Я спрашиваю кого-то: «Сколько лет Блоку?» Мне отвечают: «Около сорока».
Ему нет сорока лет! Но Байрону было тридцать, когда он сказал:
То пресыщенье? Оно теперь следит
За мной, как тать, везде. В душе разбитой тьма,
И красота меня уж больше не пленяет,
И даже – ты сама…
У Байрона нет вопросительного знака после слов «То пресыщенье». Это я мысленно ставлю этот вопрос. Я думаю – неужели это пресыщенье?
Начинается литературный вечер.
КАФЕ «ДВЕНАДЦАТЬ»
Это кафе на Садовой, двенадцать. Я сижу здесь за столиком с моими товарищами.
Кругом пьяные крики, шум, табачный дым.
Играет скрипка.
Я бормочу стихи Блока:
Вновь сдружусь с кабацкой скрипкой…
Вновь я буду пить вино…
Все равно не хватит силы дотащиться до конца
С трезвой жалкою улыбкой, за которой
Страх могилы, беспокойство мертвеца…
К нашему столику, неуверенно шагая, подходит человек. Он в черной бархатной блузе. На груди у него большой белый кисейный бант.
Лицо этого человека обсыпано пудрой.
Губы и брови подведены.
На лице улыбка – пьяная и немного сконфуженная. Кто-то говорит:
– Сережа, садись с нами.
Теперь я вижу, что это Есенин.
Он грузно садится за наш столик. Сердито смотрит на какого-то пьяного. Бормочет: «Дам в морду… уходи…»
Я поглаживаю руку Есенина. Он успокаивается. Снова улыбается как-то сконфуженно и жалко.
За краской его намалеванного рта я вижу бледные губы.
Кто-то еще подходит к нашему столику.
Кто-то кричит: «Надо составить столы».
Начинают сдвигать столы.
Я выхожу на улицу.
У ГОРЬКОГО
Мы входим на кухню. На плите – большие медные кастрюли.
Мы проходим через кухню в столовую.
Навстречу нам идет Горький.
Что-то изящное в его бесшумной походке, в его движениях и жестах.
Он не улыбается, как это полагается хозяину, но лицо у него приветливое.
В столовой он садится за стол. Мы рассаживаемся на стульях и на низенькой пестрой тахте. Я вижу – Федина, Всеволода Иванова в солдатской шинели, Слонимского, Груздева.
Покашливая, Горький говорит о литературе, о народе, о задачах писателя.
Он говорит интересно и даже увлекательно. Но я почти не слушаю его. Я смотрю, как он чуть нервно барабанит пальцами по столу, как он улыбается едва заметно в свои усы. Я смотрю на его удивительное лицо – умное, грубоватое и совсем не простое.
Я смотрю на этого великого человека, у которого легендарная слава. Вероятно, это нехорошо, беспокойно, утомительно. Я бы не хотел этого.
Как бы в ответ на мои мысли, Горький говорит, что его далеко не все знают, что вот на днях он ехал в машине и охрана задержала его. Он сказал, что он Горький, но один из охраны сказал: «Горький ты или сладкий – это нам безразлично. Предъяви пропуск».
Горький чуть улыбается. Потом снова говорит о литературе, о народе, культуре.
Кто-то за моей спиной записывает то, что говорит Горький.
Мы встаем. Прощаемся.
Чуть прикоснувшись рукой к моему плечу, Горький спрашивает:
– Что вы такой хмурый, мрачный? Почему?
В ответ я что-то бормочу о своем сердце.
– Это нехорошо, – говорит Горький. – Надо полечиться… Вы на днях зайдите ко мне – поговорим о ваших делах.
Мы снова идем через кухню. Выходим на лестницу.
Выходим на Кронверкский проспект – на проспект Горького.
ВСТРЕЧА
По бесконечным лестницам я хожу вверх и вниз. В руках у меня папка с бумагами, с бланками. В эти бланки я вписываю сведения о жильцах. Это – всесоюзная перепись населения.
Я взял эту работу, чтоб увидеть, как живут люди.