– Что, няня? Отчего темно? Пора вставать?
– Голубушка, миленькая барышня, давайте скорей одеваться, надо к папеньке скорей бежать, в бельведер…
– Зачем к папе? Разве праздник будет там?
– Не праздник у нас, а горе… папенька захворал, мамашенька уже там, а братцы вон уже оделись – бегут; давайте ножки скорей обую.
Дрожащими руками няня все-таки заботливо одела меня, закутала, и мы побежали с нею; во дворе нас ждал дворник, няня велела ему взять меня на руки, так как ночь была темная и я не могла бежать по полю.
В бельведере была страшная суматоха; нас не впустили в комнаты отца, а ввели вниз, в те комнаты, которые занимал живший с ним офицер. Люди входили, выходили, кричали, требовали, я видела нашего доктора, Фердинанда Карловича, и другого, корпусного, Степана Алексеевича, который бывал у нас; оба они говорили с фельдшером о том, что надо немедленно пустить кровь, потом пошли все наверх; я сидела на большом, обитом темной кожей диване, без слез, без вопросов, и только глядела на все, что происходило кругом.
Мать входила несколько раз, но не обращала на меня никакого внимания. Она плакала, бросалась в кресло, ей подавали воду и нюхать какой-то флакон, уговаривали не падать духом, и кто-то спросил ее:
– Детей он благословил?
Она зарыдала еще громче:
– Ах, он без языка, без движения, детей и нельзя туда…
Я вдруг вскочила с дивана.
– Я хочу к папе… – объявила я и побежала к лестнице.
Няня перехватила меня, но страх того неизвестного, что окружало меня с той минуты, когда я проснулась, теперь охватил все мое существо; непонятные слова матери, услышанные мною, вызвали у меня образ отца, и уже никто, ничто не могло остановить меня. Я вырвалась от няни с криком:
– Папа, мой папа! – и побежала по лестнице. Но там мне загородил дорогу Фердинанд Карлович; в открытую им дверь я все-таки успела разглядеть отца, лежащего на кровати, фельдшера на коленях около него и на полу большой таз, полный какой-то темной жидкости.
Фердинанд Карлович крепко держал меня, а я билась в его руках.
– Нельзя к папе. Нельзя… Он очень болен, пойди и скажи маме, что он жив и будет жить; слышишь, будь умницей, теперь не время капризничать, а главное, нельзя кричать: папе нужен полный покой… – И негромкий голос его был так внушителен, что я перестала биться, стихла, позволила подоспевшей няне свести себя с лестницы и передала матери слова доктора.
С отцом был апоплексический удар, и хотя жизнь его была спасена, но служба стала невозможна. В эту ночь погибла вся веселая, беспечная жизнь нашей семьи.
Он не только не скопил никаких средств, но все то немногое, что имел, было роздано им в долг приятелям и друзьям без расписок и ушло на уплату его собственных долгов. На приведение в порядок казенных счетов пришлось продать все, что имелось. Отца взял на излечение в свое имение один из братьев бабушки – богатый помещик; а мать, получив из корпуса вспомоществование и собрав последние крохи, переселилась в крошечную квартирку и жила едва сводя концы с концами. Но все это я узнала и поняла потом…
Где я спала эту ночь и спала ли вообще – не помню, наутро нас пустили к отцу… Он лежал на кровати, лицо его было странно, одна половина темнее другой, и правый глаз закрыт, но левая рука его приподнялась и слабо погладила меня по волосам. Затем нас сейчас же вывели, и так как няня ухаживала за отцом, то я и отправилась с братьями в лагерь.
Андрей, которого, жалея, обманывали и офицеры, и доктора, сообщил мне, что папа выздоровеет, что у него просто кровь бросилась в голову, но что теперь глаз правый открылся, смотрит, что папа через несколько дней встанет, ему дадут отпуск и он переедет к нам на дачу. Мысль, что папа и летом будет с нами, обрадовала и развеселила меня. Мало-помалу я очутилась на самом краю палаток передовой линейки, у двоюродных братьев, бывших уже в старших классах.
Евгеша, чтобы отвлечь мои мысли, дал мне чистить свои пуговицы, показав при этом, как покрывают бумагой борт сюртука, чтобы не испачкать сукно.
Я принялась за дело, как вдруг во всех концах лагеря барабаны забили тревогу – общий сбор, и, как электрический разряд, по палаткам разнесся крик:
– Государь!
Все выскочили; оставшись одна, я, не замеченная никем, тоже вышла из палатки.
Государь император Александр II (уже четыре года как взошедший на престол) обходил лагерь со свитою, здоровался с кадетами, принимал рапорты и, дойдя до конца линии, вдруг обратил внимание на мою голову, выглядывавшую из-за палатки.
– Это что за ребенок? – спросил он. Перепуганный дежурный офицер оглянулся, увидел меня и принялся заикаясь объяснять, что сегодня в ночь случилось несчастье, их эконома разбил удар, жена с детьми была при больном и никто не заметил, как девочка, прибежав к братьям, пробралась на переднюю линейку.
Расспросив подробно обо всем, государь велел меня позвать.
Зная хорошо государя в лицо, так как в Петергофе мне часто и няня, и родные указывали его высокую красивую фигуру, слыша ото всех кадетов восторженные похвалы его доброте, я подошла спокойно и доверчиво глядела в его глаза.
– Как тебя зовут? – спросил он.
– Надя…
– А зачем же ты, Надя, здесь, где нет ни одной девочки, а только офицеры и кадеты?
– Я здесь у папы… папа захворал, меня к нему не пускают, а мама и няня там… я пошла к братьям, я тут всегда бываю, всегда!..
Государь засмеялся:
– Ну, если всегда, то, конечно, это твое место. Рукой, затянутой в белую перчатку, он погладил меня по голове. Несмотря на все знаки, которые мне подавал офицер, я не догадалась поцеловать эту руку и все продолжала смотреть в большие глаза государя, которые мне очень нравились.
Командир корпуса, воспользовавшись добротой государя, объяснил ему, что отец не в состоянии будет продолжать службу, что положение его признано врачами безнадежным и что семья его, состоящая из жены, трех сыновей и дочери, остается без всяких средств.
– А где же мальчики? – спросил государь.
– Все в нашем Павловском корпусе, но пока своекоштные[5 - Те, которые учатся за свой, а не за казенный счет. Кошт – иждивение, содержание.].
– Так перевести их на казенный счет, а девочку отдать в Павловский институт. Передайте больному, что я надеюсь на его выздоровление… – И государь еще раз погладил меня по голове.
Этими милостивыми словами была решена моя участь: через несколько месяцев, когда отца увезли в имение деда, меня приняли в Павловский институт.
Институтки
Глава I. «Чертов переулок». – Бал. – Наказание. – Закат солнца. – Прощание. – Прием родных
Их было трое: Корова, Килька и Метла. Это были сестры, девицы благородного немецкого происхождения, и все три занимали должности в N-ском институте. Корова была инспектриса, Килька – классная дама, Метла – музыкальная. Жили они во втором этаже, в «Чертовом переулке», то есть узеньком коридорчике, который представлял собой как бы рукав большого коридора, проходившего между классами.
Корова была маленького роста, с выдающимися лопатками и вечно опущенной головой, как бы готовой боднуть; ворчливая и злая Килька действительно напоминала своей точно вымоченной и сплюснутой головой эту многострадальную рыбу; была придирчива, мелочна и изводила нотациями. Метла, худая, длинная, с головой, покрытой бесчисленными рыжими кудерками[6 - Кудерки – мелкие кудри.], издали легко могла сойти за новую швабру, но была добра, сентиментальна и хронически обижена. В том же коридоре жил еще Хорек – безобидная «рукодельная дама», с собственным сильным и скверным запахом.
Воспитанницы всех трех старших классов, выходивших в большой коридор, не заглядывали в «Чертов переулок» без нужды, только если кому-нибудь надо было плюнуть или выбросить какой-нибудь сор. В минуты рекреации[7 - Рекреация – время отдыха, перемена.], когда шумные волны бежали из каждого класса и сливались в коридоре в один общий бурный поток, обитательницы переулочка, казалось, сторожили за своими дверями, и не успевала воспитанница сделать туда шаг, как чья-нибудь дверь открывалась и, как из чудо-коробочки, выскакивала обитательница.
– Вы куда? – спрашивала она строго на немецком или французском языке.
Застигнутая врасплох воспитанница «обмакивалась», то есть быстро приседала, и отвечала невинно:
– Никуда, я видела, что ваша дверь отворяется, думала, вы зовете…
– Дерзкая! – шипела дама, захлопывая дверь, а девочка, быстро опустив руку в карман, бросала в воздух горсть тщательно нарванных бумажек, и те летели, как белые мухи, усеивая собой чистый пол коридорчика.
Только в восемь часов вечера, когда воспитанниц уводили ужинать и затем в верхний этаж спать, в большом коридоре наступала полная тишина. В «Чертовом переулке» открывались двери, и обитательницы его выходили на свободу, гуляли по коридору, изрезанному полосами лунного света, заходили в классы, шарили у «подозрительных» в пюпитрах[8 - Пюпитр – наклонная подставка для нот или книг.]. Найдя что-нибудь запретное, долго шептались, качая головами, хихикали и скорей уносили добычу к себе, чтобы завтра сообщить о ней дежурной классной даме или даже Maman[9 - Маменька (фр.). Здесь – директриса института.], смотря по важности открытия.
Иногда Корова и Килька делали ночную облаву на учениц. Поход почти всегда оканчивался удачей. Неприятеля захватывали на биваке[10 - Бивак или бивуак – расположение войск для ночлега или отдыха.] с запретной книжкой или за роскошным пиром из сырой репы, огу рцов и пек леванников[11 - Пеклеванник – ржаной хлеб из мелко просеянной муки тонкого помола.] с патокой (любимое лакомство девиц). Двух-трех, не успевших улизнуть по кроватям, брали в плен с поличным, то есть со всем оставшимся имуществом, уводили в средний этаж и расставляли в «Чертовом переулке» по углам на полчаса или на час.