Оле шел уже одиннадцатый год. От нее не скрыли болезни матери, но пока думали, что больная вне сознания, ее увели, стараясь как можно сократить тяжелое впечатление. Оля могла уже понимать.
Кто пошел за Олей, когда ее позвала мать, и скоро ли привели ее, Андрей Николаевич не сознавал; он помнил только (и на всю жизнь запечатлелось в нем это воспоминание), как девочка, серьезная, словно взрослая, без слов, со страшно изменившимся, осунувшимся, но красотою похожим на мать личиком, остановилась у высокой постели и упала на колена.
Мать сделала слабое движение рукою, но последняя не слушалась и бессильно упала опять. Князь положил ее на голову Оли и заглянул в глаза жены, как бы желая узнать, то ли он сделал, что нужно. Взгляд черных глаз ответил ему благодарностью.
Потом больная долго собиралась с силами, и наконец ее губы снова шевельнулись, и чуть внятный шепот сказал:
– Лю… би… ее…
Князь не выдержал, закрыл лицо руками, напрасно силясь подавить сухие рыдания без слез.
IV. Новая жизнь
С тех пор, то есть со дня смерти княгини, прошло восемь лет.
Оля из ребенка стала взрослою девушкой. Обращение с нею отца после смерти княгини резко изменилось. Схоронив жену, князь, в особенности первое время, был очень ласков и мягок со всеми окружающими. Он проводил теперь почти целые дни в комнатах дочери и занимался лишь одною ею. Недавний любимец его Артемий был переведен во флигель, но учителя сначала остались у него. Вскоре, однако, они разъехались, найдя, что условия их жизни в княжеском доме теперь стали невыгодны. Новыми их не заменили. Таким образом Артемий, ровесник Ольги, рано оказался предоставленным самому себе.
Жизнь мальчика, лишенного товарищей, была одинока, и это одиночество спасло его. Если он не имел из-за этого одиночества многих радостей детства, то не имел также дурного примера. Скука и однообразие проводимых безвыездно в усадьбе князя дней пристрастили Артемия к чтению. Он рано научился забираться в библиотеку большого дома и там, забытый иногда всеми, просиживал часами, не отрываясь от книги. Он читал все, что попадалось ему под руку, и детское воображение, работая в нем и дополняя прочитанное, создавало чудные картины под влиянием описываемых в романах событий или приключений, рассказанных путешественниками.
Среди книг часто попадались и более серьезные, научные. Артемий прочитывал и их. Таким образом, когда он вошел в юношеский возраст, то оказался не только не лишенным образования, но мог считаться вполне человеком, знающим многое.
Пришлось ему случайно выказать раза два свои познания пред князем, и Андрей Николаевич снова приблизил к себе прежнего своего любимца, стал поручать ему кое-какие дела, а потом мало-помалу Артемий сделался у него чем-то вроде домашнего секретаря.
Князь свято исполнял завет умирающей жены – любить дочь, но из-за его несчастного, испорченного житейскими неудачами характера эта любовь являлась иногда тяжелою, деспотическою. Он решительно не мог наладить свои отношения к дочери так, чтобы между ним и ею существовали та ясность и простота дружбы и то доверие, которые служат истинным признаком истинной любви. Оля боялась отца более, чем любила. Андрей Николаевич видел это, выходил из себя, но делал усилия побороть бушевавшую в нем желчь; иногда это ему не удавалось, и он разражался вспышкою гнева, а это еще более запугивало молодую девушку. Правда, в таких случаях князь почти всегда умел совладеть с собою и приходил сейчас же к дочери с ласкою, но и ласкать не умел он.
Тяжелою была жизнь и для самого Проскурова, и для окружающих его.
Чем более уходило времени со дня смерти княгини, тем слабее, разумеется, становилось, впечатление ее конца и тем тяжелее делался нрав Андрея Николаевича.
Но в последнее время у него явились новый предлог для беспокойства и новая причина для гнева. Оля вошла в тот возраст, когда девушка может стать невестою. Это сразу почувствовалось в воздухе. Старухи дворовые, вздыхая и охая, шепотом заговорили по своим светелкам о том, что пора-де приискать жениха красавице-княжне. Соседи спрашивали друг у друга: «За кого же, однако, может выйти замуж Проскурова?» – и не находили ей достойной партии в околотке. Эти толки не доходили до князя, но он и без них не мог не видеть, что его Оля – не вечная жилица в его доме, и что близится то время, когда не он, не отец, а другой завладеет всецело ее сердцем, которое (князь чувствовал это) и теперь не бьется для него так, как этого ему хотелось бы.
Смерть похитила у него одно любящее существо, и он, только потеряв его, понял, как оно было дорого ему, а теперь ему грозила разлукою с другим близким, единственным родным существом свадьба. И князь инстинктивно стал бояться этой свадьбы пуще смерти.
А между тем не только в доме Андрея Николаевича, не только соседи в околотке, но и в столицах вспомнили, что у старого князя Проскурова есть дочь на возрасте наследница всего его огромного состояния. И вдруг у него в Москве и в Петербурге отыскались приятели, старые знакомые. О них он и помнить забыл, а теперь они писали ему вежливые письма, спрашивали, как живет он, советовали бросить затворничество в деревне, приехать в столицу и намекали, что теперь-де можно устроить это его возвращение, чтобы он только понадеялся на них и выразил согласие, а они уже похлопочут и все устроят.
Проскуров сразу понял истинную причину пробуждения этой приязни старых друзей – у каждого из них, как нарочно, оказывался взрослый сын. И князь с тайным злорадством отвечал на письма, что своим деревенским житьем он доволен, что он стар, что трудно ему подниматься на старости лет всем домом, а главное – не находит нужным тащиться в столицу, когда ему и в деревне хорошо.
Как в продолжение всей жизни, так и теперь странно шутила судьба над князем Андреем Николаевичем: когда он хотел, желал жить в Петербурге – обстоятельства заставляли его уезжать; теперь не было сомнения в том, что дорога ему в столицы откроется свободно, – но он уже не имел охоты стремиться туда, потому что там пугал его призрак свадьбы дочери, для которой, собственно, и звали его туда.
Каждый человек меряет жизнь по своей собственной; так и Проскуров: он не исключительно из себялюбивого страха – остаться одиноким – боялся выдать дочь замуж. Он помнил свою жену и никогда не переставал винить себя, ее мужа, в ее преждевременной смерти; а если сам он, Проскуров, был таков, то что ожидает его Олю в замужестве?
Чтобы решиться отдать дочь, для князя нужно было решить почти невозможную задачу: найти человека лучше самого себя, и в силу этого каждый, кто мог рассчитывать на взаимность Ольги, становился вдвойне неприятен ему.
Пока в письмах, получаемых Андреем Николаевичем, были одни лишь намеки, они только доставляли ему удовольствие писать язвительные ответы, скрытые под изысканно-вежливою формой. Однако вскоре дело приняло более серьезный оборот. Князь Голицын написал прямо, что много слышал о красоте княжны, что нельзя же девушке жить затворницей, что пора ее отцу подумать о женихе для нее, и что он, князь Голицын, помнит Андрея Николаевича, всегда ему любезного, и что у него есть сын, обладающий превосходными качествами. Письмо было составлено, разумеется, очень гладко, с незаметными переходами, но смысл был более чем ясен.
Предложение казалось таким, над которым следовало подумать: сын князя Голицына являлся блестящей партией во всех отношениях. Однако Андрей Николаевич отказал ему без долгих рассуждений. Он вышел из себя уже, не распечатав еще письма: на адресе стояло злополучное «и бригадиру». Это было достаточно, чтобы князь отнесся к письму с полным предубеждением. Узнав его содержание, он окончательно вспылил. У него разлилась желчь, и он три дня был болен.
Но это первое, поставленное ребром, приглашение расчистило почву для последующих, и вскоре князь Андрей Николаевич должен был принять у себя, в Проскурове, человека, о котором ему приходилось решать, лучше ли он его самого.
V. Жених
Барон Ульрих фон Эйзенбах, проживавший у себя на родине последние крохи значительного когда-то состояния, бывшего у его предков, приехал в Россию искать счастья. Здесь он хотя и нашел его, но все-таки это казалось не то, что он ожидал. Как бы то ни было, барон Эйзенбах все же устроился в Петербурге, женился на русской и прижил с нею сына Карла.
С князем Проскуровым барон сошелся по службе и впоследствии сумел поддержать дружеские с ним отношения. Несмотря на то, что князь даже ссужал его иногда деньгами, эти отношения не испортились. Барон оказывался аккуратен и день в день, час в час платил свои долги.
С переездом князя в деревню барон находился с ним в постоянной переписке, причем никогда в его письмах не было ничего, что могло бы раздражить Андрея Николаевича. В них сообщались лишь сведения, всегда приятные князю: последний из этих писем узнавал о неудаче того или другого в ход пошедшего лица и видел, что не один он на свете терпит немилость судьбы.
Все поручения, какие нужно было исполнить для князя в Петербурге, были ли это мелкие покупки или большие тяжебные дела, исполнялись обязательным и аккуратным бароном, и исполнялись самым точным образом. Ни разу ничего не было забыто, ни одной тяжбы не проиграл Андрей Николаевич при посредстве своего приятеля.
Кроме того, барон очень ловко давал при случае понимать князю, что он все-таки имеет какое-нибудь значение в столичном служебном мире и что он – не кто-нибудь, а потомок славного дворянского немецкого рода. Князь благодаря этому не считал его ниже себя, но, напротив, относился к нему, как к приятелю, которому он даже многим обязан.
Итальянец, приглашенный князем для составления родословной, был рекомендован тоже бароном, и через этого-то иностранца Эйзенбах имел аккуратно сведения обо всем, что происходило в Проскурове.
Недаром, разумеется, барон хлопотал для князя, держал на откупу иностранца при нем и ухаживал в продолжение долгих лет за стариком Проскуровым. Восемнадцать лет тому назад, на скромных крестинах княжны Ольги, барон решил: «Вот будущая жена моему Карлу!» – и с тех пор вел правильную осаду для завоевания своему Карлу счастья, гарантированного богатым приданым княжны.
Он заботился о сыне, насколько хватало у него сил. Карла природа наградила всем, чем только могла, – и умом, и молодцеватым видом, и красивым лицом. Об одном только жалел его отец, а именно, что не может оставить ему крупное состояние, и старался заменить этот пробел, приготовив ему одну из самых богатых невест в России. Само безвыездное житье Проскурова в деревне было на руку барону. Роскошь двора Елизаветы и наличной аристократии в Петербурге на глазах Эйзенбаха съедали целые состояния, имущество же Проскурова лишь увеличивалось от его затворничества в деревне. Одиночество же этой затворнической жизни лишало барона конкурентов в задуманном им деле, потому что он знал наверное, что на письме никто так не сумеет подойти, как он, к взбалмошному и своенравному князю.
У Андрея Николаевича была одна склонность; она проявилась сравнительно недавно, но тем не менее с необычайною силой, как всякая прихоть: он полюбил цветы, в особенности розы. Расширяя коллекцию их, князь поручил барону выписать и выслать ему целую партию кустов. Эйзенбах исполнил это, как всегда, крайне тщательно. Князь остался ими очень доволен и целый угол своего сада отделил специально под розы. Они разрослись и, покрытые цветами, представляли действительно прекрасный вид, производивший совсем необычайное впечатление.
Весною того года, когда исполнилось Ольге восемнадцать лет, князю понадобились еще какие-то совсем особенные сорта. Он написал об этом барону. Тот ответил, что достанет розаны из императорских оранжерей, что по нежности их они требуют очень тщательной упаковки, а главное – перевозки, и доставить их затруднительно, но, по счастью, его сын Карл намеревается поехать в Москву и по дороге может, если угодно, завезти посылку собственноручно к князю.
Андрей Николаевич был поставлен до некоторой степени в тупик этим письмом приятеля. В этом письме, разумеется, не было и тени намека относительно каких-либо видов барона по отношению к княжне, однако старый князь сразу отнесся недоверчиво к появлению у себя молодого человека. Но отказать было трудно. Проскуров понимал, что нет причин обидеть старого и всегда обязательного приятеля. К тому же неизвестно еще, каков собою этот молодой Карл фон Эйзенбах; может быть, он и некрасив, да и влюблен уже в другую, да вовсе и не думает о княжне Проскуровой, так отчего же ему не приехать? И Проскуров выразил согласие видеть у себя молодого Карла, который привезет ему новые сорта роз.
Тем не менее, сообщив старику-барону о своем согласии, Андрей Николаевич впал на несколько дней в дурное расположение духа. Он молчал за обедом, подолгу ходил по саду один и наконец объявил раз за столом, что вскоре-де к ним приедет из Петербурга «петиметр» (почему Проскуров уже заранее, даже не видав Карла Эйзенбаха, пожаловал его в петиметры, этого и сам он, пожалуй, не знал вполне основательно).
Не знал также Андрей Николаевич, что главною целью поездки барона Карла была не Москва, а именно Проскурово. Туда он должен был заехать якобы по дороге, но на самом деле старый барон Эйзенбах, денежные дела которого были далеко не в блестящем состоянии, с большим трудом собирал сына в эту поездку. Проскуров не знал, каких трудов стоило его приятелю найти средства на этот случай для сына. Однако, несмотря на затруднения, все было сделано не только с уменьем соблюсти известные внешние приличия, но даже с расчетом на некоторое впечатление. Карл ехал в собственном, весьма удобном и изящном экипаже, с ним были запас щегольского платья, два лакея. Кроме розанов он вез в подарок князю бювар, за который, скрепя сердце, старик Эйзенбах заплатил хорошие деньги.
Все это было ставкою опытного игрока, рассчитавшего на почти верный выигрыш и не жалеющего увеличить свой ударный, рассчитанный куш. Эйзенбах сильно рассчитывал на свадьбу сына с княжною Проскуровой. Эта свадьба могла не только поправить его дела, но и позолотить побледневший герб барона, и позолотить с честью.
Таким образом молодой барон Карл явился в Проскурово блестящим гостем.
Его встретили тут с не меньшим достоинством и тактом. Сейчас же по приезде барона отвели во флигель, где были приготовлены для него комнаты. Почтенный дворецкий с медлительными и важными движениями явился к нему спросить, не угодно ли будет барону откушать у себя, потому что господа уже кончили обед и князь Андрей Николаевич легли почивать после обеда, но, проснувшись, примут барона через два часа.
Проговорив все это, дворецкий откланялся, и барон мог, если ему было угодно, сделать честь расставленным на круглом столе блюдам на серебряном подносе. Флигель, отведенный под его помещение, был сплошь увит ползучими растениями, ветви которых причудливым кружевом свешивались над окнами, пропуская сквозь свои тонкие листья лучи солнца, заливавшие широкий цветник пред флигелем.
Эйзенбах устал с дороги, чувствовал голод и с тем большим удовольствием принялся за вкусные блюда. Он ел не спеша, стараясь оглядеться и оценить ту роскошь, в которую попал теперь и которая, может быть, со временем станет его собственностью. Ему было приятно чувствовать вокруг себя прохладу уютных комнат, уставленных штофною мебелью и дорогими вещами; ему было удивительно после только что испытанных неприятностей и лишений дороги видеть пред собою стол, за которым он сидел, отрезать золоченым ножом кусок паштета, которому позавидовал бы король Франции, наливать вино из хрустальных графинов и чувствовать ароматный, нежный, особенно во время еды, вкусный запах фруктов, поставленных пред ним в хрустальной же вазе, на причудливой серебряной подставке.
«Этот князь, – соображал барон, сидя за столом, – должен быть страшно богат, гораздо богаче, чем мы думали с отцом».
И он еще раз в душе решил, что постарается вести себя по возможности умно и дальновидно, не отступая ни на шаг от тех советов, которые давал ему предусмотрительный отец при отъезде.
Встав из-за стола, Эйзенбах начал одеваться, чтобы представиться князю. Камзолы, привезенные им с собою и казавшиеся ему в Петербурге довольно богатыми, теперь, после виденной им в Проскурове роскоши, были едва только приличными, и самый роскошный наряд, про который он говорил отцу, что едва ли стоит его делать, так как пред князем необходима скромность, показался ему совершенно соответствующим.
Когда Эйзенбах оделся со всею тщательностью аккуратного человека, к нему снова явился важный дворецкий с докладом о том, что князь проснулся и ждет к себе молодого гостя.
VI. Дипломатический разговор
Карл Эйзенбах был введен дворецким в большой кабинет старого князя. Тот сидел у окна в кресле. Рядом с ним стоял столик, на котором в чинном порядке помещались очки, табакерка, платок, фарфоровая саксонская чашка с крышкой, стопка золотообрезной бумаги и карандаш.