Бывало, в разведку либо в секрет, а уж по дороге, безусловно, в польскую халупу.
К мельнику всё больше ходили.
Мельник такой существовал престарелый. Баба его сказывала: имеет, – говорит, – он деньжонки капиталом, да только не говорит где. Будто обещал сказать перед смертью, а пока чего-то пугается и скрывает.
А мельник, это точно, скрывал свои деньжонки.
В задушевной беседе он мне все и высказал. Высказал, что желает перед смертью пожить в полное семейное удовольствие.
– Пусть, – говорит, – они меня такого-то малехонько побалуют, а то скажи им, где деньжонки, – оберут как липку и бросят за свои любезные, даром что свои родные родственники.
Мельника этого я понимал и ему сочувствовал. Да только какое уж там, сочувствовал, семейное удовольствие, если болезнь у него жаба и ноготь, приметил я, синий.
Хорошо-с. Баловали они старичка.
Старик кобенится и финтит, а они так во взор его и смотрят, так перед ним и трепещут, пугаются, что не скажет про деньги.
А была у мельника семья: баба его престарелая да неродная дочка, прелестная паненка Виктория Казимировна.
Я вот рассказывал великосветскую историю про клад князя вашего сиятельства – все воистинная есть правда: и босячки-крохоборы, и что били меня инструментом, да только не было в тот раз прекрасной полячки Виктории Казимировны. Была тогда другая особа, тоже, может быть, полячка – супруга молодого князя вашего сиятельства. А что касается Виктории Казимировны, то быть ее тогда, конечно, не могло. Была она в другой раз и по другому делу… Была она, Виктория Казимировна, дочка престарелого мельника.
И как это вышло? С первого даже дня завязались у нас прелестные отношения… Только, помню, пришли раз к мельнику. Сидим – хихикаем, а Виктория Казимировна все, замечаю, ко мне ластится: то, знаете ли, плечиком, то ножкой.
– Фу ты, – восхищаюсь, – какой интересный случай.
А сам все же пока остерегаюсь, отхожу от нее да отмалчиваюсь.
Только попозже берет она меня за руку, любуется мной.
– Я, – говорит, – господин Синебрюхов, могу даже вас полюбить (так и сказала). И уже имею что-то в груди. Только, – говорит, – есть у меня до вас просьбишка: спасите, – говорит, – меня для ради бога. Желаю, – говорит, – уйти из дому в город Минск или еще в какой-нибудь там в польский город, потому что – сами видите – погибаю я здесь курам на смех. Отец мой, престарелый мельник, имеет капитал, так нужно выпытать, где хранит его. Нужно мне разжиться деньгами. Я, – говорит, – против отца не злоупотребляю, но не сегодня завтра он, безусловно, помрет, болезнь у него – жаба, и пугаюсь я, что про капитал не скажет.
Начал я тут удивляться, а она прямо-таки всхлипывает, смотрит в мои очи, любуется.
– Ах, – говорит, – Назар Ильич господин Синебрюхов, вы – самый здесь развитой и прелестный человек, и как-нибудь вы это сделаете.
Хорошо-с. Придумал я такую хитрость: скажу старичку, дескать, выселяют всех из местечка Крево… Он, безусловно, вынет свое добро… Тут мы и заставим его поделить.
Прихожу назавтра к ним, сам, знаете ли, бороденку подстриг, блюзу-гимнастерку новую надел, являюсь прямо-таки парадным женишком.
– Сейчас, – говорю, – Викторичка, все будет исполнено.
Подхожу демонстративно к мельнику.
– Так и так, – говорю, – теперь, – говорю, – вам, старичок, каюк-компания – выйдет завтра приказ: по случаю военных действий выселить всех жителей из местечка Крево.
Ох как содрогнется тут мой мельник, как вскинется на постельке… И сам как был в нижних подштанниках – шасть за дверь и слова никому не молвил. Вышел он на двор, и я тихонько следом. А дело ночное было. Луна. Каждая даже травинка виднеется. И идет он весь в белом, будто шкелет какой, а я за сарайчиком прячусь.
А немец, помню, чтой-то тогда постреливал. Только прошел он, старичок, немного, да вдруг как ойкнет. Ойкнет и за грудь скорей. Смотрю – и кровь по белому каплет.
«Ну, – думаю, – произошла беда – пуля». Повернулся он, – смотрю, – назад, руки опустил и к дому.
Да только, – смотрю, – пошел он как-то жутко. Ноги не гнет, сам весь в неподвижности, а поступь грузная.
Забежал я к нему, сам пугаюсь, хвать да хвать его за руку, а рука уж холодеет, и смотрю: в нем дыханья нет – покойник. И незримой силой взошел он в дом, веки у него закрыты, а как на пол ступит, так пол гремит – земля к себе покойника требует.
Закричали тут в доме, раздались перед мертвецом, а он дошел поступью смертной до постельки, тут и скосился.
И такой в халупе страх настал – сидим, и дышать даже жутко.
Так вот помер мельник через меня, и сгинули – во веки веков – его деньжонки капиталом.
А очень тут загрустила Виктория Казимировна. Плачет она и плачет, и всю неделю плачет – не сохнут слезы.
А как приду к ней – гонит и видеть меня не может.
Так прошла, запомнил, неделя, являюсь к ней. Слез, – смотрю, – нету, и подступает она ко мне даже любовно.
– Что ж, – говорит, – ты сделал, Назар Ильич господин Синебрюхов? Ты, – говорит, – во всем виноват, ты теперь и раскаивайся. Ты, – говорит, – погубил моего отца. И через это я окончательно лишилась его деньжонок. И теперь достань ты мне хоть с морского дна какой-нибудь небольшой капитал, а иначе, – говорит, – ты первый для меня преступник, и уйду я, знаю куда, в обоз, – звал меня в любовницы прапорщик Лапушкин и обещал даже золотые часишки с браслеткой.
Покачал я прегорько головой, дескать, откуда мне такому-то разжиться капиталом, а она вскинула на плечи трикотажный платочек, поклонилась мне низенько.
– Пойду, – говорит, – поджидает меня прапорщик Лапушкин. Прощайте, пожалуйста, Назар Ильич господин Синебрюхов!
– Стой, – говорю, – стой, Виктория! Дай, – говорю, – срок, дело это обдумать надо.
– А чего, – говорит, – его думать? Пойди да укради хоть с морского дна, только исполни мою просьбу.
И осенила тут меня мысль.
На войне, – думаю, – все можно. Будут, может, немцы наступать – пошурую по карманам, если на то пошло.
А вскоре и вышел подходящий случай.
Была у нас в окопах пушечка… Эх, дай бог память – Гочкис заглавие. Морская пушечка Гочкис.
Дульце у ней тонехонькое, снаряд – и смотреть на него глупо, до того незначительный снаряд. А стреляет она всячески не слабо. Стрельнет и норовит взорвать что побольше.
Над ней и командир был – морской подпоручик Винча. Подпоручик ничего себе, но – сволочь. Бить не бил, но под винтовку ставил запросто.
А очень мы любили эту пушечку и завсегда ставили ее в свой окоп.
Тут, скажем, пулемет, а тут небольшое насаждение из елок и – пушечка.
Германии она очень досаждала. В польский костел она била по кумполу, потому был там германский наблюдатель.
По пулеметам тоже била.
И прямо немцам она не давала никакого спасения.