– Если я правильно понял, в новом «Короле Лире» не будет декораций, роскошных кулис, реквизита? – спросил Милавец.
– Встреча артиста с публикой – вот главная идея Савича. Она не очень оригинальна, еще известный Соломон Сидней Ли уже несколько лет выступает в Лондоне с идеей постановки пьес Шекспира в замкнутом кругу зрителей, – попытался объяснить Алоиз Вольмут.
– Филипп Сидней? – переспросил словенец.
– Нет, Филипп Сидней намного старше упомянутого Соломона Сиднея Ли. Старый классицист критиковал Шекспира за многочисленные перемены места действия, что и вызывало некоторые волнения. Он и в Германии страстно опровергал Гете. Из-за этого он сокращал тексты Шекспира и выбрасывал отдельные сцены, – уточнил теоретик.
«What country, friends, is this?» «This is Illyria, lady»[5 - «Что за страна, друзья мои? – Иллирия, мадам» (В. Шекспир. «Буря». Пер. Д. Самойлова).], – на полном серьезе откликнулся Вольмут цитатой из «Двенадцатой ночи». Оба приятеля с удивлением посмотрели на него, а он не отрывал взгляда от красавицы Виолы, стоявшей рядом с каким-то стариком, который запросто мог сойти за герцога Орсино.
– Господин Алоиз! – громко окликнул его словенец.
– Куда вы пропали, приятель? – озабоченно спросил Брукман.
– С одной стороны у вас Азия, с другой – Африка, и полным-полно маленьких королевств, так что актеру, выходящему на сцену, следует начинать с объяснения того, где он находится, иначе никто ничего не поймет, – ответил теоретик театра голосом Филиппа Сиднея.
Любезный кельнер с элегантной походкой предложил им заказать еще выпивки.
Привидения исчезли.
Дым ел глаза. Их взгляды замутились.
– Слова, одни только слова. Полнейшая тоска. Мухи на потолке передохнут, – эффектно продолжил журналист Брукман, стараясь привлечь внимание публики.
– При наличии стольких замечательных немецких пьес Королевский придворный театр кормится шекспировскими байками! Глупое решение. Непонятное, – сказал Миран Милавец.
– Ошибаетесь, юноша. Величие немецкой культуры в том и состоит, что, наряду со множеством собственных благоуханных цветов, в нашем саду хватает места и для других, заслуживших того своим качеством. Впрочем, и вы, Милавец, здесь, потому что чувствуете пространство свободы тут, в Мюнхене и в Германии. Так что в данном случае проблема не в Уильяме Шекспире, он великий поэт, суть в излишней примитивности его пьес, в сведении их к банальности, чем занимаются уважаемые люди вроде Иоганна Савича и почтенные учреждения типа Придворного королевского и национального театра, – воспротивился Вольмут.
– Иррационально, совершенно иррационально, – заговорил журналист как раз в тот момент, когда в кафе вошел Франц Ведекинд в сопровождении Альфреда Кубина.
Внимание тех, кто следил за дискуссией, вдруг, словно стая птиц, перелетело на другую сторону.
Ветер зазвенел бокалами.
«Тристан-аккорд». Тот, что высвободил гармонию, неоднократно повторенный в опере Вагнера «Тристан и Изольда».
Опять ветер.
«В музыке Вагнера есть нечто от бегства из мира…»
– Вот и король! – поет Глостер.
– Минуту внимания! – потребовал Савич. – Господа артисты, не может быть нескольких мнений при обсуждении пьесы Шекспира «Король Лир», над которой мы сегодня начинаем работу. Итак, сила поэзии в ее универсальном и непреходящем значении, в ее ничем не ограниченной правде и богатстве эмоций в самом широком диапазоне, от тончайших и благороднейших до самых грубых и свирепых. Перед нами стоит требующая от нас самопожертвования, серьезная задача – сыграть жестокую драматичность, физические и духовные раны, терпение и злонравие, звериную жестокость и в то же время ангельскую нежность, – Йоца Савич говорил с артистами тихо и убедительно, а они внимательно слушали его, сидя за большим столом в репетиционном зале Королевского придворного и национального театра в Мюнхене.
Неподалеку свободно дышал объединенный мир культуры и искусства, готовый «встретиться с изменчивым временем, таким, каким оно придет», и раздернуть шторы, распахнуть окна театральной лаборатории, чтобы услышать кипение в переполненных кафе «Максимилиан» и «Минерва». Это тоже были новые места, открытые и обустроенные в соответствии с только что усвоенной общественной модой, не подвластной этикету и канонам поведения в строгих ярко освещенных салонах. Кафе стали местами встреч художников, обожателей, критиков и эпигонов, в них подписывали заявления, манифесты и протоколы, фиксирующие создание и организацию самых разных течений искусства и создающие пространство для культурного единения.
– Официант, сюда! – крикнул Брукман.
– Еще один шнапс и два маленьких пива, – заказал Милавец.
– Я все время говорил Савичу, – сказал Алоиз Вольмут.
– Не думаю, приятель, что он прислушается к вам. Сербы твердоголовы, – ядовито заметил словенец.
– Вы, господин Савич, должны пойти на определенные уступки, по крайней мере, согласиться на красивый задник. Но он и тут воспротивился, – объяснил слегка захмелевший теоретик.
– И что он сказал? – спросил Брукман.
– Сказал – нет. Нет, говорит, уважаемый Вольмут, здесь и так слишком много декораций. Сцена должна быть совершенно пуританской, никакой пищи для глаз, только слова, все выразить ими. Вот что мне сказал этот Савич, а я смотрел на него как зачарованный. Глаза у него синие, ледяные, они странно светились, будто он явился из другого мира… – рассказывал Вольмут.
Пока признанный теоретик рассказывал о своей встрече с режиссером, шум в кафе «У черного поросенка» стих, как будто все: и стены, и духи, – а не только те, кто прислушивался к беседе, сидя за соседними столиками, захотели услышать слова Йоцы Савича, этого блистательного режиссера, о безумном проекте которого уже неделями гудел весь Мюнхен.
– Время подходящее, деньги есть, но сдается мне, что он слишком уж растранжиривает себя, – засомневался Милавец.
– Есть много талантливых людей, и сегодня Мюнхен, к счастью, понимает и поддерживает их. У каждого есть шанс высказаться, попробовать, – успокоил его Вольмут.
– Ошибаешься, Алоиз. Нет у них шансов, точнее, не у всех они есть, дорогой мой Алоиз, потому что эти мумифицированные веками люди в верхах не хотят рисковать, поддерживая новые идеи и новых людей. Если есть новое, иное прочтение какой-либо пьесы, то, я думаю, следует изменить и костюм, и сцену, сделать их более радикальными, применительно к новому режиссерскому восприятию текста. Разве нельзя одеть этого короля Лира Савича в кожаный плащ, а Регану в какое-нибудь узкое соблазнительное платье? Это выглядело бы по-новому, привлекательно. Оригинально. Ведь это сегодня, сейчас, здесь, в Мюнхене, разве не так? Это логично! Но нет, друзья, здесь на режиссеров смотрят как на принцев с генеральскими полномочиями, актеры же, реквизиторы, сценографы – да какое им до них дело?! Пусть сдохнут! – разгорячился покрасневший Милавец. Похоже, какое-то его предложение, пожелание или попытку отвергли в Королевском или в каком-то еще признанном театре, и кровь, разгоряченная алкоголем и словами театроведа Вольмута, вызвала мощный выброс тщательно скрываемого гнева.
После этой тирады все трое умолкли. Но гул все еще заполнял пространство кафе. Счастливая публика расслабилась.
Кафе было для них «очагом и убежищем, местом единения, демократическим учреждением, в которое без опаски могли войти богатые и бедные, хозяева и слуги, мужчины и женщины».
– «Король Лир» предлагает, а мы обязаны взять, использовать, передать публике космические размеры человеческого существования, всю обманчивость и относительность судеб и все сплетение отношений человека с миром, который его окружает. Поэтому, надеюсь, вы, тщательно подобранные, способны сыграть все крайности, запечатленные в образах, отражающих общественное: король – нищий, психическое: мудрец – шут, моральное: звери – святители, эмоциональное: восторг – отчаяние. Наш спектакль «Король Лир» должен представить полную картину не только абсолютного ничтожества человека, но и его великих возможностей, – вдохновенно говорил Йоца Савич, а закончив, сел на стул, стоящий во главе ясеневого стола, на котором, помимо размноженного текста пьесы, стояли две плетеные корзины с крупными зелеными яблоками и несколько широких стеклянных сосудов с водой, в которой плавали большие куски колотого льда.
В кафе «У черного поросенка» атмосфера становилась все веселее, и только Милавец, заметно опьяневший, сидел за центральным столом, уставленным бокалами и рюмками, захватанными пальцами, с осадками недопитого пива и шнапса, а также маленькими тарелочками и блюдечками, в которых подают сушеные фрукты и шоколадные конфеты.
Теоретик Вольмут и журналист Брукман ушли.
Ушли и веселые мюнхенские девушки. И Мунк, Стриндберг и Либерман. И Толстой сбежал с русскими. И солнце соскользнуло с высоты в дивный майский вечер.
Далекий гром обещал дождливую ночь.
Стираное белье, вывешенное на балконе, зааплодировало под партитуру ветра.
– Теперь прочитаем пьесу… – сказал Савич.
2
Зачем же делать тяжкой нашу жизнь,
Коль можем из нее создать улыбку?
Жанна де Фитингоф
– Ненавижу Белград, – сказала Ясна, натягивая нейлоновые чулки. Элегантные черные туфли на высоком каблуке валялись на полу как две мертвые рыбы.
Александр молчал.
Что можно сказать в ответ на такую констатацию?