После выпивки начались танцы. Тихо, по-казачьи не стуча каблуками, прошли донцы в своем полуцыганском казачке, потом кубанцы в украинском гопаке и, наконец, терцы в неподражаемой «Наурской».
За ними прошли все по очереди и старшие и молодые всех Войск в тех же танцах. После выпитой порции всем казалось, и танцорам и зрителям, что танцуют все прекрасно. Выпитая водка действовала на тех и других. Чувствовалось приподнятое настроение, крепкая спайка и сознание единства всех казачьих Войск Великого Государства.
По окончании ритуала сотня досыпала остатки ночи и «Левушка» Панаев, не гремя шпорами, тихо прошел по всему помещению сотни в форме своего желто-коричневого полка, подчеркнув своим видом, что все благополучно и ничего запрещенного не произошло.
Подчас нелепые традиции, очевидно, не мешали формированию в стенах Училища крепкой спайки эскадрона и сотни в одну массу Российской Императорской конницы. Никакие обходы не развращали юнкеров, а наоборот объединяли их и укрепляли любовь к своему общему родному Училищу.
Сотня спала крепким сном молодости, не зная и не предполагая, что через немного лет вся эта молодежь пройдет через горнило двух тяжелых войн, что большинство из них останется лежать на полях Германии, Австрии, Пруссии, Польши, Галиции, Румынии и Турции, а также и на родных полях Украины, Донщины, Кубани, Терека, Урала, Волги, Иртыша, Забайкалья, Амура и Уссури, Енисея, Шилки и Ар гунн, в ужасной братоубийственной войне. Другая часть окончит свои дни на чужбине в горестном пребывании изгнанников…
Утром трубач Плешаков разбудит всех одновременно. Вскочат молодые «звери» и стремглав помчатся в умывалку, чтоб успеть до появления в ней «господ хорунжих», еще потягивающихся в постелях, умыться и мчаться в строй в первую шеренгу и прикрывать своими телами опоздавших в строй старших юнкеров, еще в нижнем белье приводящих себя в порядок, пока еще не появилась над уровнем пола на лестнице голова дежурного офицера.
Тогда замрет сотня юнкеров под командой своего вахмистра, и традиции уступят место воинскому уставу, строгому, требовательному и безжалостному. Спустившись в помещение эскадрона, сотня вольется в общую волну Училища и направится в столовую для утреннего чая с булочкой и двумя кусочками сахара по проходам здания через небольшую площадку над аркой первого этажа с полевым орудием и человеческим скелетом, словно умышленно поставленных здесь для вечного напоминания о войне и смерти, этих неразлучных «друзей» воина.
* * *
Терец Тургиев лежал на своей жесткой койке и, закинув руки за голову, рассматривал потолок. Оконная форточка была открыта настежь, и через нее врывался сырой холодный осенний воздух столицы. Легкий пар вился возле нее и рассеивался немедленно.
У Тургиева завтра первый зачет по военной истории. Всего 36 билетов объемистого курса, еще не прочитанного преподавателем. Расписание репетиций было составлено так, что некоторые дисциплины сдавались юнкерами раньше прочитанного курса. Привыкнув в корпусах и гимназиях к урочной системе, когда каждый кусочек курса проверялся ежедневно преподавателем на уроках маленькими порциями, неподготовленный к умению мысленно конспектировать курс, естественно падал духом и опускал руки, не решаясь даже начать.
«Все равно не успею прочесть и тем более приготовить, так уж лучше не терять времени и здоровья, а лежать и набираться сил для строевых занятий», – подумал Тургиев, отбрасывая учебник в сторону.
– Что так? Не везет в жизни? – спросил его, тоже терец, сосед по койке Соколов, согнувшийся над курсом Военной Администрации.
– Почти что так, – ответил Тургиев, повернувшись на бок, чтобы заснуть.
– А все же, почему не рискнуть? – настаивал сосед.
– Да вот завтра зачет по военной истории, понимаешь, а я ничего не читал даже. Не лезет в голову, очень много.
– Ты сделай так: выучи на отлично первый билет, кажется введение в курс, и рискни на счастье, авось кривая вывезет?
Тургиев лениво взялся за учебник и развернул первую страницу. Он так уже внушил себе, что обречен на плохую отметку, что не хотел даже и браться за книгу. Лень обуяла его.
Перед тем, как ложиться спать, в 9-тъ часов вечера Соколов спросил его:
– Ну, как?
– Прочел, – мрачно ответил Тургиев. – Мало шансов.
– А тебе-то что. Во-первых, знаешь введение – это тоже хлеб, потом авось-ка может быть поможет. – И Соколов, укрывшись с головой, заснул, устав от трудного занятия зубрежки, сухого и неинтересного, как и сам преподаватель его, генерал, добрый и сердечный в общем человек, курса Военной администрации.
Это был суровый на вид со сдавленным голосом, смотревший всегда под ноги себе и появлявшийся в коридоре «канониров» под шепот юнкеров:
«Идет, идет».
Однажды он услышал это «идет» и, войдя в класс, возмутился:
– Что это значит «идет, идет»? Что я, медведь что ли? – После чего, конечно, подвергся уже постоянному преследованию этим «идет!».
Некоторые преподаватели имели свои клички, тоже прилипшие к ним совершенно случайно, как, например, преподаватель военной топографии полковник ген. Штаба получил прозвище совершенно безобидное «Алидада».
Алидада, это – инструмент, которым пользуются при топографических съемках. Но полковник, услышав это слово, приходил в сдержанное бешенство.
– Кто ска-зал А-ли-да-да? – обыкновенно спрашивал он, войдя в класс, и услышав по пути следования это слово. Конечно, виновник не находился никогда. Выдачи среди юнкеров никогда не было.
На другой день вечером в помещение второго взвода ворвался, как вихрь, со всей восточной горячностью Тургиев и начал носиться по помещению, что-то кричать, размахивать руками и наконец перешел в самую отчаянную лезгинку.
– Ух, ух, черт, проскочил! Попался первый билет! Понимаешь, ты, ослиная твоя башка, что я получил? Де-сят-ку-у! Слышишь? – И Тургиев с такой силой обхватил Соколова в свои объятия, что несчастный взмолился:
– Ну, хорошо, ты сдал на десятку, а сколько же мне полагается?
– Нет, ты пойми, де-сят-ку! – Не унимался в своем сумасшествии Тургиев, счастливый и радостный.
– Ну, вот видишь, только в следующий раз не советую испытывать судьбу, она, брат, большая капризуля, а зубрить курс военной истории, как следует. – Только успел закончить свои нравоучения Соколов, как в помещение тоже ворвался, как гроза с бурей, оренбуржец Михайлов. Он, насупившись, ни с кем не разговаривая, шлепнулся с треском на койку, сложив по-наполеоновски руки на груди и задрав ноги на перекладину койки, закрыл глаза. Он ненавидел весь мир и не желал его видеть.
– Что так? – Участливо спросил его Тургиев.
– Что-о-о!! – Заорал, вскочив, как ужаленный, Михайлов. – Де-сят-ку?! Врешь! Ты ведь не готовился, как и я вчера, и вдруг десятка да еще по первому билету, где сплошные рассуждения черт знает о чем!
Он был, кажется, готов убить всякого, кто не провалился на первом билете и потому презрительно смотрел на Тургиева.
– Подзубрил только этот первый билет, он мне и попал. – Подзадоривал Михайлова Тургиев.
– Врешь, врешь, не поверю, хоть убей меня гром и молния!
– Не врешь, а настоящая десятка. Увидишь сам, когда принесут отметки, – спокойно возразил Тургиев и пошел в «капонир» зубрить курс артиллерии.
Михайлов остался один на койке. Он долго лежал с закрытыми глазами и всех ненавидел. Вдруг вскочил и так треснул себя кулаком по лбу, словно это был не его лоб, а заклятого врага, крикнув:
– Дур-р-ак! – И принялся тузить свою подушку кулаками, приговаривая:
– Дурак, дурак и еще идиот!
Вернувшись, Тургиев нашел Михайлова в той же позе ненавидевшего всех, но спящего. Он разбудил его и спросил:
– Как артиллерия?
– Ненавижу всех и тебя! Мелкие букашки, предатели и трусишки, идущие на обман преподавателя. Вот я, честно, по-казачьи, пошел и схватил кол!
Но сам расхохотался своей глупости, и на другой день опять провалялся на койке и к курсу артиллерии не коснулся.
* * *
В одну из суббот Тургиев, сдав прилично курс артиллерии, отправился в город. Знакомых у него не было. Он нанял «Ваньку» и поехал по Вознесенскому проспекту. Падал хлопьями мокрый снег. От снега утихли городские шумы улиц, трамваи смягченно звенели и тихо катились легкие санки, пересекая яркие полосы света и синих теней на снегу. Тротуары были полны прохожих, спешивших забежать в магазины и купить что-либо к воскресенью.
Эта суетливая толпа со своими недосягаемыми для постороннего интересами как-то особенно подчеркивала одиночество и отчужденность в большом чужом городе. Хотелось бы побывать в одной из этих освещенных электричеством квартир, где у пианино молодая девушка поет и сама себе аккомпанирует несложные романсы. Тепло, уютно по-семейному. Как раз то, чего не хватало забравшемуся в далекую столицу Тургиеву.
Ему показалось, что стало холодать. Кавказская легкая обувь плохо грела, Черкесска тоже, и пальцы рук застыли в лосевых перчатках. Тургиев рассчитал извозчика и, пересекая Исаакиевскую площадь с красным памятником Императору Николаю I-му, на коне скачущему прямо на Собор, вспомнил о церкви и направился к «Исакию». Шла всенощная. Пел прекрасный хор, но народу было немного. Все больше простой люд, и только у самого клироса видно было несколько «высокопоставленных» лысин и дорогих дамских меховых шапочек.