По сияющему радостному лицу князя Никиты и в особенности по смущению дочери, которое не могло скрыться от отцовского глаза, Петр Михайлович догадался, что между ними что-то происходит теперь, что и князь, и его дочь не совсем равнодушно ходят в паре под звуки этого польского. И вдруг он вспомнил недавнюю охоту, и та тоже показалась ему подозрительною.
«Так вот оно что! – решил Бестужев. – Ну, хорошо, посмотрим…»
В нем закипели досада и гнев против дочери. Положим, он никогда не был приверженцем старых московских порядков: сына весьма охотно отдал на воспитание в Берлин и радовался, когда тот, окончив там курс, поступил на иностранную службу; сам он, наконец, служил за границей и, давно став европейским человеком, держал дочь свободно, вовсе не по-московски. Но теперь, когда на самом деле, видимо, происходило то, о чем он проповедовал так часто на словах, в нем невольно поднялось скрывавшееся где-то на дне души чувство слепой отцовской власти над дочерью, и он возмутился ее самостоятельностью, которую сам же допустил и которой не стеснял никогда до сих пор. Он вспомнил свою собственную женитьбу, вспомнил, как еще сравнительно недавно девушка не смела смотреть даже на жениха, а не только на постороннего молодого человека – и вдруг его родная дочь вот так свободно разговаривает с приезжим князем Волконским, у них, быть может, решается что-нибудь, а он, отец, ничего не знает, и он большими, тяжелыми шагами спустился с лестницы и направился к площадке.
В эту минуту как раз кончился польский, и пары с глубоким поклоном расходились в разные стороны.
Бестужев, сдвинув брови и сердито опустив углы губ, подозвал к себе дочь.
– Отчего ты танцуешь с Волконским? – спросил он, не скрывая своего гнева.
Аграфена Петровна удивленно взглянула на него.
– Надо же с кем-нибудь танцевать, – ответила она, – для того и бал.
– Хорошо… Но больше ты не будешь танцевать с ним во весь вечер. Слышала?
– Я избрана царицей бала, – возразила с улыбкой Аграфена Петровна, – и здесь, по закону и обычаю, все в моей власти: я могу делать все, что хочу, и танцевать, с кем мне угодно.
Она была права – обычай был действительно таков. Петр Михайлович ничего не мог сказать ей; его родительская власть здесь не имела силы.
– Черт возьми ваши обычаи и эти танцы! – процедил он сквозь зубы и на весь вечер остался уже молчаливый и неприветливый, с нетерпением ожидая, когда, наконец, разъедутся гости.
Черемзин, как маршал, распоряжавшийся танцами, велел играть менуэт и стал устраивать пары. Аграфена Петровна танцевала менуэт опять с Волконским.
VII. Отец
Проводив последнего гостя, Бестужев, несмотря на поздний час, направился прямо в уборную дочери. Аграфена Петровна, утомленная весельем этого дня, сидела у зеркала в большом мягком кресле, медля позвать своих служанок. Она желала остаться несколько минут теперь одна, сама с собою, после всего этого бального шума, пестроты, суетни и блеска. Она откинулась на спинку кресла и сидела так, не меняя положения и наслаждаясь тишиной и покоем.
Отец вошел быстро, не постучав предварительно в дверь, и большими шагами приблизился к креслу.
Аграфена Петровна вздрогнула.
– Господи, как вы меня испугали! – проговорила она.
– Спасибо, Аграфена Петровна, зело тебе спасибо! – начал тот сердитым голосом. – Скажи, пожалуйста, что все это значит?
Бестужева не была удивлена ни вопросом, ни вообще неудовольствием отца. Она знала заранее, что дело не обойдется без серьезного объяснения, но не ожидала того тона, которым говорил теперь Петр Михайлович. Он никогда не обращался так с нею.
– Простите, батюшка, но сегодня я просто не могу говорить: я устала, нездоровится мне, завтра…
– Если я говорю, так не завтра, а сегодня! – резко перебил Бестужев. – Да изволь встать, когда говоришь с отцом! – вдруг крикнул он и отвернулся.
Аграфена Петровна испуганно подняла свои прекрасные, выразительные глаза на отца, недоумевая, что сделалось с ним, и тихо встала с кресла, опустив голову и покорно сложив руки, готовая теперь слушать и подчиняться ему.
Эта ее покорность, – напускная покорность, как воображал Бестужев, – только больше взбесила его. Он хотел, чтобы лучше она рассердилась, вспылила, расплакалась, наконец, хотя он терпеть не мог слез, только бы она дала ему повод вылить, в потоке укоризненных слов, накипевшую в его груди злобу. Но она стояла пред ним, тихая и милая, в своем великолепном наряде, который удивительно шел к ней.
– Извольте ж отвечать, сударыня! – проговорил, едва сдерживаясь, Петр Михайлович.
– Да в чем же я виновата? – произнесла, вполне овладев собою, Аграфена Петровна.
– Мебель… мебель – это раз! – снова закричал Бестужев, раздражаясь уже резким звуком собственного голоса и в особенности тем, что не может сдержать гнев.
– Это – не более, как случайность; почем же я могла знать, что это так выйдет?
– Знаю, все это я знаю тоже, что не случайность… меня-то, матушка, не проведешь!.. Ты вот тут думаешь о своем самолюбии, а мне приходится расплачиваться за это, – горячился Петр Михайлович. – Что ты думаешь, она, – он произнес это слово так, что было ясно, что он разумеет герцогиню, – не напишет теперь обо всем в Петербург, не станет жаловаться?… Легкая штука – нечего сказать! И попомни мое слово, даром тебе эта мебель не пройдет… Вот увидишь, когда-нибудь да вспомнится… отмстит она тебе!.. Ну, а затем Волконский…
– Что же Волконский? – спросила вдруг Аграфена Петровна.
Бестужев остановился, подыскивая выражение, которое соответствовало бы тому, что он хотел сказать.
– Что у тебя было с ним, а?
Она не ответила.
– Что у тебя было с ним? – повторил Петр Михайлович.
– Решительно ничего… Что ж, я только танцевала… я могла сделать это. Тут не было ничего дурного…
Бестужев закусил губу.
– Ах, знаю я это все! – повторил он. – Да ведь ты: же понимаешь… ведь видишь, что он без ума от тебя…
– Если вы все видите, так должны и об этом знать, – возразила она, пристально взглядывая на отца, ожидая, что он ответит.
– Та-ак! – протянул он. – А если, по-моему, и сама ты…
– Что я сама?… Ну, это – неправда, неправда, ничего я сама… для меня Волконский решительно как все другие, – волновалась Аграфена Петровна, а в голове у ней мелькало в это время: «Господи! неужели заметно?… неужели я в самом деле?., да нет, нет!..» – Этого не может быть, – продолжала она вслух! – Кто вам сказал это? Или вы сами заметили?
– Это все равно, но если это так, то я тебя предупреждаю, что этого никогда не будет, я не позволю. Слышишь? не позволю… Я тебе дам без отца, никогда не спросясь… замуж выходить!.. Ишь, выдумала… волю забрала! Так я сумею привести тебя на путь истинный!
И Бестужев, круто повернувшись, ушел, застучав каблуками и не простившись с дочерью.
Аграфена Петровна долго оставалась пред зеркалом, так, как оставил ее отец. Мысли с особенною, необычайною быстротою менялись в голове. Гнев отца, торжество над герцогиней, невыясненное до сих пор и вдруг получившее теперь точно какую-то определенную форму чувство к Волконскому, – все это волновало ее, тревожило, не давало успокоиться. Она забыла об усталости и чувствовала, что сон не придет к ней… Грудь ее точно была стеснена чем…
«Шнуровка, – пришло ей в голову, и она, подумав о своем наряде, оглядела себя в зеркало с ног до головы. – „Eine F?rstin – настоящая княгиня“», – вспомнила она слова Розы.
Аграфена Петровна позвала Розу, велела раздеть себя и подать свой широкий шелковый шлумпер.
– Я еще не лягу в постель, – пояснила она и, сев за свой маленький письменный стол, тщательно очинила перо и начала письмо к брату в Ганновер.
Она по-немецки писала ему о перемене в отце, об его вспышке и о том, что он вдруг выразил желание стать тираном ее души в противность тому просвещению, которое столь свойственно всему роду Бестужевых. О Волконском, разумеется, в письме не было речи. Да и не о нем теперь беспокоилась Аграфена Петровна. Ей важно было выяснить при помощи брата, неужели, если действительно она полюбит кого-нибудь, то отец может положить запрет на ее свободную любовь, на лучшее чувство ее души?
Анна Иоанновна в этот вечер тоже долго не ложилась спать и тоже писала. Она писала медленно, постоянно морщась и с неимоверным трудом обдумывая «штиль» своего письма. Вернувшись домой, она быстро скинула свое ярко-желтое платье и тут же подарила его камеристке, потом прогнала всех из комнаты и села писать прямо к дяде-государю. Она долго перечеркивала, переписывала и переделывала, но, составив, наконец, слезную жалобу на Бестужева царю Петру, перечитала ее и изорвала. Она положительно не могла написать так, как следовало. Все письма к государю сочинял ей Петр Михайлович, и теперь некому было заменить его.
«Господи, что же делать мне? – спрашивала себя Анна Иоанновна. – Матушке написать, она – моя единственная защитница, – решила она, и уже без помарок и перечеркиванья, написала многословное послание к царице Прасковье, в котором жаловалась на терпимые ею в Курляндии притеснения и просила, чтобы матушка умолила своего деверя-царя отозвать отсюда Бестужева. – Ну, Петр Михайлович, посмотрите вы с вашей Аграфеной теперь! Уж я терплю-терплю, а потом добьюсь своего, посмотрим… Заговорите вы, как уберут вас отсюда!» – думала она, заранее радуясь тому, как «разжалуют» Бестужева, в чем она не сомневалась, надеясь, что государь ни в чем не откажет своей покорной золовке.
На другой же день Петр Михайлович узнал, что герцогиня послала уже рано утром секретного гонца в Петербург с собственноручным письмо к матушке-царице Прасковье. Цель этого послания и содержание письма были ясны Бестужеву.