сундук и перевезу его на квартиру Пфаффе.
– Так что, ты явился в Петербург, уже заранее все обдумав?
– Ну, тут обдумывать долго не пришлось! Все это очень просто.
– Так что, теперь прощай Чигиринский?
– И здравствуй Август Крамер! – рассмеявшись, весело воскликнул Чигиринский.
– Ну, а к нам-то ты будешь заходить?
– Ну да, смотря по надобности. А ты дай на всякий случай знать полиции, что я уехал в глубь России. А теперь нам надо условиться относительно общего положения, в котором я более или менее уже разобрался.
Проворов приготовился слушать, поудобнее сев в кресло.
IV
– Видишь ли, – продолжал Чигиринский, – в Пруссии теперь царствующий король Фридрих Вильгельм III ненавидит Францию всей душой. Боится ли он республики или органически не выносит характера французов, но только ни за что не хочет согласовать свою политику с видами первого консула Наполеона, а, напротив того, делает все возможное, чтобы противодействовать им. Сам Фридрих особенно умом не выдается, но заслуживает уважения: роскошь он не любит, ведет довольно скромный образ жизни, и немецкие бюргеры довольны им как королем. Политику же, я говорю об иностранной политике, ведет Гаугвиц, человек ума и энергии, стремящийся к величию немецкого народа и желающий добиться его во что бы то ни стало. Для этого он не будет пренебрегать никакими средствами. Все они воображают, что обязаны продолжать дело Фридриха Великого.
– Вот я думаю иногда, – перебил Проворов, – в чем, собственно, заключается величие этого «великого» Фридриха? Исключительно только в одной удаче. Поистине – можно сказать – везло ему, и больше ничего! Хотя бы взять Семилетнюю войну: кажется, совсем ему была крышка, даже Берлин был занят нами, словом, будто все пропало, и вдруг смерть государыни Елизаветы Петровны. И единственно по капризу Петра Третьего, преклонявшегося перед гением прусского короля, мы кончаем войну, отзываем наши войска из Берлина и восстанавливаем Пруссию во всей ее неприкосновенной прелести!