Этюды прошлого века. Рассказы и повести - читать онлайн бесплатно, автор Михаил Забелин, ЛитПортал
Этюды прошлого века. Рассказы и повести
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать

Этюды прошлого века. Рассказы и повести

Год написания книги: 2025
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Однажды пьяный Стасик едва не спалил дом. Еще наш отец говорил: «Если придут воры, они заберут лишь вещи. Если случится пожар, он заберет всё». Дом был бревенчатый, и эти опасения были не беспочвенны.

После этого случая Таня быстро, за полцены продала дом и купила сыну однокомнатную квартиру.

Я до сих пор жалею, что не смогла выкупить этот дом. Он для меня оставался моим детством и юностью, он был опорой нашей семьи. С его продажей рухнули и детство, и юность, будто ушел в небытие родной человек.

В Астрахани я стала бывать реже.


На невидимую ось нанизывались годы, но мало что менялось в семейной жизни. Прошло еще десять лет.

Саша стал получать мизерную пенсию и пропивал теперь уже свои деньги. Стасик так нигде и не работал, и не женился. Как-то в один из своих приездов я сказала ему:

– Тебе ведь скоро сорок лет будет, а ты всё по девкам голоногим шатаешься. Уехал бы куда-нибудь в деревню, пожил бы там, осмотрелся, глядишь и нашел бы себе жену. Там все-таки девушки еще не испорчены городом. Пусть даже некрасивая будет, но хозяйственная и заботливая. А то ведь совсем пропадешь.

Он только рукой махнул.

Приходил иногда к матери, с отцом не общался. Как-то Саша крикнул с порога:

– Иди, забирай своего сына. Лежит босой под забором. Не смог, видно, дойти.

Было стыдно и горько поднимать и с трудом вести раскорячившего ноги Стасика.


В последние годы у Тани обнаружилось повышенное давление. Я говорила ей:

– Ложись в больницу. Полечись. Отдохни, а то ведь надорвешься от такой жизни.

– А они как же? Нет, не могу.


Год назад позвонил Стасик и сказал, что у его матери случился инсульт. Я взяла билет на поезд и поехала в Астрахань.

Таню я увидела в больничной палате. Внутренне я была готова к ее состоянию. Но смотреть на неподвижное, полуживое тело оказалось непомерным испытанием. Она лежала с закрытыми глазами, и на миг я испугалась, что она умерла. В голове не укладывалось, как можно неожиданно, непостижимо, так быстро и неотвратимо превратиться из полного жизни, движения и энергии человека в полутруп. Я присела рядом, взяла ее за руку и заплакала. Таня открыла глаза и, по-моему, узнала меня. Она не могла ни говорить, ни пошевелиться. Жили лишь ее глаза. Мы глядели друг на друга, и мне показалось, что она рада моему приезду. Я была уверена, что она всё понимает, что ее сознание не потухло и говорит глазами.

Я приходила в больницу каждый день и оставалась надолго. Иногда ее навещал Стасик. Через месяц ничего в ее состоянии не изменилось, и Таню перевезли домой. Я, конечно, понимала: больница не может бесконечно заботиться о таких больных. Я была рядом и ухаживала за ней, насколько могла, но про себя думала, что это ненадолго, и придет день, когда я буду вынуждена сказать: «Завтра я уезжаю».

Стасик приходил и уходил. Когда в первый день после больницы к кровати подошел Саша, Таня страшно замычала. Это было жуткое зрелище: лицо оставалось бесстрастным, как маска, руки и ноги были недвижимы, но глаза полны ужаса, и она кричала. Что-то произошло между ними накануне удара, я знала наверняка, но Саша не говорил, а Таня сказать не могла. Как ее с ним оставить, я не представляла, мучилась этим вопросом, но и жить в Астрахани уже не могла.

Попрощалась с сестрой, будто резала себя по живому. Я понимала ее взгляд: «Не оставляй меня одну. Не уезжай, пожалуйста». Делать было нечего, ничего нельзя было исправить, и я вернулась в Москву. Перед отъездом я сказала Саше: «Найми сиделку. С деньгами помогу». Он хмыкнул что-то невразумительное, и мы расстались.

После этого я была в Астрахани еще один раз.

Родные определили Таню в дом инвалидов или в дом престарелых, я так точно и не поняла, как это называется. Дом находился под Астраханью, и ее редко кто навещал. В палате лежало еще пять женщин. Я приехала к ней, взяла ее за руку и заглянула в глаза. Танин взгляд показался мне тусклым и безразличным. Она, по-прежнему, не говорила и не шевелилась. Я провела с ней день, потом еще несколько дней и уехала. Саша меня уверял: там ей хорошо, там за ней ухаживают. А у меня в голове болью отдавались ее погасшие глаза и заброшенная палата на шесть человек.


* * * * *


Я ехал домой, смотрел на потускневшее тяжелое небо и представлял себе Таню не состарившейся женщиной, прикованной к постели, а молодой красавицей на фоне Юсуповского дворца в Архангельском.

Глобус

От Володи Кречетова ушла жена, и он остался один с семилетним сыном на руках.

Володя окончил педагогический институт и уже пять лет работал преподавателем географии в школе. Его всегда привлекали история и география. Ему всегда, возможно, по-детски, казалось, что эти два предмета определяли издавна историю человечества: от египетских пирамид и великих географических открытий до наших дней. Ему почему-то с детства думалось, что эти две науки до сих пор хранят множество тайн и нераскрытых секретов, хотя в институте многие однокурсники смеялись над его выбором.

Теперь, когда он остался один с Алешей, появилось еще одно преимущество в его профессии: он отдал сына в первый класс, в школу, где работал, и теперь имел возможность присматривать за ним и забирать после продленки, когда заканчивались уроки, его домой. Они вместе ужинали, иногда гуляли, иногда играли вечерами, а потом Володя укладывал Алешу спать, садился рядом и что-нибудь рассказывал: или сказки, или выдуманные им самим истории.

За пять лет преподавания в школе Володя не разочаровался в нужности предмета, которому он учил детей, но понял, что география, так же как история, никому здесь не нужны. Несмотря на насмешливое отношение со стороны учителей и издевательски-равнодушное со стороны учеников, он до сих пор был искренне убежден, что, как в древности, так и сейчас, люди не могут жить без знания географии, а история дает возможность понять и узнать не только прошлое, но и будущее. Может быть, он был еще слишком молод и наивен, наверное, оттого и ушла от него жена.

Видимо, по этой же причине он совсем не общался со своими коллегами по работе, хотя их снисходительное отношение и к себе, и к любимым его наукам давно стало привычным.

Володя умел и любил рассказывать, но, когда он вдруг в классе натыкался глазами на равнодушие и смех учеников, ему становилось страшно от мысли, что они его не слышат, что им это неинтересно и ненужно.

С тем большей страстью он рассказывал перед сном своему сыну Алеше о том, о чем не договорил в классе. Однажды он достал из кладовки старинный глобус, подаренный ему еще в детстве его отцом, и показал сыну. Он никогда раньше не вынимал его из-под завала тряпок. Сначала ему казалось, что сын еще маленький и не поймет, потом – что жена будет смеяться и издеваться над ним. А теперь он понял, что, кроме сына, у него никого больше нет на свете, а из вещей самое дорогое – этот глобус.

Обычно после ужина они усаживались вдвоем на диван и ставили глобус рядом, на журнальный столик. Глобус был большой, непохожий на нынешние.

– Папа, а куда мы сегодня отправимся путешествовать? – спрашивал Алеша.

– Сегодня мы поплывем за океан, вот сюда, в Латинскую Америку, к древнему племени майя.

И Володя показывал пальцем их маршрут: из Москвы, через моря и Атлантический океан, в самое сердце американского континента.

– Папа, расскажи про племя майя.

– О, Алеша. Это очень интересное племя. Оно давно исчезло, к сожалению. Но они изобрели календарь, который до сих пор считается самым точным, и построили пирамиды в полном соответствии с этим календарем.

И долго рассказывал про племя майя, их удивительные обычаи и открытия.

А на следующий вечер Володя говорил сыну:

– А сегодня мы с тобой обогнем земной шар по маршруту Магеллана. Это знаменитый путешественник: он первым объехал на своем корабле вокруг земли.

А потом они путешествовали в древнюю Индию и Китай, и к египетским пирамидам.

Однажды маленький Алеша попросил:

– Папа, расскажи что-нибудь из своих путешествий по разным странам.

Володя задумался и сказал:

– Хорошо, слушай. Я тебе расскажу одну историю про Африку.

Алеша широко раскрыл глаза и стал слушать.

– Мы отправились в экспедицию в самое сердце Африки. Вот сюда – и он показал место на глобусе. – Мы шли через непроходимые джунгли несколько дней и ночей. Идти было тяжело. Огромные кроны деревьев заслоняли солнечный свет, а густой кустарник преграждал дорогу. Чтобы пройти, приходилось разрубать лианы, каждый раз опасаясь, что тебя укусит спрятавшаяся в листве змея. Стволы деревьев были настолько толстыми, что понадобилось бы несколько человек, чтобы обнять их. Корни, как ребра, уходили высоко вверх и переплетались со стволами деревьев. Одни из них были красного цвета, другие – зеленые, покрытые мхом и листвой. Мы продвигались вперед медленно и осторожно. На каждом шагу нас могли подстерегать притаившиеся дикие звери. Ночевали мы на полянах и разжигали костер, чтобы отогнать хищников. Наши проводники – туземцы – вели нас вперед, и никто не знал, когда же кончится этот дремучий лес. Я до сих пор не понимаю, как они находили путь в нужном направлении.

– Я бы заблудился, наверно, в этом лесу, – сказал Алеша.

– Я бы тоже, если бы не наши проводники, – подхватил его отец. – Но мы не заблудились. На пятый день путешествия джунгли расступились, и нам открылось огромное озеро. Туда-то мы и направлялись. Нам рассказывали, что в этом озере, в самом центре Африки, живет доисторическое чудовище, и мы решили разыскать его.

– Папа, а ты видел это чудовище? Оно огромное?

– Да, слушай дальше.

– Мы вышли к озеру днем и увидели на берегу большую поляну, на которой ютилось десятка два круглых соломенных хижин. Там жило племя колдунов.

– Папа, а они не могли вас заколдовать?

– Конечно, могли. Но они встретили нас дружелюбно. А вечером на поляне они развели огромный костер, надели маски и стали исполнять древний обряд поклонения змею. Ночь в Африке наступает рано, и тьма опускается быстро. Взошла полная луна и осветила поляну и озеро. Я знал, что в полнолуние выходит из воды чудовище, и ждал этого. Высокий костер перебивал свет луны, а озеро серебрилось в лунном сиянии, и вода была тихой и спокойной. И вдруг гладь озера забурлила. Ритуальный танец вокруг костра замер, и все стали молча смотреть на кромку воды. Озеро разверзлось, и из воды показалась голова чудовища. Морда его и шея напоминали огромную змею. Пасть была раскрыта, а глаза смотрели на нас зло и холодно. Оно медленно выходило из воды, и, казалось, не будет конца этому гигантскому туловищу. Видом своим и ростом чудище напоминало древнего динозавра. У него было огромное тело и длинный хвост. Оцепенев, мы смотрели на него и даже не пытались бежать. Чудище раскрыло пасть и издало гортанный, громкий звук. Так трубит стадо слонов в африканской саванне. Стоило чудовищу сделать несколько шагов в нашу сторону и наклонить голову, оно бы без труда схватило любого из нас. Так продолжалось долго. Мне показалось, прошла целая вечность. Доисторическое ископаемое стояло на берегу и водило головой из стороны в сторону, словно выискивая жертву. А мы застыли, будто парализованные, и каждый думал: «А если это буду я?» Потом динозавр медленно развернулся и ушел под воду. Озеро расступилось перед ним и захлопнулось. Еще какое-то время в том месте, куда он нырнул, колыхались волны, а затем всё утихло, и только серебряная луна гладила успокоившуюся поверхность озера.


Алеша уже давно спал в своей кроватке, а перед глазами Володи Кречетова снова вставало гигантское озерное чудовище, медленно уходящее под воду.

Алеша спал, а его отец еще долго обнимал и гладил старинный глобус, и он сам себе казался всемогущим в этот момент: он мог путешествовать в любую страну земного шара, перешагивать через границы без всяких виз и паспортов, переплывать моря и перепрыгивать через океаны. Он бродил пальцами по далеким чужим городам, и рушились барьеры, и открывались таможни, и оставалась одна большая, общая земля. И ему становилось легко на душе.


Володя Кречетов никогда в жизни не бывал за границей.

В трамвае

Сплошным расплывшимся пятном тоскливо-серое, мутное небо давило на город. Уже много дней эта мокрая пелена висела над городом, как грязная повязка, сдавив глаза и уши, пряча глубоко в своей слежавшейся ватной слизи осколки солнечного света, живую ткань неба и бег облаков, и казалось, не будет конца этой безжизненной, бесцветной хмари. Может быть, печальная летаргия природы отражалась в улицах и лицах, может быть, она лишь проявляла и увеличивала их беспросветную унылость, но безликие тела домов, будто одетых в униформу и выстроенных на плацу, казались еще бездушнее, а взгляды прохожих, как улитки, спрятались и погасли за плотно сдвинувшимися створками и выражали одну лишь заботу, усталость, равнодушие или отсутствие мысли и заведомую неприязнь к чужому взгляду.

В последние несколько лет Белоусов жадно и остро всматривался в незнакомые лица и глаза, зная наверняка, что никогда он их больше не встретит, что лишь на миг пересекается движение людей в пространстве, не соединяясь в судьбы, но словно желая выяснить для себя, приближаясь к концу своего жизненного пути, с кем довелось ему оказаться вместе в том недолгом временном отрезке, что называется человеческой жизнью.

Перешагнув шестидесятилетний свой рубеж, он как будто спохватился, что, кроме родных и знакомых, дальних и близких, существуют тысячи людей, которые ходят по одним с ним улицам, дышат тем же воздухом и говорят на одном с ним языке, которых не то чтобы он не хотел замечать раньше, но которые казались ему какой-то единой гигантской тысяченожкой с тысячами глаз, выползающей утром на улицы и растекающейся к вечеру по своим углам. На своем седьмом десятке лет он будто устыдился, что об этой огромной, копошащейся массе живых людей, каплей которой был и он сам, он узнавал из газет и радио; ему с детства, ежедневно, бодро и радостно сообщали о народе, который строит, борется, побеждает, но этот безглазый, безликий народ никогда не проецировался у него в сознании в лица и глаза миллионов его незнакомых соседей по большому, шумному городу.

В игре, которую он сам себе придумал, он пытался раздвинуть взглядом сетчатку чужих глаз и за сеткой морщин, за забралом недоверчивой отчужденности угадать и разглядеть, чем дышат они – его попутчики по жизни – и, поняв их, может быть, лучше осмыслить и свою уже прожитую жизнь. И чем больше он старался вникнуть в суть этих чужих, непохожих людей, тем яснее становилось для него очевидное, но давно и, казалось, навсегда забытое: как уникальны его собственное тело, мозг, сердце, так неповторимы и миллионы других тел – носителей своих мыслей и чувств, – и ничего, кроме уважения к иным судьбам и жизням, испытывать нельзя, или это безнравственно и стыдно.

Сейчас Белоусов трясся в трамвае, держась одной рукой за холодный поручень, а другой прижимая к груди картонную коробку конструктора, который он вез внуку на день рождения, сдавливаемый со всех сторон ногами, локтями и плечами колышущейся массы людей, затолкавшей свои тела в этот трамвай, как в последний ковчег, выплывший в океан городских улиц. По натуре своей и воспитанию Белоусов был скромным, даже застенчивым человеком и, вероятно, в силу своей скромности никогда не кричал и не размахивал руками, а, наоборот, старался не помешать кому-то или не причинить неудобств, и оттого в толпе казался еще незаметнее и беззащитнее. Оттого, видимо, и в этом трамвае его толкали без злого умысла, но особенно сильно: в спину, в бок, чей-то локоть шаркнул его по уху и промолчал, чья-то рука задела и сдвинула его шапку и болталась перед глазами. За спиной привычно и зло переругивались. Кто-то, с бранью раздвигая плечами плечи, прорубал себе ход в этом трамвайном лабиринте, а за окном, чуть ниже повисшего черного рукава, ползла и просачивалась в поры и щели все та же промозглая муть, из которой вырывались черные глазницы зданий и убегали назад, скрываясь за кормой утлого трамвайного судна.

Несмотря на неудобство положения тела, напоминающего зажатую в тиски болванку, он старался занять себя и отвлечь от духоты и тесноты разглядыванием людей, оказавшихся стиснутыми в полукруге его зрения, как в ледовом плену, давно привыкших этим неудобствам, но покорно терпящих свой плен.

Вот молодая, красивая женщина стоит, ухватившись обеими руками за набитые продуктами сумки, держаться ей нечем и не за что, но и упасть ей не дадут в этом плотном кольце. У нее умные, тревожные глаза, неотрывно она глядит в окно, будто хочет убежать от этой толпы вслед за взглядом, хорошее, усталое лицо: тяжело ей, наверное, в жизни, много проблем и забот надрывают ей сердце. Ей бы не сумками этими по переполненным трамваям тащиться, ее бы саму носить на руках любящим и любимым мужчинам.

Вот из-под черного рукава выглядывает и раскачивается широкое, красное лицо здоровенного парня. Этот чувствует себя вольготно в толпе и выглядит победителем в жизненной схватке. Его крутая спина по-хозяйски грубо и снисходительно возвышается над головами, но взгляд его не выражает ничего.

Вот полная женщина средних лет колко ругается с кем-то, ее воспитали так, что все равны, а значит, одинаково унижены: «Не баре вы». И не приходит ей в голову, что собственное достоинство недостойно отстаивать грубостью. Толкаясь и бранясь, она ломится по жизни, как по трамваю, выставляя, как знамя перед собой, свое искореженное понятие о правах и чести. Но наверняка ее черствость – как корка хлеба, под которой прячет она мякиш доброты к своим детям, и, наверняка, они, понимая и принимая ее изнутри, пользуются этим и надкусывают молодыми острыми зубками этот мякиш и делают ее несчастной. И наверное, вечерами она плачет тайком и жалуется сердобольным соседкам: «Я ли их не воспитывала, я ли не хотела, чтобы они жили, как люди».

Вот сидит у окна, отвернувшись, совсем молоденькая девушка, всем своим видом показывая презрение к разношерстной черни. Она стреляет глазами на уличных мальчиков и мнит себя взрослой, умной и самой красивой. Дай Бог ей ума, терпимости и счастья. Рядом с ней сидит пьяный, уронив голову на руки, раскачиваясь вместе с трамваем. Лица его не видно. Вот…

Вот, вот, вот… Ток, ток, ток… Ток, ток…

Сердце дернуло и проткнуло раскаленной иглой, и вместе с ней вошла в грудь мгновенная, неотпускающая боль. Белоусов отчетливо ощутил в себе этот кровяной напрягшийся комочек, который вдруг сжался и замер, как сдувшийся мяч, и темная тошнота подступила к горлу и ударила в глаза.

Когда сознание стало медленно выныривать из холодной глубины, и слепленные веки уже могли разглядеть приближающуюся пленку света, руки и ноги обрели вес и почувствовали слабость и дрожь, а на лбу проявились точечки пота, сквозь ватные постукивания крови в ушах Белоусов услышал голоса и не сразу понял, что они обращены к нему:


– Что развалился, спать сюда что ли пришел?

– Да держись ты.

– Ехал бы в такси.

– Да держитесь, что вы так наваливаетесь.

– Ему же плохо.

– Напился, вот и плохо.

– В милицию его сдать.

– Вид приличный, а ведет себя…

– В возрасте, а туда же.

– Пьянь, хулиган.

– Да ему же плохо.

Мутная пленка в глазах разомкнулась, и Белоусов увидел жуткое. Вокруг него размахивали лапами, заглядывали ему в рот, дергались и кривлялись рожи каких-то чудовищ с мохнатыми рогами, ослиными ушами, отвисшими распухшими щеками, кабаньими клыками, крысиными носами и зубами. И каждый норовил укусить и ужалить. Ковчег превратился в вертеп. Каждой твари по паре. Бедный город: они наводнили и опустошили его, выпили его кровь и изгрызли его душу. Крысы, крысы… Спрячьте ваши ядовитые зубы. Не кусайте же так, прямо туда, где болит. Больно, больно…

– Да встаньте же, дайте ему сесть, человеку плохо.

Кто-то вырос перед ним, лицо окатило резким запахом спиртного, и чьи-то большие руки стали резко передвигать и усаживать его тело. В этот момент Белоусов как-то особенно чутко чувствовал себя изнутри, он нес себя бережно, будто боясь расплескать раскрывшуюся чашу в груди, так, чтобы не лопнула последняя живая из порванных струн его скрипки-организма. Он машинально сжимал пальцами подарок внуку, глаза остановились на буквах и увеличили их, как лупой: «конструктор», а в мозгу тут же задергались какие-то ниточки, приводя в движение клавиши сосудов, которые стали выбивать на одной ноте: «Строим, строим, строим… Мы построим город… Скоро, очень скоро мы построим город… Строим, строим, строим… Скоро, очень скоро…»


«Вот и кончена жизнь. И всю жизнь мы строили будущее и не думали о настоящем. И всю жизнь слышали: скоро, очень скоро. Что же выстроили мы в результате, какие ключи счастья выковали мы? Чьего счастья?» Сейчас, на пороге пугающей вечности, прямо отвечая самому себе, Белоусов мог бы сказать: «Я честно жил и трудился, я верил, как верили все в святость идей, общего дела и выбранного пути и жил не для себя, а для общества, и ехал не туда, куда было нужно мне, а туда, куда посылала страна, я отказывался от настоящего для себя, даже стыдился этого, а строил будущее для всех. И всё время, всю жизнь казалось, что оно близко, вот оно – рядом, это светлое будущее.

Вот и жизнь незаметно прошла, и ничего не нажито ни мной, ни обществом, утеряно много, а нажито чуть. И будущее, которое мы строили, как линия горизонта, всё так же близко и так же пятится и отступает от нас. Больше разрушили, чем построили, что-то главное в самих себе растоптали и бросили на нашем победном маршевом пути, что-то выплеснули из себя и растеряли в этом марафоне: доброту ли, доверие, милосердие, человеколюбие, что ли. Разве испокон веков рождала наша земля равнодушных людей? Нет. Так отчего же иссякло ее молоко и иссохла грудь, питавшая ее дочерей и сыновей соками своей любви и души? Почему люди стали такими недобрыми? Или это маска, панцирь от тех, кто давит нас всю жизнь, или внушали нам исподволь и убедили, наконец, всех, что, кто грубее, хитрее и подлее, тому и принадлежит жизнь, а культура и интеллигентность -лишь пережитки вычеркнутой из памяти истории, или эта маска – выработавшийся за десятилетия иммунитет от растлевающего наше сознание яда лжи, или попросту потеряли мы что-то главное, предавая друзей и не щадя врагов, что-то казавшееся лишним и убогим – наши сердца?»

И словно услышав и поняв, будто напоминая, что вот оно – еще пульсирует и бьется, еще посылает в мозг токи, высекающие мысль, боль, радость и осознание окружающего мира, – его сердце колыхнулось и затрепетало. Боль отошла, и только острый кончик иглы еще занозил и царапал внутри бьющуюся ткань, не давая распрямиться, и невидимый груз тяготил грудь.

Какая все-таки короткая жизнь. Память еще держит солнечные дни юности, пропитанные верой в свою правоту. Память еще выдергивает из прошлого, как цветы, доверчивые и беззаботные, далекие лица его давно выросших и разъехавшихся детей. Напрягаясь, он шарит в темных уголках своей памяти и находит без грусти, а с тихой радостью почти забытое лицо женщины, так и не ставшей его женой. Была ли добра к нему жизнь? Да. Сумел ли он принять от нее всё, что она давала, увидеть, услышать и понять весь этот большой мир, дверь в который она отворила перед ним? Нет. Смог ли он выразить себя до конца, выплеснуть в этот мир свои силы и порывы души, одарить людей своим умом и талантом? Нет, нет. Что-то постоянно мешало и выдвигало на первый план суетливые, однообразные будни, в которых он терялся и никогда полностью не принадлежал самому себе. Как-то тихо и быстро промелькнула жизнь, будто недосказала самого главного.

А кровяные молоточки в висках всё выстукивали и вызванивали, будто барабанили в запертую дверь и требовали ответа.

«В чем же ответ? Что же главное успеть передать внуку напоследок, чему научить его? Сказать, что, обрубив корни прошлого, не выстроишь будущего, и подрытое свиньями дерево не распустится уже и не зазеленеет? Что святотатственно рушить плоды человеческих рук и ума? Что жить надо своим умом и сердцем, не замыкаясь в себе, но и не подчиняясь другим, и только из свободного человеческого духа вытянутся ростки будущего разума и души? Что лишь сочувствуя и сопереживая можно стать добрым и мудрым? И что ответит внук, когда вырастит? Что не верит нам, что мы сами, в массовом гипнозе что ли, отвергали и забывали эти простые, вечные человеческие истины. Что ничего мы не возвели и не оставили после себя: ни светлого будущего, ни путного настоящего. Ничего я не скажу своему внуку, ничему его не научу…

Прожита жизнь, и уже не успеть ни распознать людей – попутчиков моих, ни осознать, зачем и для кого я жил. Прожита жизнь так, будто всю ее я провел в этом трамвае, будто так и проехал до конечной остановки, зажатый со всех сторон, в духоте и тесноте».


Кто-то сильно тряс его за плечо, кончился обманный покой, и вернулась, и ужалила в сердце дикая боль. Не понимая, он поднял глаза и увидел, что трамвай пуст, а перед ним стоит женщина-вагоновожатый с перекошенным от злобы лицом и брызжет в него слюной и словами:

На страницу:
2 из 3