Няня замолчала, застучав своими спицами, а графиня задумалась, все продолжая держать за головою руки и остановившись глазами пред собою, видимо, не глядя на то, на что смотрела. Ее спокойное, с тонким, мягко очерченным профилем личико, на которое она, вопреки моде, никогда не клала румян и белил, было действительно нежно, отливая слегка бледным молочным матом, оттенявшим робкий, мягкий румянец на щеках. Золотистые, белокурые волосы, которые тоже никогда не касалась пудра, вьющимися волнами лежали назад. Полуоткрытые маленькие губы, когда она улыбалась, показывали два ряда ровных белых зубов.[8 - О замечательной красоте графини Скавронской сохранилось свидетельство не только г-жи Лебрен, которая в своих записках говорит, что она была «хороша, как ангел», но и других лиц, – между прочим графа Сегюра. Державин воспел ее под именем «Пирры».]
– Посмотрю я на тебя, Катюша, – начала опять няня, взглядывая на графиню и выправляя нитку, – такая ты у меня красавица, и так твоя красота пропадом пропадает – даром совсем… Ну что это – и наряды есть, вот и посейчас не разобраны стоят, и драгоценности разные, ожерелья, браслеты… все есть. Хоть бы в Вилыврали,[9 - Вилла-Реале.] что ли, пошла – там, говорят, так хорошо… и народ, и все… А то что ж сидеть-то так!
Графиня, по-прежнему улыбаясь, смотрела на старуху, слушая ее вечные сетования.
– Полно, няня, ну что я туда пойду? Зачем? – повторила она всегдашний свой ответ и, повернувшись на бок, потянула на плечо свою шубку, а затем спросила: – Что, граф еще не вернулся?
– Вернулся, вернулся, мой друг, – послышалось в ответ в дверях, и граф Павел Мартынович плавною, балансирующею походкой, на цыпочках, подлетел к жене, нагнулся и поцеловал ее розовый локоть.
– Ты где был?
– На Вилла-Реале, – заговорил граф, жестикулируя (он перенял эту привычку от итальянцев). – Ах, как там хорошо! Все новости, все сейчас узнаешь… Послушай, Катрин, когда я наконец добьюсь того, что мы поедем вместе… куда-нибудь?..
– Ты – точно вот няня, – перебила Скавронская и показала на старуху.
– Ах, няня!.. здравствуй! – обратился к ней граф.
О, donna amata! О, tu che fui dura
E la speme, cacciai di mianatura![10 - О, любимая женщина! О, ты, которая была неприступноюИ изгнала надежду из моей груди! (ит.).] —
пропел он речитативом стихи собственного сочинения для либретто одной из своих опер.
Няня при слове «dura» сердито покосилась на него и проворчала:
– Ну, уж вы всегда, ваше сиятельство!..
– Нет, кроме шуток, Катрин, – снова обратился граф к жене, – ты знаешь, я из верного источника узнал, что говорят, будто я держу взаперти… Представь себе!.. Это я-то, я!.. Ну, скажи, разве я похож на северного варвара, а? – и Скавронский рассмеялся.
Графиня продолжала лежать серьезною.
– Ах, не все ли мне равно, что говорят! – сказала она и отвернулась.
– Да, но согласись сама, что положение посла наконец обязывает, – начал было Павел Мартынович, но запутался, щелкнул языком и снова пропел фальшиво: – О, donna ama-ata…
– А петь так положение посла позволяет? – спросила Скавронская.
Граф прищурился и поджал губы.
– Ну, ничего, дома можно, а? Ведь можно?.. И к тому же я потихо-о-оньку…
– Полно… при няне! – остановила его жена по-французски.
– Ах! То при няне, то без няни! – полураздраженно заговорил он. – Ну, что ж это, и спеть нельзя! Нет, знать, это у тебя от «капризов», как называют это французы… Просто оттого, что ты одна постоянно… Вот и все. Послушай, Катрин, голубушка, – вдруг приступил он к жене, складывая руки и почти на колена сползая с маленького кресла. – Послушай, ну, познакомься ты хоть с кем-нибудь… Ну, позови кого хочешь… Я со дна морского достану, кажется.
Графиня долго молчала, а потом вдруг обернулась к мужу и тихо проговорила:
– Познакомь меня с графом Литтою!
X. Граф Павел Мартынович
Граф Скавронский вышел от жены задумчивый и серьезный.
– Позовите ко мне Гурьева, Дмитрия Александровича, – приказал он мимоходом лакею, попавшемуся ему на дороге, и, миновав длинный ряд роскошно разукрашенных комнат и зал великолепного палаццо, направился в свой кабинет.
Этот кабинет – просторная комната, обставленная кругом дорогими шкафами с книгами, – носил характер тех кабинетов, какие обыкновенно бывают только у очень богатых людей и в которых, несмотря на то что там кажется все придуманным и приспособленным – каждый столик, даже винтик – для занятий, менее всего занимаются серьезным делом. Тут было все: и фигурные бронзовые чернильницы, из которых неловко писать при настоящей деловой работе; и покойные большие кресла с выдвинутыми столиками, очень удобные для дремоты после обеда, но никак не для чтения; и столы, заваленные планами, бумагами и картами, значение которых смутно понимал сам хозяин; и книги в слишком красивых и тяжелых переплетах, чтобы пользоваться ими часто.
Скавронский сел к широкому круглому письменному столу и начал было бегло просматривать попавшиеся ему под руку бумаги, но вскоре оставил это занятие.
Было очень жарко. Павел Мартынович несколько раз вытер себе лоб платком. Он попробовал потом снова и с усилием приняться за бумаги, но махнул рукою, широко зевнул и стал задумчиво смотреть в окно, подперев голову рукою и опершись на локоть.
Маленькая дверь за шкафом скрипнула, и в комнату тихо и скромно вошел средних лет человек с умными, строгими чертами лица и, потирая руки, не спеша, словно отлично зная себе цену, приблизился к столу.
– Дмитрий Александрович, – заговорил Скавронский, – что же вы! Я вас жду, жду… у меня дело к вам есть, а вы не приходите.
Гурьев равнодушно улыбался и, по-прежнему не спеша, опустился на стул по другую сторону стола.
– Дело, так дело… посмотрим, в чем оно! – ответил он.
Скавронский несколько раз повернулся на своем месте, собираясь говорить:
– Вот видите ли… я сейчас от графини…
Дмитрий Александрович кивнул головою.
– Она ужасно скучает, – продолжал Скавронский. – Согласитесь, что не может же она оставаться так навсегда без общества… это немыслимо, и притом такое ее одиночество создает мне репутацию северного варвара, дает почву слухам о том, что будто я ее держу взаперти… Согласитесь, это невозможно… Мое положение посла…
Гурьев закивал головою с выражением, что он-де совсем согласен с графом, тем более, что знает уже заранее все то, что тот хочет сейчас сказать ему.
– Ну да, и что же вы хотите сделать? – спросил он Скавронского.
Тот пожал плечами.
– Я думаю, если у нее нет общества, то нужно познакомить ее с кем-нибудь… Ведь нельзя же оставлять ее постоянно с няней да с этой француженкой Лебрен. Положим, мадам Лебрен – вполне достойная женщина, но положение мое как посла…
– Ну и прекрасно! – снова перебил Гурьев. – Значит, представьте графине сначала часть неаполитанского общества, потом еще, и так перезнакомьте ее со всеми.
Скавронский, хитро прищурясь, как будто вот тут-то он и поймал Дмитрия Александровича, закачал головою и помахал пальцем:
– Нет-с, этого-то она и не желает. Если бы дело только в этом заключалось!.. Нет, Дмитрий Александрович, тут вот и вопрос.
– Какой же вопрос? Что же угодно графине?
– Я думаю, что графиня не знает сама, что ей угодно; все это – капризы, происходящие от уединения. У нас тут был больной конюх Дмитрий. Его вылечил командир мальтийского корвета Литта…
– Знаю, – опять кивнул головою Гурьев.
– Ну, так вот ей хочется познакомиться с этим Литтою. А сам я не знаком с ним… как нарочно, мы не встретились нигде, да в последнее время его, кстати, совсем нигде и не видно… и кроме того, насколько я знаю, корвет не сегодня завтра уйдет в море…