Какой шрам! Точно разрезанный пополам венец, наполовину скрытый под отросшими волосами. Каким падением, каким ударом и о какой пол можно так пораниться?
– Превосходное состояние здоровья, – произнес наконец дядюшка. – Видишь ли, Николя, в начале заболевания он впадал в бешенство и наносил себе раны. Через пару недель от этого не останется и следа. Его уже можно увезти домой.
Осмотр был закончен.
– Ты ведь тоже, Николя, полагаешь, не правда ли, что мне следует избавиться от него как можно скорее? Выскажи свое мнение – мне важно его знать.
Я поддержал его решение, но любезность дядюшки, на мой взгляд даже чрезмерная, вынудила меня все время быть настороже. Лерн вздохнул:
– Ты прав. Мир так жесток! Пожалуй, напишу сейчас же. Отвезешь письмо на почту в Грей, хорошо? Оно будет готово через десять минут.
Я вздохнул свободнее. Все время, вернувшись в замок, я спрашивал себя, выпустят ли меня оттуда; и до сих пор меня часто терзают кошмары, перенося на крыльях сна в комнату сумасшедшего и запирая в ней. Нет, решительно людоед становится благосклоннее и добрее. Располагая моей свободой, имея возможность запереть меня, он сам, по доброй воле, посылает меня за пределы замка с поручением, так что я имел возможность сбежать и покончить с этим приключением! Имело ли смысл воспользоваться шансом, данным так охотно? Ну, это уж дудки! Я не воспользуюсь им!
* * *
Пока Лерн составлял послание родителям Макбелла, я пошел побродить по парку, где присутствовал при чрезвычайно странном инциденте, – по крайней мере, тогда он произвел на меня именно такое впечатление.
Судьба, как уже не раз можно было заметить, беспощадно издевалась надо мной, играя как мячиком, бросая меня то в сторону спокойствия, то доводя до пароксизма волнения. На этот раз она воспользовалась самым пустячным предлогом, чтобы снова перевернуть в моей душе все вверх дном. Будь я совершенно спокоен, я не стал бы наделять таинственными свойствами то, что, возможно, было просто причудой природы; но мне всюду грезились чудеса, а кроме того, я никак не мог выбросить из головы фразу Лерна, что со дня моего приезда на свободе находилось нечто такое, чего там не должно было быть.
К тому же то, что я увидел на этот раз в парке, – я настаиваю, что это не поразило бы постороннего в такой степени, как меня, – показалось мне связующим звеном, заполняющим тот пробел в работах Лерна, который я заметил: это как бы замыкало круг его исследований и опытов. Все было очень туманно. Конечно, благодаря этим несвязным данным у меня на минуту мелькнула мысль о возможности разрешения всех мучивших меня сомнений, но объяснение это было бы ужасно, если бы оно подтвердилось; да и мысли мои были слишком беспорядочны и нелепы, а главное, недостаточно определенны, чтобы вывести верное заключение. А все же в течение одной секунды впечатление было потрясающей силы, и хотя я и пожимал плечами, вспоминая о нем после вызвавшей его сцены, тем не менее я должен сознаться, что во время нее оно довело меня чуть не до агонии. Сейчас я о ней расскажу.
* * *
Решив употребить имевшиеся в моем распоряжении десять минут на то, чтобы отыскать старый башмак, я направился по аллее, трава которой уже блестела от вечерней росы. Предвестник ночи – вечер покрывал своею тенью парк. Чириканье воробьев слышалось все реже и реже. Кажется, было около половины седьмого. Где-то проревел бык. Проходя мимо пастбища, я насчитал всего четырех животных: Пасифая, пегая корова, уже не прогуливалась там своей печальной поступью. Впрочем, это не представляло никакого интереса.
Я решительно пробирался вперед, как вдруг меня заставил остановиться какой-то шум – слышались приглушенные выкрики, свист, писк.
Заколыхалась трава.
Потихоньку, вытянув шею, я направился к тому месту, откуда доносились звуки.
Я увидел вполне обыденное явление: поединок, из которого испокон веков один из противников должен выйти побежденным, чтобы напитать победителя своим телом, – поединок между птичкой и змеей.
Змея была довольно большой гадюкой, на треугольной голове которой виднелся такой же формы белый след не то от раны, не то от рубца.
Птичка… представьте себе белоголовую славку, но с той значительной разницей, что у нее была совершенно черная головка: должно быть, какая-нибудь разновидность, которую я описал бы вразумительнее, если бы был лучше знаком с естественной историей.
Соперники стояли лицом друг к другу, но – можете себе представить мое недоумение – наступала птичка, а змея отступала. Славка приближалась внезапными прыжками, с большими промежутками времени, без единого взмаха крыльями, двигаясь, точно загипнотизированная: остановившийся взгляд ее глаз горел тем магнетическим огнем, которым горят глаза собаки, делающей стойку, а гадюка неловкими движениями отодвигалась назад, зачарованная неумолимым взглядом своего врага и испуская от страха сдавленное шипение…
«Черт возьми, – подумал я, – мир перевернулся вверх ногами или я вижу все шиворот-навыворот?»
Тут из желания стать свидетелем развязки я допустил оплошность, пододвинувшись слишком близко: птичка, заметив меня, улетела, а ее враг скользнул в траву и тоже пропал из виду.
Но охватившее меня нелепое и беспричинное тяжелое чувство страха уже проходило. Я пробрал самого себя как следует. У меня ум за разум заходит… Это просто-напросто проявление чувства материнской любви, и больше ничего. Птичка-героиня, защищающая свое гнездо и своих птенцов. Мы до сих пор не знаем, до чего может дойти героизм матерей… конечно, это так, черт возьми! Иначе что бы это могло быть?.. Какой я простак…
– Эй!
Меня звал дядюшка.
Я вернулся к дому. Но этот случай не давал мне покоя. Несмотря на то что я убеждал себя: в нем нет ничего необычного, Лерну я о нем не сказал.
* * *
А между тем профессор был весьма ласков; у него был вид человека, принявшего важное решение, которым он очень доволен. Он стоял у главного входа в замок с письмом в руке и внимательно разглядывал железную скобку для вытирания ног, вделанную в каменную ступень у входа.
Так как мой приход не отвлек его от этого занятия, я счел вежливым тоже присмотреться к скобке. Она представляла собой железную полосу, которая от многолетнего трения превратилась в острый полумесяц. Я думал, что Лерн, задумавшись, машинально смотрит на нее, не замечая этого.
Действительно, он вдруг спохватился, словно внезапно проснулся:
– Вот, Николя, держи письмо. Прости, что так тебя утруждаю.
– Что вы, дядюшка! Я к этому уже привык: шоферы, кто бы они ни были, всегда исполняют роль посыльных. Злоупотребляя мнением, что автомобилисту всегда приятно прокатиться даже без определенной цели, многие дамы просят их съездить куда-либо, отвезти те или иные спешные, а порой и тяжеловесные грузы. Это установившийся в обиходе налог на спорт.
– Ну ладно, ты славный малый! Поезжай скорее, темнеет.
Я взял письмо – скорбное письмо, которому было суждено наполнить отчаянием души родных Донифана там, в Шотландии, принеся весть о его сумасшествии; благословенное письмо, которое удалило бы от Эммы ее потерявшего человеческое достоинство любовника.
Сэру Джорджу Макбеллу,
Шотландия, Глазго,
Трафальгар-стрит, 12.
Почерк, которым был написан адрес, снова заставил меня призадуматься – почерк Лерна он напоминал разве что отдаленно. Бо?льшая часть букв, орфография, пунктуация, общий его характер указывали на то, что автор письма не имеет ничего общего с тем Лерном, который писал мне раньше.
Графология никогда не ошибается, ее выводы безусловно точны: автор этих строк переменился с тех пор, как говорится, «от» и «до».
Но в дни своей молодости дядюшка обладал всеми добродетелями; не был ли он теперь воплощением всех пороков?
И как он, должно быть, теперь меня ненавидел, он, который так сильно меня когда-то любил?
Глава 9
Западня
Отец Макбелла незамедлительно приехал за ним в сопровождении другого своего сына.
С тех пор как Лерн написал ему, в Фонвале ничего нового не произошло. Таинственные занятия продолжались, а меры предосторожности все усиливались. Эмма больше не спускалась; я по сухому стуку ее каблучков соображал, что она расхаживает по комнате, где были расставлены манекены с ее платьями.
Меня терзала бессонница: мысли о том, что там, наверху, проводят ночи вместе садист Лерн и на все согласная Эмма, не давали мне заснуть. Ревность умеет обогащать фантазию: мне рисовались картины, невероятно мучившие меня. Сколько я ни клялся себе, что при первом удобном случае я воплощу с Эммой свои фантастические грезы в жизнь, я никак не мог отделаться от этих эротических видений, и они доводили меня до белого каления.
Как-то мне захотелось пройтись по парку прохладной ночью, чтобы успокоить взбунтовавшуюся чувственность, но входные двери внизу оказались запертыми.
Да, Лерн тщательно меня сторожил!
Тем не менее неосторожность, которую я совершил, сказав ему, что узнал о существовании Макбелла, не имела других последствий, кроме усиленной любезности с его стороны. Во время наших, более частых теперь прогулок он демонстрировал, что мое общество ему становится все приятнее, стараясь смягчить суровость моей затворнической жизни и удержать меня в Фонвале, то ли потому что он на самом деле собирался сделать меня своим компаньоном, то ли чтобы предотвратить мое бегство. Против своего желания я был занят целыми днями. Я терзался от нетерпения. И думал только о силе запретной любви и заманчивости скрытого от меня секрета, но если любовь явилась мне в образе очаровательной недоступной женщины, то тайна, привлекавшая меня не менее сильно, приняла вид старого башмака, столь же недоступного.
Вокруг этой мерзости на резинках вертелись все гипотезы, которые я строил по ночам, надеясь отвлечь свои мысли от ревности. И на самом деле, этот башмак был единственной осязаемой целью, к которой я мог направить свою любознательность. Я заметил, что избушка с садовыми инструментами находилась недалеко от лужайки, так что при случае было бы легко откопать башмак… и прочее, что там окажется. Но Лерн, надев на меня ярмо своей привязанности, держал меня вдали от башмака, как и от оранжереи, от лаборатории, от Эммы – словом, от всего.