Волконский не мог побледнеть, потому что на его лице давно не было ни кровинки, не мог ужаснуться, потому что он давно носил в душе чувство, которое был и мучительнее, и сильнее всякого ужаса. Он видел теперь только, что силы совсем оставляют его и что он не может ничего ни сказать, ни сделать.
– Что князенька, невеселы стали? – вдруг обернулась к нему Анна Иоанновна. – Али осердились на меня? Простите меня, сироту вдовую! – Она рассмеялась. – Ну, помиримтесь, полно… нате, целуйте! – и она протянула князю Никите свою обутую в кожаную туфлю ногу.
Волконский не двинулся.
Нога оставалась протянутою.
Бирон несколько раз взглянул бегло то на Никиту Федоровича, то на ногу и вдруг вскочил со своего места. Он казался очень возмущенным.
– Неблагодарный шут! – сказал он. – Позвольте мне, государыня! – и он наклонился.
– Нет, зачем? – застенчиво проговорила Анна Иоанновна. – Оставьте его – он блаженненький, пусть его, а вам руку, – и она подала Бирону свою пухлую, с короткими пальцами и плоскими, с резкими черными каемками на концах, ногтями руку.
Граф взял ее своими белыми, тонкими пальцами в кольцах и бережно поднес к губам.
Князь Никита все сидел по-прежнему.
– Шут, – наконец слабо, едва слышно проговорил он – Чем я шут? А впрочем, там, где немецкий конюх первым министром, – там русскому князю, чтобы не становиться с ним на одну доску, пожалуй, остается одно уж…
Бирон не дал ему договорить, он вскочил. Но императрица тоже вскочила и, умоляюще отстраняя графа, громко вскрикнула:
– Ах, только не при мне! Завтра я все велю…
И она выбежала из комнаты.
Бирон бросился за нею.
Князь Никита вдруг встал и, сам не зная как, точно его кто-то вел, вышел на улицу. Через несколько минут его уже искали по всему дворцу.
Никита Федорович шел по улицам Петербурга так же, как ходил в поле своей деревни – без цели, не зная расстояния и забыв время. Иногда прохожие сторонились от него и с удивлением смотрели вслед этому человеку, одетому в грубый нескладный кафтан деревенского покроя, без шапки и теплого платья. Князь шел, не замечая холода, напротив, его голова горела, и точно какой-то молот стучал в ней.
«Что она сказала, что сказала? В клетке железной… Господи, за что? – думал он. – Завтра утром, на рассвете, если даже и дурная погода… Но скоро ли этот рассвет?… Когда он?»
И он снова шел. Руки его костенели, и коленам было холодно.
«Странно, отчего это мне холодно? – рассуждал он. – Что это за длинная улица? И какая широкая… А! Это здесь повезут ее… это – Невская першпектива».
Он остановился. Здесь нужно было ему быть, здесь остановиться.
Князь огляделся. Небо стемнело, должно быть, давно, потому что в нем горели яркие звезды, и луна большим серебряным кругом светила со своей высоты.
Над Петербургом стояла ночь. Улицы затихли. И впервые в жизни князю Никите стала страшна луна, то есть не самая луна, а неровные тени, лежавшие на ней, когда он смотрел на нее, как будто это были какие таинственные, неразгаданные знаки, страшные, непонятные. Князь хотел оторваться от них, но не мог. Он смотрел на месяц, хотя это было страшно, и месяц смотрел на него и говорил с ним своими знаками. Он вздрагивал иногда. Кто был этот он, кто вздрагивал – месяц ли или сам князь Никита, последний не знал; впрочем, ему казалось, что месяц. Знаки все время двигались, медленно расплываясь и меняясь, опять повторяясь. В них была удивительная сила, но только понять их было нельзя.
И долго Волконский мучился так.
Наконец это мучительное состояние тревоги начало мало-помалу таять.
Перешедшая на другую сторону неба луна стала бледнеть, а звезды начали застилаться светом зари и пропадать в нем одна за другою.
Где-то близко, сверху, почти над самым ухом князя Никиты, раздался удар колокола. Он поднял голову и увидел, что стоит у церкви.
Первая мысль, которая пришла ему в голову, была – войти в Божий храм.
«Рассвет! – остановился он. – Ее повезут сейчас! В груди моей скорпионы, и змеи в сердце моем, и черви разъедают мозг мой! – чувствовал он в себе. – Ожидание, ожидание, ожидание… Вот ее повезут сейчас».
Князь, закостенелый, холодный, прижался к холодной стене церкви и безумными глазами смотрел на дорогу.
Народа был еще мало; улица казалась пустынной. Лишь несколько богомольцев прошли в церковь.
«Не скоро еще!» – подумал князь Никита и вздохнул.
Какая-то старушка с очень умиленным, слезливым лицом и склоненною набок головою, проходя мимо, набожно сунула ему грошик в руку и прошла, часто закрестясь. Никита Федорович бессознательно зажал в кулак этот зачем-то поданный ему грошик.
На дороге в это время показалась вдали лошадь, которая везла за собою что-то. Так и народ шел.
«Она», – мелькнуло у князя Никиты, и он свободною рукою схватился за стену, однако рука скользнула, он едва удержался на ногах.
Лошадь, тряся головою, придвигалась. За нею шла другая, потом третья и еще. Это был просто обоз. Чухонцы, привозившие провизию на рынок, шли тут же в своих особенных шапках с наушниками.
«Господи, поскорей бы!» – думал Никита Федорович.
Мало-помалу улица оживлялась. Никого не везли и никакой клетки не было, да и не могло быть: рассказ Анны Иоанновны о клетке был только шуткою.
IX. В монастыре
В первое время трудно было Аграфене Петровне Волконской в монастыре. Раннее вставание, долгое стоянье в церкви, мало питательная и однообразная пища, размеренная и строго определенная жизнь, требовавшая ежеминутного подчинения, – тяготили ее. Несмотря на то что она не была пострижена, но только жила в монастыре под «строгим надзором» игуменьи, она должна была вследствие этого строгого надзора безусловно подчиняться всем монастырским порядкам.
Ей не позволяли никому писать и не допускали до нее никаких писем, так что она даже не знала, были ли на ее имя письма. Таким образом ни о муже, ни о сыне, ни о ком из своих она не имела известий.
Политические события доходили до монастыря в рассказах, почти всегда преувеличенных, сбивчивых, в которых трудно было разобраться. Однако из них Аграфена Петровна могла узнать, что великая княжня Наталья Алексеевна скончалась в Москве, затем умер молодой император, и на престол взошла Анна Иоанновна, которую стали поминать на ектениях.
О Меншикове рассказывали, что он после своей ссылки показал удивительный пример смирения и стал совсем другим человеком. Однако он вскоре тоже умер.
«Да, ему легко теперь, – думала Аграфена Петровна. – Если б и мне!.. Все равно!.. Разве это – жизнь, как я живу теперь?»
Но сейчас же наряду с этой мыслью у нее являлась почти безумная надежда, что вдруг каким-нибудь непонятным, чудесным образом наступит ее освобождение, кто-нибудь явится и выведет ее. И она задумывалась об этом невозможном счастье и, поняв его невозможность, снова впадала в уныние.
Дни тянулись одни похожие на другие. Время шло, казалось, очень долго и вместе с тем скоро. Оно было слишком однообразно, не давало никаких событий, которые выделялись бы из ряда вон, и потому все давно прошедшее казалось свежим и недавним.
В особенности в первое время Аграфена Петровна не могла принять никакого участия в монастырской жизни.
Так прошло около двух лет, и она попривыкла, наконец, освоилась.
При своем уме и уменье жить она сумела поставить себя в монастыре и с матерью-игуменьей, и со старыми монахинями.
Мало-помалу игуменья стала менее строго относиться к ней, разрешала не так часто ходить в церковь, звала к себе, любя ее беседу, трапезовать.
Наконец Волконской был передано письмо от брата Михаила Петровича, который прислал в монастырь вклад и обещался не оставлять и впредь денежными высылками.