Оценить:
 Рейтинг: 3

В скорбные дни. Кишинёвский погром 1903 года

Год написания книги
2019
<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Прежде чем кончить краткое повествование о гимназии, считаю нужным указать на следующий интересный факт. Гимназия была основана в 1832 году. Первыми учителями были большей частью иностранцы (чехи)[43 - Сведения о присутствии в Бессарабии чехов до 1880 г. другими источниками не подтверждаются.]. Был введён строжайший классицизм. На торжественных актах учителя говорили речи по-латыни; на уроках латинского языка учеников заставляли беседовать между собою по-латыни. После политических событий 1848 года классицизм был изгнан из гимназии, так как в нём видели причину всех «зол», разразившихся в Западной Европе. Почти через 20 лет, когда я учился при Министре графе Толстом, вновь был введён классицизм, в котором тогда усмотрели вернейшее средство для отвлечения юношеских умов от революционных идей.

Учился я в гимназии хорошо, переходил из класса в класс большей частью с похвальным листом. В мае 1869 года наступили окончательные экзамены. Из округа прислали темы для сочинений. Всех тем не припомню, но две запечатлелись: одна гласила – «Жизнь пережить – не поле перейти», а другая – «на какой факультет намерен поступить и почему». И мы, мальчики, поняли, что первая тема для людей, ещё не успевших вступить в жизнь, совершенно не подходит; и большая часть учеников, в том числе и я, писали на вторую тему. Я писал об огромном теоретическом интересе, который представляет ознакомление со строением и жизнью человека, действием лекарств, с сущностью болезней и т. п. Но ещё больший интерес я видел в практической возможности спасать людей от смерти, в крайнем случае, возможности облегчить людские страдания. Сочинение моё понравилось, и я окончил с серебряной медалью.

Глава 9

Отъезд из Кишинёва и вступление в университет

Прошли каникулы 1869 года, и в конце июля надо было готовиться к отъезду в университет. В Бессарабии тогда железных дорог не было, и ближайшей железнодорожной станцией был Тирасполь, куда нужно было ехать на почтовых. И вот три закадычных приятеля: Артур Захарьянов, Константин Балтага и я, решили выехать вместе, хотя я направлялся в Харьков на медицинский факультет, а первые двое – в Петербург, на юридический. Местом отъезда мы выбрали усадьбу Ильинской церкви, настоятелем которой был отец нашего товарища прот. Феодор Балтага. Не могу не сказать несколько слов об этом замечательном священнослужителе. В скромном домике, который он занимал, особенно в ещё более убогом флигельке, постоянно происходили собрания молодёжи обоего пола, сначала гимназистов, а потом студентов, и что удивительнее всего, постоянными участниками этих собраний бывали евреи. Занимались мы политикой, то есть читали сказку о трёх братьях и другие запрещённые книжки, которые не прятались, а лежали открыто на столе в более чем скромной гостиной. Старик Балтага брал эти книжки, просматривал их, клал обратно на стол, замечая лишь: «Э, чем занимаются!» Это был удивительный бессребренник. В качестве настоятеля церкви, учителя Закона Божия, сначала в гимназии, а потом в семинарии, он успел сколотить маленький капиталец, который отдал своему родственнику В. Последний и не думал возвратить, и когда дети приставали к отцу, чтоб он потребовал свои деньги, то старик разводил такую философию: «Если б он имел, то возвратил бы, а не возвращает, значит не имеет». Когда же дети стали настаивать, то старик вооружился храбростью и отправился к должнику. Когда он возвратился домой, то на вопрос детей ответил, что один из членов семьи В. заметил ему: «Батюшка, просим вас оставить нас». Это было рассказано вполне добродушно, и этим окончились попытки получить свои деньги. Особенно характеризует старика Балтагу следующий факт. Его дочь Маша окончила гимназию в 1871 году. Мы уж тогда были студентами и стали упрекать её, что стыдно молодой здоровой девушке сидеть на харчах у отца, ничего не делать и ждать жениха. И под нашим влиянием она объявила отцу, что решила ехать в Цюрих изучать медицину. Надо помнить, что во всей обширной России не было тогда ни одного высшего женского учебного заведения, что во всём Кишинёве не было примера, чтобы женщина, а тем более девушка, затеяла подобную вещь. Дело дошло до Преосвященного[44 - Кишинёвским архиепископом в то время, с 1871 по 1882 г., был Павел (Лебедев).], который имел по этому поводу с протоиереем крупный разговор. Кончилось тем, что старик Балтага уступил, Маша поехала в Цюрих, а когда открылись высшие женские врачебные курсы в Петербурге, перевелась туда, окончила курс и была первой женщиной-врачом в Кишинёве. Итак, в назначенный день и час, мы, юные путешественники, и наши многочисленные родня собрались в усадьбе Ильинской церкви. Тут были представители и особенно представительницы трёх национальностей: армяне, родные Захарьянова, молдаване и албанцы, родственники Балтаги, и евреи, и между ними немало ортодоксов, мои родственники. Раздавались различные языки: турецкий (армяне), и молдавский, и еврейский. Сыпались благословения, пожелания и причитания. Проводы были многолюдные и весьма торжественные. Не сомневаюсь, что теперь проводы в Америку производят меньшее впечатление, как тогда наши проводы. И вот мы уселись в почтовую бричку и тронулись в путь.

На почтовых мы доехали до Днестра, через реку переехали на пароме, так как даже деревянного моста не было, и приехали в Тирасполь. Как ни слабы мы были в географии, всё же твердо знали, что путь на север не лежит на Одессу, но мы были молоды: старшему спутнику Захарьянову шёл двадцатый год, мне 19-й, а Балтаге лишь 18-й, так что по закону ему нельзя было поступить в университет по малолетству. И мы считали неудобным быть так близко от южной столицы и не заглянуть туда. Приехали мы в Одессу. Первым делом мы сочли нужным освободиться от бессарабских ковров, которыми почему-то все были снабжены. Мотив официальный – уменьшить багаж, перевозка которого дорого стоила, а действительный – увеличить наш оборотный капитал. В занятом нами номере гостиницы был устроен торг, в котором участвовали хозяин гостиницы и некоторые служащие, и вскоре наши ковры очутились в руках новых владельцев, не без выгоды для них. В Одессе мы провели 2 дня и отправились по железной дороге до Елисаветграда[45 - С 1924 г. – Зиновьевск, с 1934 г. – Кирово, с 1939 г. – Кировоград, с 2016 г. – Кропивницкий.], а оттуда на перекладных до Кременчуга. Здесь мы расстались, Балтага и Захарьянов поплыли Днепром до Киева, а оттуда поехали дальше в Петербург, а я на почтовых в Полтаву и Харьков. И вот я очутился в чужом большом городе. К счастью, благодаря рекомендательным письмам к моим богатым родственникам, я вскоре прекрасно устроился.

Предстояли вступительные экзамены, так как последовало распоряжение, что все окончившие гимназию, даже медалисты, должны им подвергаться. Нам, будущим медикам, необходимо было держать экзамен по латыни, физике и географии. Что будущим медикам необходимо знать латынь и физику, мы понимали, но при чём тут география? Этого мы тогда не понимали и теперь не понимаем. Я выдержал хорошо по латыни, а по физике настолько хорошо, что экзаменовавший профессор поинтересовался узнать, какой я гимназии. Услышав, что кишинёвской, профессор глубокомысленно поморщил лоб и произнес: «Ки-ши-нёв. Это какой будет губернии?» Я заявил, что Бессарабской области. «А, Бессарабской области… это на Кавказе». Можно представить себе моё удивление. Теперь мы привыкли видеть профессоров на каждом шагу, а тогда они были большой редкостью, и считалось, что профессора – это почти сверхчеловеки. И вдруг я должен был объяснить, что Бессарабия очень далеко от Кавказа. Но вот настал самый страшный экзамен – по географии, которую я знал очень плохо, а вид экзаменатора – серо-желтый, мрачный, не внушал ничего утешительного. Я был ещё более обескуражен тем, что до меня экзаменовался окончивший также с медалью одну из южных гимназий и срезался. «Ну, какие Вы знаете города Харьковской губернии», – обратился ко мне экзаменатор. «Харьков, Валки…» – больше я не знал. А Валки я знал потому, что мы там меняли лошадей. «Как же вам не стыдно не знать городов родной губернии?» Я уже считал себя погибшим, но потому ли, что я имел весьма удовлетворительные отметки по другим предметам, или по другой причине, экзаменатор на моё заявление, что я из Бессарабии, предложил мне перечислить города Бессарабии. И я начал перечислять: Кишинёв, Оргеев, Бельцы, Бендеры – тут последовала заминка, но вскоре я продолжал: Дубоссары, Тирасполь[46 - Дубоссары и Тирасполь в то время входили не в Бессарабию, а в Херсонскую губернию. Вместо них следовало назвать, кроме перечисленных выше городов, ещё Сороки, Хотин и Аккерман (ныне Белгород-Днестровский).]. «Ну, будет с Вас», – сказал экзаменатор и поставил мне удовлетворительную отметку. Когда я отошёл и несколько пришел в себя, то стал размышлять, действительно ли Дубоссары в Бессарабии, не из соседней ли губернии позаимствовал я взятый наудачу город. Что же касается Тирасполя, то я твёрдо припомнил, что для того, чтобы попасть в Тирасполь, нужно было переправиться через Днестр, границу Бессарабии. И представление о профессоре у меня изменилось.

Глава 10

Харьковский университет

И вот я стал студентом медицинского факультета. Но предметы оказались такими неинтересными: зоология, и не высших животных, а каких-то червей, ботаника, минералогия, остеология (часть анатомии)[47 - Остеология – раздел анатомии, посвящённый костям.] и т.п., к тому же профессор анатомии во время чтения лекции проделывал такие ужимки и гримасы, что я не мог удержаться и выскочил с хохотом из аудитории. А тут явился такой соблазн: рядом с университетом высилось громадное здание судебных установлений, где происходил новый гласный суд. Я заглянул туда и скоро так увлекся, что забыл всякую минералогию и целые дни и даже ночи просиживал на уголовных процессах, особенно когда обвинителем выступал тогда ещё молодой Кони. Вскоре я стал посещать лекции юридического факультета, особенно увлекаясь энциклопедией права, которую читал красноречивый Владимиров. Так продолжалось почти целый академический год. Лишь к концу года я отрезвился, вспомнил свои мечты о медицине и к началу следующего академического года вновь перешёл на медицинский факультет. Всё же часто заглядывал в суд и охотно слушал лекции выдающихся профессоров-юристов. На первом курсе медицинского факультета нас было около 30 человек (впоследствии число поступавших на медицинский факультет доходило до 200) – и им приходилось пользоваться тем же клиническим материалом, которым пользовались мы.

За исключением трёх манкировавших, остальные студенты усердно посещали аудитории, лаборатории, кабинеты, и мы знали, что манкировавшие были революционеры. Являясь изредка на лекции, они собирали пожертвования. Мы понимали, на что они собирают, но охотно давали по мере средств. Вскоре эти трое исчезли с горизонта, и нам стало известно, что двое из них сидят в Харьковской центральной тюрьме. Мы узнали потом, что эти двое ловко ушли из тюрьмы. Туда явились жандармы и предъявили начальнику тюрьмы приказ главного жандармского начальника о препровождении к нему арестованных студентов. Начальник тюрьмы сдал под расписку жандармов требуемых студентов. Вскоре обнаружилось, что и явившиеся жандармы, и предъявленное ими требование сфальсифицированы. Это, конечно, нам очень понравилось. В общем, харьковские студенты моего времени не были революционерами и не считали себя таковыми. Зато, начитавшись Тургенева («Отцы и дети»), большинство студентов считало себя нигилистами. Этот нигилизм выявлялся исключительно внешне: небрежный костюм, длинные волосы, обязательно плед через плечо и толстая дубинка[48 - Так же описывали нигилистов и другие авторы воспоминаний. Что касается дубинки, то она, видимо, должна была напоминать об античных киниках (философах школы Диогена). Киники действительно ходили с дубинкой, напоминавшей о палице Геракла.] – вот непременные атрибуты нигилизма. Впрочем, нигилизмом щеголяли главным образом студенты-медики, естественники и филологи. Что касается юристов и математиков, то они тщательно отмежёвывались от нигилистов. Таким образом, всё студенчество делилось на две группы: плебеев-нигилистов и аристократов-антинигилистов. Для характеристики этих двух групп студентов позволю себе рассказать два курьёзных эпизода. Был у нас студент-медик М. Летом и зимою он носил один пиджак из лёгкой серой материи (вроде парусины) с огромным жирным пятном вокруг кармана. В таком костюме он явился на студенческий вечер и пригласил танцевать нарядную барышню. Барышня была дочь богатых родителей – отец владел обширным не то гидротерапевтическим заведением, не то просто баней. Барышня, осмотрев своего невзрачного кавалера, отвернулась и заявила, что не желает с ним танцевать. Тогда М. громко заявил: «Вы не хотите со мной танцевать, так я за то к вам в баню больше ходить не буду». Эта выходка вызвала смех, барышня сконфузилась и уехала с бала. А вот другой факт, характеризующий поведение студентов-аристократов. Юрист К. подошёл к буфету и попросил рюмку коньяку. Нечаянно он пролил несколько капель на фартук продавщицы. «Ах, вы запачкали мой фартук, – сказала изящная продавщица, – с вас штраф один рубль». «Один рубль, – спросил студент, – что же стоит весь фартушок?» Продавщица не растерялась и ответила: «25 рублей». Студент заявил: «Фартушок за мной». Барышня сняла фартук и передала его студенту, а тот выложил 25 рублей, большую по тому времени сумму.

В общем, занятия не только на медицинском факультете, но, насколько помнится, и на других факультетах проходили мирно; особых эксцессов не припомню. В моей памяти сохранился лишь один эпизод. Какой-то петербургский профессор, кажется, химик, должен был отказаться от кафедры из-за столкновения со студентами, его назначили к нам. Кто-то провозгласил, что такого профессора допустить нельзя. И вот этот лозунг был подхвачен всеми студентами без различия факультетов, и в известный час, когда приезжий профессор должен был прийти на лекцию в главное здание, на лестнице выстроились в две шеренги студенты и встретили профессора невероятным свистом, стуком, шумом. Бедный профессор не мог дойти до второго этажа и вынужден был возвратиться назад, сопровождаемый ещё большим шумом и гамом. На другой день приезжий профессор оставил Харьков.

Состав профессоров на медицинском факультете был в большинстве скромный. Не было у нас таких знаменитостей, как петербургский Боткин или московский Захар[ь]ин; но все наши профессора были хорошими преподавателями: они не летали в высоких эмпиреях, были близки к студентам, знали их наперечёт и старались по мере сил руководить ими. Стоило студенту отсутствовать несколько дней, и профессор «участливо» спрашивал его: вы были нездоровы? Много лет позже, когда я уже был старшим врачом больницы и имел довольно значительную частную практику, мне приходилось сталкиваться со многими молодыми врачами, и я пришёл к твёрдому убеждению, что окончившие провинциальные университеты выходили с гораздо лучшей подготовкой, чем их коллеги из столичных университетов, блиставших именами профессоров – научных светил.

Впрочем, и у нас были выдающиеся учёные, как профессор физиологии Чулков, химии Бекетов и в особенности краса университета – знаменитый офтальмолог Гиршман.

Считаю уместным сказать несколько слов об этом редком человеке и враче. Гиршман был родом из Курляндии, но в раннем детстве переехал с родителями в Харьков, где окончил гимназию и медицинский факультет. Передавали, что, будучи ещё студентом высших курсов, Гиршман особенно интересовался глазными болезнями и часто высказывал убеждение, что многие больные, особенно из провинции, теряют драгоценнейший дар – зрение – благодаря неумелому лечению. В этом мнении заключалась горькая истина. Дело в том, что до моего поступления в университет (1869 г.) в Харьковском университете, равно как и в других университетах, не было специальной кафедры по глазным болезням. И эта важная отрасль была заброшенным отделом хирургии. Лекции по офтальмологии читались теоретически – без демонстрации больных, за отсутствием специальной клиники и, следовательно, клинического материала. Да и сама офтальмология тогда находилась в младенческом состоянии, так как врачу были доступны лишь наружная поверхность глаза и хрусталик. Естественно, что при таких условиях врачи выносили из университета весьма слабые и смутные познания по офтальмологии. И Гиршман решил посвятить свою жизнь этой отрасли медицины. По окончании университета он был командирован университетом за границу для усовершенствования и специально для изучения любимого предмета.

Обыкновенно такие командировки давались на год, много – два; Гиршман же провел за границей целых семь лет. Ибо он считал, и, надо сказать, вполне правильно, что специалист не может и не должен быть невеждой в других областях знаний (что, к сожалению, бывает очень часто). Совершенствуясь у корифеев офтальмологии – Грефе, Пагенштехера и Гельмгольца, он работал у знаменитого патологоанатома Вирхова, у не менее знаменитых физиологов Дюбуа-Ремонда[49 - Правильно – Дюбуа-Реймон. Впрочем, в дальнейшем тексте издания 1927 г. эта фамилия писалась несколькими разными способами.] и Брюкке, известных клиницистов Траубе и Опольцера, у математика Кинтера и других. И лишь после продолжительного искуса, обратившись большим запасом теоретических и практических знаний, молодой Гиршман возвратился в родной Харьков. Здесь после нескольких блестящих пробных лекций Гиршман получил приват-доцентуру по глазным болезням, и ради него была основана самостоятельная офтальмологическая клиника при медицинском факультете Харьковского университета (1868 г.). Ну ещё в бытность мою студентом (70–75-е годы) положение глазной клиники было весьма плачевным: специального помещения не было, глазные больные ютились в мезонине хирургического корпуса, в нескольких низеньких комнатах без достаточного света и воздуха, тут же приходилось оперировать. Специальных средств тоже не было, так как глазная клиника не значилась в бюджете. Но энергичный Гиршман умудрялся добывать средства из остатков сметных назначений по хирургическому отделению, в значительной мере вносил личные средства, и в общем больные содержались довольно прилично.

Скоро слава о молодом «добром» профессоре распространилась далеко за пределы Харькова; к Гиршману стали стекаться больные из разных мест, даже из далёкой Бессарабии. Слава Гиршмана распространилась и среди врачей. В 1869–70 гг., как известно, в большей части России было введено земство[50 - Земства – выборные сословные органы, созданные по указу Александра II от 1 января 1884 г. на губернском и уездном уровне. Выборы в них были организованы так, чтобы большинство «гласных» (депутатов) представляло интересы местного дворянства. Выборы проводились раз в три года. Земство включало земское собрание (созывавшееся ежегодно под председательством предводителя дворянства) и земскую управу как исполнительный орган. В сферу деятельности земств входили нужды местного развития: образование, медицина, страхование, почта, некоторые сферы экономики. В Бессарабии земство было создано в 1873 г., когда область была преобразована в губернию. До 1906 г. оно было довольно либеральным и много сделало для развития края. Но позже, когда помещики были напуганы Первой русской революцией и ростом национализма, бессарабское земство перешло на позиции державничества и стало едва ли не самым реакционным во всей России.] и создался институт земских врачей. Сотни врачей рассеялись по глухим уголкам – местечкам и сёлам и стали работать среди народа.

«Участковый земский врач», почти всегда единственный в своём околотке, не мог уклоняться от лечения распространённых в народе глазных заболеваний и часто сознавал свою беспомощность. Поэтому масса врачей разных возрастов устремлялась к апостолу офтальмологии Гиршману. Вокруг него образовалась целая многолюдная школа, состоявшая из студентов и приезжих врачей. Оригинальную картину можно было видеть в клинике: рядом с молодёжью-студентами фигурировали врачи, убелённые сединой. И Гиршман, всегда доступный, доброжелательный, старался всеми силами выполнять добровольно взятую миссию – распространения среди своих многочисленных слушателей познаний по офтальмологии. Он привёз с собой из-за границы новый инструмент – офтальмоскоп (глазное зеркало), который давал возможность проникнуть в глубину глаза, видеть глазное дно, сосок зрительного нерва с его разветвлениями, кровеносные сосуды. Владея этим инструментом в совершенстве, он обучал своих учеников умению пользоваться им. При этом он объяснял, что ознакомление с глазным дном «сетчаткой» важно не только для правильного лечения глазных заболеваний, но для диагноза многих других, особенно мозговых заболеваний. Память у Гиршмана была феноменальная: приходит в клинику серый мужичок, который лечился у него два года тому назад, и Гиршман его сразу узнаёт. Ещё больше нас поражала его работоспособность. Его рабочий день начинался в 9 часов утра и с небольшими перерывами продолжался до 2 часов ночи, а иногда ещё позже, ибо он не уходил из кабинета, пока не принял последнего пациента. При этом он обнаруживал полное презрение к «презренному металлу». Его удивительная работоспособность сохранилась до глубокой старости, как я это узнавал от своих пациентов, лечившихся у него.

Пред моим умственным взором встаёт обаятельный образ этого «святого» человека[51 - Ср. отрывок из письма А. П. Чехова к А. В. Суворину от 4 января 1898: «Здесь харьковский окулист Гиршман, известный филантроп, друг Кони, святой человек…»] (так его прозвали все, которым приходилось сталкиваться с ним). Небольшая хрупкая фигура с прекрасным одухотворенным бледно-матовым, типически семитским лицом, с какими-то особенными, необыкновенно ласковыми глазами, в которых светилась какая-то искра Божия, чёрными вьющимися волосами и чёрной бородой. Вечно подвижный, спешащий, как будто боящийся потерять без пользы единую драгоценную минуту, он оставлял незабываемое впечатление.

Пред нами неоднократно возникал вопрос: каким образом в этом слабом на вид теле таится такой колоссальный запас неугасающий энергии? И много лет позже, после продолжительной врачебной деятельности, я нашёл объяснение этому феномену. Я думаю, что не только я, но и другие врачи констатировали тот факт, что люди с сильным духом лучше переносят хронические болезни, чем люди со слабым духом. Старое латинское изречение гласит: Mens sana in corpore sano (здоровый дух в здоровом теле). Но это изречение можно перефразировать таким образом: sub mente sano corpus sanum (мощь духовная побеждает физическую слабость). Имея обширную практику, будучи профессором и директором клиники, Гиршман этим не удовлетворялся, и можно смело сказать, что в Харькове не было ни одного доброго дела, ни одного полезного учреждения, в котором Гиршман не принимал активного участия. О его многочисленных научных трудах я не буду говорить, скажу лишь, что нет ни одного руководства по офтальмологии и физиологии, где бы не цитировались его ценные работы.

В 1893 году праздновали с необычайной торжественностью двадцатипятилетие его врачебной деятельности. Из многочисленных произнесённых речей я приведу лишь одну выдержку, но достаточно характерную: «ты сеял свет в буквальном и переносном смысле». В сентябре 1920 года я узнал из издающихся в Париже русских газет, что Гиршман жил в последние годы в нужде и умер на восемьдесят первом году жизни от… сыпного тифа. Он пал, таким образом, одной из многочисленных жертв большевистского режима[52 - Это довольно характерная ошибка, поскольку М. Б. Слуцкий имел возможность узнавать о положении в Советской России только из эмигрантских газет. Л. Л. Гиршман умер в Харькове 21 января 1921 г., дожив почти до 90 лет. Городская газета «Коммунист» отозвалась на его смерть некрологом, в котором, в частности, говорилось: «Великий интернационалист духа, никого не обидевший и никогда не солгавший» (https://velykiukrainci.livejournal.com/30477.html). Следует учесть и то, что прижизненные издания воспоминаний М. Б. Слуцкого были подцензурными.].

Ещё один крупный дефект был в моё время на медицинском факультете как Харьковского, так и других провинциальных университетов – это отсутствие специальной клиники и кафедры по душевным болезням. Психиатрия была «придатком» к частной патологии и терапии, теоретический курс которой читал угрюмый и малообразованный профессор Кремянский (тот самый, который экзаменовал нас при вступлении в университет по географии, и который, как уже раньше было сказано, проявил в ней «солидное познание»). Этот важный пробел большая часть студентов, в том числе и я, пополняли частыми поездками в центральную земскую психиатрическую лечебницу, находившуюся в 6–7 верстах от Харькова (Сабурова дача). Директор лечебницы радушно нас встречал и демонстрировал пред нами наиболее типичные случаи психических заболеваний.

Не могу удержаться, чтобы не передать циркулировавший при мне среди студентов следующий пикантный анекдот. Творцом русской психиатрии считается известный профессор Петербургской медико-хирургической академии Балинский. В психиатрии и криминалистики было распространено учение Ломброзо о наследственности и существовании рождения преступных типов. Балинский разделял этот взгляд и придавал большое значение в вырождении потомства значительной разнице в возрасте родителей. Балинский пользовал сына генерала, мальчика лет 6–7, у которого были налицо все признаки врождённого преступника – он лгал, воровал, мучил домашних животных. Отцу ребёнка в момент его рождения было около 60 лет, а матери 20. Белинскому удалось упросить мать мальчика, чтобы она «ради науки» разрешила демонстрировать ребенка на лекции об искусстве и, конечно, при соблюдении строжайшего инкогнито. И вот перед многолюдной аудиторией, состоявшей из врачей и студентов высших курсов, Балинский продемонстрировал мальчика, отмечая все его психические и физические дефекты, и указал предполагаемые причины вырождения ребенка. После окончания «блестящей лекции» Багинский подошёл к генеральше и благодарил её за то, что она в интересах науки согласилась исполнить его просьбу. «Да, – сказала она, – всё это хорошо, но дело в том, что мой муж не отец моего несчастного сына, а действительный отец его – молодой и здоровый адъютант». Конфуз!

Не было и специальной клиники по кожным и венерическим болезням, которые входили в курс общей хирургии, и мы пользовались громадным клиническим материалом по этим болезням в городской больнице.

Акушерским материалом мы пользовались в городском родильном приюте. На очереди всегда значились два студента, один четвёртого и другой пятого курса: «очередные» вызывались во всякое время дня и ночи при ожидаемых родах, причём студент четвёртого курса оставался в роли наблюдателя, а пятого курса принимал более активное участие.

Так компенсировали дефекты в научной постановке факультета.

Отрадное явление представляли две важнейшие клиники – терапевтическая (внутренние болезни) и хирургическая. Клинического материала было вполне достаточно – по 40 коек в каждой клинике, а так как студентов на четвёртом и пятом курсе было приблизительно столько же, то каждый студент имел постоянно в своем ведении (был «куратором») одного больного; между тем много лет позже число студентов высших курсов увеличилось в несколько раз, а число коек оставалось то же. Директором «внутренней» клиники был выдающийся ученик Боткина, к сожалению, рано умерший, Лашкевич. Несмотря на своё болезненное состояние, он работал неутомимо. Периодически каждый из нас демонстрировал и разбирал «своего» больного при всей аудитории, и профессор экзаменовал «куратора», что заставляло его быть настороже. Директором хирургической клиники был профессор Грубер – прекрасный оператор и хороший преподаватель. И, уходя из клиники, мы испытывали полное удовлетворение и сознание, что теоретические знания, приобретённые на третьем курсе, расширяются и освещаются наблюдениями в клинике. Всякий умерший в клинике подвергался вскрытию, при котором присутствовала значительная часть студентов и обязательно куратор с историей болезни в руках.

Покойный Вирхов ставил в упрёк врачам, что они испытывают удовольствие, когда оправдывается их диагноз, хотя бы он был смертным приговором для больного. И это совершеннейшая истина. Даже мы, студенты, лишь будущие врачи, испытывали удовлетворение, когда наш прижизненный диагноз, подтверждённый профессором, оправдывался на секционном столе. Но бывали и обратные случаи. В этих случаях корректный, но беспощадный профессор патологической анатомии Крылов иногда находил извинительные причины ошибочного диагноза, но подчас резко критиковал и осуждал неправильный диагноз. Это заставляло не только нас, кураторов, но и профессоров быть крайне осторожными в постановке диагноза; в сомнительных и затруднительных случаях диагноз ставился под вопросительным знаком.

При мне в хирургической клинике и родильном приюте был введён новый, открытый великим англичанином Листером (профессор в Эдинбурге и Лондоне) антисептический метод производства операций и последовательного лечения ран. Сущность учения Листера состоит в применении «антисептики», т.е. умерщвление или обезвреживание патогенных (болезнетворных) микробов посредством дезинфекционных веществ, главным образом карболовой кислоты, во всём, что приходит в соприкосновение с раной, – в воздухе, на руках хирурга и его помощников, на инструментах и перевязочном материале. Мне приходилось в высшей степени редко видеть те грозные, можно сказать, роковые осложнения ран и родильного процесса, как рожа, дифтерит, антонов огонь[53 - Антонов огонь – устаревшее название перитонита (воспаления брюшины).], общее заражение крови (пиемия, септицемия, родильная горячка, теперь носящие общее название бактериемии), которые бывали до Листера. Многие операции, особенно сопряженные со вскрытием полостей и считавшиеся запретом, стали достоянием хирургии.

Операции при мне производились таким образом: на некотором расстоянии от операционного стола находилось ведро с раствором карболки; служитель посредством большого пульверизатора пускал «шпре», то есть мельчайший дождь этого раствора, который орошал операционное поле, руки и инструменты оператора, перевязочный материал и проч. Однако эта «медаль» имела и оборотную сторону: хирургу приходилось работать иногда при нескольких последовательных операциях довольно продолжительное время, вдыхая воздух, пропитанный карболкой, что влекло за собою хроническое отравление и преждевременную смерть лучших мировых хирургов. И антисептика стала этапом к введению «асептики», то есть к применению идеальной чистоты во всём, что приходит в соприкосновение с раной – педантичной чистке рук хирурга и его помощников, «стерилизации» инструментов и перевязочного материала (очищение их перегретым паром). Асептика была введена у нас в больнице гораздо позже, когда я уже был главным врачом, и хирургическим отделением заведовал д-р Стратиевский.

Справедливость требует сказать, что задолго до Листера, в 1850 году, молодой малоизвестный немецкий врач Земмельвейс высказал смелую мысль, что хирургические больные и особенно родильницы отравляются врачами и студентами их грязными руками, инструментами, наконечником ирригатора и т.п. Но это идея была встречена медицинским миром весьма враждебно: не хотели допустить, чтобы врачи могли убить своих пациентов. И нужен был высокий авторитет Листера, чтобы разрушить рутину. Впрочем, ещё при мне один известный хирург провинциального университета относился иронически к новому методу, который он рассматривал как «моду». «А ну, Иван, пужай бактерию», – говорил он в шуточном тоне служителю, приказывая ему пускать «шпре».

Так мирно и безмятежно протекли пять лет. Настал II семестр, – осень 1875 года, время окончательных экзаменов, которые прошли вполне благополучно.

В один прекрасный вечер в конце декабря мы были вызваны в университет. Декан Зарубин дал нам подписать «факультетское обещание», по которому мы обязались не выдавать семейных тайн наших пациентов, не поносить других врачей и т.д. И вручил нам временные свидетельства на звание врача. Он поздравил нас и послал нам лучшие пожелания в нашей будущей деятельности.

Что я чувствовал, когда с волнением принял диплом врача? Я испытывал чувство весьма сложное и неопределённое. С одной стороны, я сознавал, что в жизни моей произошёл перелом, что я уже не учащийся, а человек, получивший почётное и ответственное звание врача; с другой стороны, меня пугала неизвестная будущность. Дело в том, что, как я уже упомянул, с материальной стороны мне жилось в университете очень хорошо: я имел у богатых родственников хорошо оплачиваемые уроки, которые давали мне возможность не только жить удобно, но на каникулы ездить в первые годы моего студенчества в Кишинёв, а позже, по семейным обстоятельствам, за границу. Теперь этот источник доходов (уроки) прекратился; ибо не подобает врачу заниматься уроками. Нужно было думать о новых источниках – службе и частной практике…

Через несколько дней я выдержал экзамен на звание уездного (судебного) врача[54 - В обязанности официального уездного врача входила и судебно-медицинская экспертиза.] и в начале января 1876 года поехал в Кишинёв.

В дороге, которая продолжалась несколько дней и сопровождалась многими пересадками, я имел достаточно времени думать о будущем, но успокаивал себя мыслью, что частная практика наверное будет. Основывал я это предположение на том, что, когда я приезжал в Кишинёв на каникулы после перехода на второй и третий курс, то ко мне являлись больные с лёгкими заболеваниями, особенно часто приносили детей с детским поносом. И эти непрошенные пациенты бывали крайне удивлены, когда я отказывался их осматривать, заявляя, что я ещё не видал ни одного пациента и не могу взяться за лечение. Я бывал вынужден объяснить, что на первых курсах изучаются науки, которые служат лишь фундаментом для медицины. Для пациентов это было странное открытие, ибо, как показали дальнейшие беседы, даже у более интеллигентных людей существовало представление, что на первых курсах изучаются лёгкие заболевания, на следующих курсах более тяжёлые, а на пятом – самые ужасные болезни, как сыпной тиф, чума, холера и т.п.

Глава 11

Начало моей практики. Нравы кишинёвских врачей. Моя служба в Бендерском земстве

Приехал я в Кишинёв. Ныне приезд нового врача в Кишинёв проходит совершенно незаметно и, во всяком случае, не производит никакого впечатления ни на публику, ни на врачей. Совсем иначе было более пятидесяти лет тому назад. Приезд нового врача был целым событием. Я вспоминаю, что, будучи гимназистом, я играл с товарищами в мяч, но вдруг кто-то крикнул, что едет петербургский доктор (покойный Леви), и мы бросили игру и выбежали на улицу, чтобы посмотреть на петербургского доктора. Новоприбывший врач должен был проделать целый церемониал. Прежде всего, он должен был представиться врачебному инспектору и предъявить ему свой диплом. Инспектор оповещал всех аптекарей о приезде нового врача, без чего они не имели права отпускать по его рецептам лекарства. Затем новоприбывший делал визиты всем врачам и аптекарям, хотя бы был с ними давно и близко знаком, и вскоре следовали контр-визиты. Объявление в газетах не помещали по той простой причине, что своей газеты в Кишинёве не было, а иногородние выписывались в ничтожном количестве; по всему городу расклеивались печатные объявления с указанием адреса новоприбывшего врача и часов приёма. Некоторые для пущей важности указывали в объявлениях, какой императорский университет они окончили, зная отлично, что все без исключения российские университеты именовались императорскими.

Должен констатировать, что отношение ко мне моих новых коллег было довольно доброжелательным, по крайней мере, внешне; но, за исключением небольшой группы врачей, составивших как бы союз для взаимного поддержания друг друга, отношения между врачами вообще были большей частью враждебные. Недоразумение между двумя старыми врачами Л. и Гр. закончилось даже дракой. Когда я приехал в Кишинёв, по городу ходили рассказы о пикантных конфликтах, бывших незадолго до того между врачами, героем которых был некий Кан., знающий врач, но зловредный товарищ. Этого Кан. пригласили к ребёнку, страдавшему летним детским поносом. Он осмотрел ребёнка, посмотрел на рецепт, прописанный до него д-ром Б., и, ничего не говоря, попросил мать ребёнка, чтобы ему дали бумагу и перо. «Дай доктору бумагу, перо и чернила», – крикнула мать больного. «Чернил не надо», – заметил Кан. Все переглянулись, и всё же были поданы все принадлежности для писания. Но доктор взял кусок бумаги и, обмакнув перо в бутылочку с лекарством, написал рецепт. Дело в том, что Б. прописал ребенку лекарство, куда входило полуторахлористое железо и танин. Оба эти средства отдельно рекомендуются при поносе, но при смешении их получаются чернила. Можно себе представить, какой эффект произвело в публике известие, что д-р Б. вместо лекарства прописал бутылочку чернил. Тот же Кан. сыграл с другим врачом В. ещё более коварную шутку. На Старом базаре, который тогда именовался Майдан[55 - Майдан – буквально «площадь»: персидское слово, перешедшее в турецкий язык, а из него – и в языки соседних с Османской империей народов.]


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5